Книгу прозы замечательной современной русской писательницы Наталии Слюсаревой составили получившая диплом журнала «День и ночь» за лучшую мемуаристику яркая документально-мемуарная повесть «Мой отец генерал», повествующая об отце автора, легендарном летчике, а также другие повести, рассказы и эссе, отмеченные престижной литературной премией – Международной Отметиной имени Давида Бурлюка. Это автобиографическая проза о внутренней жизни личности, своего рода «биография благодарной души», соприкасающейся как с современниками, так и с теми, кто уже оставил свой след в истории России.
Выразительная, динамичная, точная в деталях и смелая в обобщениях, мгновенно узнаваемая проза Наталии Слюсаревой – прекрасный подарок всем истинным ценителям настоящей литературы.
МОЙ ОТЕЦ ГЕНЕРАЛ
Глава I
КАК МАМА ВСТРЕТИЛАСЬ С ОТЦОМ НА ГОРЕ СПЛОШНАЯ РАДОСТЬ
Весенним, дождливым днем 1944 года маму вызвал к себе начальник 435-го батальона полковник Кононенко и приказал срочно отвезти почту и прочий агитационный материал на точку генерала Слюсарева. Вольнонаемной Куриловой Тамаре, проходившей службу по экспедиторской части, в ту весну шел двадцать первый год.
Точка генерала Слюсарева – или командный передовой пункт, КПП, – закрепилась на Керченском перешейке. Почту обычно переправляли на понтоне через пролив. В тот день на КПП как раз возвращался самолет из корпуса генерала. Девушку снабдили стенгазетами, почтой, в придачу – для керченцев – в самолет погрузили еще несколько мешков с картошкой.
Молодой летчик, накануне схлопотавший за что-то нагоняй, остро переживал обиду. «Вот! – объявил он внезапно маме. – Я тебе покажу, какой я летчик!» – и тотчас бросил самолет в мертвую петлю. Вчерашней школьнице, только и умевшей, что мечтать о любви на облупленной скамейке тихого городка Старый Крым, восторги полетов оказались неведомы. Ее тошнило. В продолжение всего этого «небесного ужаса», перекатываясь с мешками картошки, девушка убеждала дурака летчика, что он самый лучший. «Еще бы, конечно», – соглашался тот, заходя в новую «бочку».
Пошатываясь после болтанки, отряхивая с себя капли дождя, письмоносец направилась к землянке заместителя командующего 4-й воздушной армией. Над КПП уже шел проливной дождь. В дни стремительного наступления наших войск точка яростно обстреливалась как с земли, так и с воздуха. Пули, осколки зенитных снарядов сыпались со всех сторон. «Не гора, а сплошная радость», – обмолвился как-то по поводу этого фейерверка Слюсарев. Так за его высотой и осталось название «гора Сплошная Радость».
В землянке ее встретил адъютант, окинул взглядом и со словами «Сейчас доложу» взялся за телефонную трубку:
Глава II
ВЫПЛЫВШИЙ АРХИВ
«Все выше и выше и выше стремим мы полет наших птиц, и в каждом пропеллере дышит спокойствие наших границ...»
Я рьяно протираю тарелки. Вечером соберутся друзья, большей частью все артистический народ. «Так кто же автор славной мелодии? Где-то читала, что авиационный марш Военно-воздушных сил РККА, написанный в 20-е годы, использовали немцы для своих люфтваффе. Что ж, молодцы, немцы». Знакомый с детства марш сопровождает мои хлопоты по дому... «Так, не забыть еще на рынке прикупить зелень – кинзу, цицмату, тархун».
Незаметно текут вечерние минуты, свиваясь в часы.
– Твой отец, кажется, был военным?
Неожиданный вопрос оглушает меня. С чего это вдруг? Армия нынче не в чести. О ней не говорят, а если... то только с иронией.
Глава III
ОДИССЕЙ
Все ее немного побаивались – старую профессоршу, читавшую курс греческой литературы у нас в университете. Всегда в одном и том же черном креповом платье, не считая белой камеи, – вечный траур по мужу, столь же великому знатоку всего древнегреческого, она спокойно могла выкинуть в окно зачетку, если ей не нравился ответ студента. Угодить ей было трудно. Ее любимцем был Одиссей. Закатывая глаза, она перебирала на греческом понятия: честь, доблесть, идеи... «Эйдос, эйдос», – ворковала она, все отпущенное время на чтение лекции пребывая на одной палубе с небритым мореходом. Часто, будто ветром Одиссеевых странствий, ее относило к самому краю подиума, и тогда аудитория со страхом взирала, как она балансировала над бездной. В ней совсем не было веса. А по рассказам старшекурсников, однажды она так и полетела с эстрады вниз, снесенная особо сильным порывом.
На «греческих лекциях» мне всегда было по-особому уютно. Пожалуй, я одна разделяла с преподавательницей ее личностные чувства. Со скользкого трапа Одиссеем ко мне всегда спускался отец. Им обоим, проваливаясь в прибрежный песок, надо было первыми тащить весла на трирему, вручную вкатывать бочки на палубу, торопить других, готовясь к походу: «Ну, наконец-то отходим!» А потом мотаться между островами, в сущности маленькими: Самос, Эвбея, Корфу. И кажется, долгое время он, Одиссей, особо не расстраивался, что не попадал домой.
Отношения моего отца с богиней победы складывались намного проще. Отец никогда не бегал к другим музам, разве что к Терпсихоре, и то в краткие часы привалов. Но Афина, однажды щедро раскинув над ним свою плащ-палатку, уже не отступалась от своего кавалера, а может, просто забыла, где кинула плащ. Примером ее глупого служения можно посчитать историю поступления отца в летную школу в Ленинграде в 1928 году, о наборе в которую он прочитал на листке на тифлисском заборе. Тотчас загоревшись, он немедленно приступил к осуществлению своей идеи. Взяли путевку от завода, а может, просто сбежал из цеха и на попутных товарняках добрался до Ленинграда – неизвестно.
Уже шли экзамены. С образованием у отца было негусто – два года церковно-приходской школы, правда, с азами «греческого» и богословия, да у своего лучшего дружка из семьи инженера за помощь в саду он перечитал всю приключенческую литературу. Но чтобы стать летчиком Страны Советов, требовались иные знания. При поступлении необходимо было сдавать алгебру, геометрию, писать сочинение. На экзамене по русскому из предложенных тем он выбрал свободную, поведав о том, как Владимир Ильич Ленин в страшную грозу, бурю и дождь, кажется в автомобиле, пробирался глухой ночью на очередной съезд партии. Этой работой экзаменационная комиссия была поставлена в непростые условия. О грамотности речь вообще не шла – единица в десятой степени. Но тема! Мощь воображения. Подача. Кажется, ему вывели три балла. На математику вместо себя он отправил знакомого гимназиста, с которым сговорился накануне: по две бутылки вина за предмет. Не знаю результатов тех экзаменов, но в списках принятых его фамилии не было. В первый день занятий Слюсарев прошел в класс, сел за последнюю парту и вслед за остальными начал записывать лекции. Идти ему было некуда. Отодрать его от той парты было никому не по силам. Через месяц его зачислили курсантом.
Глава IV
ТИФЛИС
Родился я в голоде и холоде, вдобавок к этому в будущем должен был стать еще и священником.
Наверное, никогда не приходила моим родителям в голову мысль, что я стану советским генералом, да еще летчиком! А по продолжительности своей жизни я уже пережил отца. Думаю, что впереди у меня большая, светлая дорога и интересная, заполненная богатыми событиями, как в будущем, так и в настоящее время, жизнь.
А случилось это вот каким образом.
Отец мой, дай ему Бог светлой памяти, Василий Иванович Слюсарев, казачьего рода, уроженец Воронежской губернии, Богучарского уезда, хутора Марченко, будучи сыном бедного крестьянина, был призван в царскую армию. Военную службу проходил на Кавказе. В то время шло строительство железной дороги Баку – Тифлис. К концу прохождения службы, а дослужился он до старшего унтер-офицера, отец заключил договор с администрацией станции о приеме его на работу в качестве грузчика, при условии, что он завербует еще несколько односельчан. Получив аванс по договору, Василий приехал к себе на родину выгодным женихом и вербовщиком. Выкупив самую красивую девушку в своей деревне, мою будущую мать, за тридцать пять рублей и завербовав около десяти семейств, он с молодой женой вернулся в г. Тифлис, что по-грузински значит «теплый».
По характеру это был добрейший человек и хороший семьянин. Его миловидное лицо в некоторых местах покрывали оспинки. В детстве он болел оспой. Мать – я не знаю даже ее имени – умерла сразу после моего рождения.
Глава V
«ПЛАЧ ЧЕРТЕЙ И РЕВ БОГОВ»
Шел 1938 год. Уже отбушевала зима с метелями и морозами, на календаре отметился март, а весна все никак не могла пробиться через Яблоновый хребет в Шилкинскую долину.
Сегодня с утра день не заладился. Перед рассветом налетел свирепый буран. Ураганный ветер, заряженный снежными зарядами, перемешанными с песком, как дикий зверь метался по летному полю, пытаясь сорвать с прикола наши красавцы «катюши». Такое название скоростной бомбардировщик СБ получил еще в Испании за боевую мощь, отличные аэродинамические свойства и красивые формы.
Хотя самолеты и были рассчитаны на достаточно сильные порывы ветра, для гарантии пришлось все же ставить якоря и крепить машины добавочными тросами. Ночь смешалась с пургой. Все исчезло в снежной мгле и завывании ветра. Люди измучились, многие обморозились. Более четырех часов продолжался поединок с непогодой. Наступил рассвет. Ветер буйствовал, но уже с меньшей силою, уходя на восток, к Маньчжурским степям.
Намеченные планом полеты были отменены. Летному составу предоставили отдых до двенадцати часов дня. Мне отдохнуть так и не удалось. Я был вызван на беседу к командующему ВВС Забайкальского военного округа комдиву Изотову. Разговор состоялся по поводу моего рапорта с просьбой командировать меня в республиканскую Испанию.
– Ваше желание поехать в Испанию отпадает, а вот насчет Китая можете подумать!
НА ПЕРВОЙ МЕЩАНСКОЙ
ЧАСТЬ I
НА ПЕРВОЙ МЕЩАНСКОЙ
Мы въехали в Москву на грузовике с высокими бортами, со скарбом, чтобы жить в ней и называться москвичами, спустя два года после проведения в столице Первого международного фестиваля молодежи и студентов. Молодежь, вероятно, входила в одну группу, а студенты – в другую. Мы въехали в город с восточной стороны, какое-то время катили по Садовому кольцу и сразу же за зданием института Склифосовского (странноприимный дом графа Шереметева) повернули направо на прямую широкую улицу – Первую Мещанскую. Мещанской она стала называться оттого, что на ней с конца XVII века стали селиться мещане, то есть горожане. В память о фестивале улица получила в подарок новое название – Проспект Мира. Но взрослые по старинке еще долго называли прямую улицу Мещанской. Переименованию подверглась и ближайшая станция метро «Ботанический сад». Все вокруг стало Проспектом Мира.
Поселились мы в высоком доме с башней, толстыми стенами, трехметровыми потолками с лепниной – одним словом, сталинском. И понемногу стали изучать – теперь уже свой – проспект, ходить по нему направо, налево, заходить во дворы, смотреть, что к чему, осваиваться. Исторические анналы повествуют о том, что первые дома по Мещанской принадлежали генерал-фельдмаршалу Якову Брюсу, сподвижнику Петра I и чародею. И якобы с Сухаревой башни, торчавшей в начале улицы, Якоб, разглядывая звезды на чистом небе Москвы, смешивал составы в колбах и мензурках в поисках эликсира бессмертия и философского камня. В районе Грохольского переулка тем же Петром I был разбит Аптекарский огород. Вскопав грядки, он собственноручно высадил семена редких растений. Огород существует и поныне. Можно зайти в него через калитку и понюхать что-нибудь экзотическое с латинским названием, но для прогулок огород тесноват.
Гулять обычно мы отправлялись, пересекая проспект, в парк, недавно вернувший себе свою девичью фамилию – Екатерининский. В те годы – распахивающий свои кованые ворота под вывеской Парка ЦДСА (Центрального дом Советской армии имени Фрунзе). Перед домом – две артиллерийские пушки на лафетах. В середине парка – пруд. С прудом связано одно из первых воспоминаний. Когда отец еще учился в академии, мы всей семьей жили в гостинице ЦДСА и часто гуляли в этом парке. Однажды взрослые решили доставить мне удовольствие и покатать на лодке, и я, глядя в парковый пруд, в сущности лужу, с ужасом воскликнула: «Ах! Куда же мы приплыли, мы же к самому морю приплыли». Время летит быстро, и вот я уже гребу, высоко вздымая весла, громко плюхая ими по воде, – катаю в крашеной зеленой лодке свою сестру. За парком и вокруг него теснились московские дворики. Было много Екатерининских улиц и переулков, первых, вторых, много скамеечек, вынесенных за калитки, много деревьев, и, вы не поверите, с конца мая – сколько соловьев. А уж сирени...
Из наших окон был виден двухэтажный неказистый домик, в котором размещался магазин «Рыба, овощи». И действительно, рыбы и овощей в нем всегда было без числа. Все обреталось в бочках. Квашеная капуста всевозможных сортов – в бочках, огурцы соленые – в бочках, грибы маринованные – в бочках, сельдь – крепко– или малосоленая – в бочках. Икра, правда, в судках.
– Наташа, бери карандаш и записывай, – наказывала мама. – Возьмешь в «Овощах» напротив капусты провансаль один килограмм, с клюквой – полкило, моченых яблок – пять штук, пусть тетя тебе даст две жирные селедки с красными глазами, огурчиков малосольных – полкило, соленых черных груздей – полкило, брусники – триста граммов, икры черной паюсной – полкило.
БЕЛЫЙ АИСТ, ЧЕРНАЯ КУРИЦА И ГЕРЦОГИНЯ ДЕ ШЕВРЕЗ
Я болею. Мама и так знает, что принести мне на кровать. А нужна мне прежде всего моя продолговатая коробка с цветными карандашами; сложные цвета создаются путем наложения одного цвета на другой, к примеру красного на желтый, в результате возникнет оранжевый – главный цвет столь ценимых мною кладов и сокровищ. К цветным карандашам – самый обычный альбом для рисования. Из книг выкладываются на кровать: толстый сборник славянских сказок, потоньше – китайских, отдельно – Андерсен, непременно – «Черная курица», а также ершовский «Конек-Горбунок», большая желтая книга с чудными иллюстрациями. Книга хороша еще и тем, что при случае ею можно треснуть муху, а то и сестру: «...средний сын и так и сяк, младший вовсе был дурак». Мы с сестрой – двойняшки, поэтому к нам это не относится. Ума нам не занимать, особенно сноровки, как в понедельник остаться дома, приложив градусник к горячей батарее. Узкий градусник – вот кто дурак! – моментально делает смертельный бросок своим серебристо-ртутным телом на запредельную отметку в сорок три градуса, и его приходится долго трясти, чтобы скорректировать на приличествующие тридцать семь и две. Но сегодня я взаправду болею.
В обмен на царские дары – карандаши и книги – мне предлагается выпить залпом, без проволочек, стакан противного горячего молока и проглотить таблетку горчайшего на вкус стрептоцида. Не без отчаянного сопротивления гортани с целью вернуть все в стакан, справляюсь с питьем серией малюсеньких глотков, из которых самый последний – самый мерзкий. Сестра в коридоре медлит с одеждой. Завидует. Ей сегодня одной сиротствовать за партой. Сочувствую. А все-таки хорошо болеть простудой на маминой постели! На минутку откидываюсь на подушки, проверяя рукой, все ли на месте.
Начинаю я всегда с китайских сказок, вернее, всегда с одной китайской сказки – про бедного сочинителя Ли, его друга белого аиста и горы сокровищ. В отчаянном порыве, словно я капитан пиратского брига, распахиваю книгу, и паруса страниц наполняются соленым ветром, и я плыву по волнам в поисках острова с горой сокровищ. Эти сокровища хитростью вначале достаются старшему брату, но к концу сказки нарисованный черной тушью белый аист сходит с ширмы и разруливает ситуацию в пользу младшего брата. Я долго рассматриваю гору сокровищ, отделяя взглядом тяжелые золотые цепи с медальонами от крупных драгоценных камней, которые, уже знаю, измеряются каратами. Высокие жемчужные кокошники сползают по склону. Тяжелый скатный жемчуг рассыпан у подножия горы. Хотя кокошникам разве место на страницах китайских сказок?
Подустав от блеска золота и камней, подтягиваю к себе Погорельского. Черная курица – министр? Волшебство и тайна. По ночам волшебные фигуры сходят не только с резных ширм, но и с обычных кроватей – к сервантам и тяжелым буфетам с открывающимися дверцами, навстречу лаковым китайским шкатулкам, как у мамы, облитым лунным перламутром. Да, попробовать ночью встать и – между пастушкой и трубочистом – в дверной проем, туда, откуда струится тусклый свет.
Интересно, что белый аист часто сходил с ширмы, чтобы не только разобраться в проблемах Поднебесной, но и просто навестить меня по дружбе. Он устраивался за моей спиной и внимательно наблюдал, как старательно я заштриховывала платье голого короля. Одобряя мое усердие, он тихонько, чтобы не мешать, постукивал клювом по моему плечу. Я любила срисовывать из книг полюбившихся мне персонажей. Покрасив сапоги Кота в сапогах в ровный коричневый цвет, шляпу – в зеленый, я советовалась с аистом, какую краску пускать на кроликов, которых Кот в сапогах крепко держал за длинные уши своими лапами в замшевых перчатках с отворотами. Что лучше: красить обоих кроликов розовым или одного оставить розовым, а другого – голубым? Подумав недолго, аист останавливался на том, чтобы сделать кроликов разноцветными. С министром проблем не было, он и так был заявлен в названии черным. Черная курица, голубая министерская лента и красный нос, он же клюв.
КАК ЗАКАЛЯЛАСЬ СТАЛЬ
Классная руководительница нашего пятого класса была удивительно необаятельной. Толстые стекла очков, грубые тяжелые ботинки и длинная шерстяная кофта цвета печной трубы составляли ее облик. С пронзительным клекотом, пробегая между рядами парт, она вцеплялась порой цепкой когтистой лапкой в плечо ученика, чтобы передохнуть. На следующий год ее сменила дама с еще более отталкивающей внешностью, с такой верхней губой, какая есть не у каждого верблюда. И водили они нас на экскурсии смотреть, как мне казалось, еще более безобразные вещи.
Тогда же я обзавелась синей общей тетрадью и решила записывать в нее все, что может мне пригодиться в дальнейшем, то есть самые разнообразные мысли по поводу моего места в жизни, философские рассуждения, а также впечатления о прекрасном. В синюю тетрадь уже были вписаны, для почина, две философские мысли, которые я почерпнула из радиопередач для взрослых: «Все течет, все изменяется» и «В одну и ту же реку нельзя войти дважды». Изречения древнегреческого философа Гераклита. По первому пункту – «все течет...» – у меня не было вопросов. После четверга – суббота. Воскресенье – не пятница. Что касается второго афоризма, то я пока не знала, как к нему подступиться, размышляя порой: а ну как войти еще раз? В общем, хотелось рассуждать в поисках своего места в жизни.
Нужны новые впечатления, решила я. И тут как раз наша классная руководительница, как обычно бывало в первых числах сентября, ознаменовала начало учебного года культурным мероприятием, на этот раз походом в музей Островского, того Островского, который написал «Как закалялась сталь». Она выстроила наш класс и повела нас, стуча высокими каблуками, через Первую Мещанскую улицу на переход, на остановку троллейбуса, чтобы ехать в центр на мемориальную квартиру писателя, отдавшего все свои силы и здоровье революции и Гражданской войне. В музее лекторша долго, со всеми подробностями, описывала недуг Николая Островского – и усыхание скелета, и полную неподвижность, и абсолютную слепоту. Сам вид его тщедушного, облаченного во френч тельца, откинувшегося на раскладушке, был столь ужасен, что затмил содержание его книги, которую он писал чужой рукой. Нет, такой судьбы я не хотела. И рассуждать здесь было не о чем.
На следующий год новая классная завела нас в большой музей с широким крыльцом. Строгая экскурсоводша остановила нашу группу перед полотном, на котором нарумяненная столетняя карга смотрелась на себя в зеркало. И суть рассказа заключалась в том, что это нам еще сполна предстоит. Напоследок нам предложили взглянуть на голого Давида в Греческом дворике. Я, конечно, для приличия посмотрела на его кудри и пращу с выражением, что мне все нипочем, так как рядом стояли мальчики. Они же не смотрели и на кудри, а исключительно в пол. В общем, записывать было нечего. Общая тетрадь с напоминанием «не входить в одну реку дважды» пролежала без записей целый год.
В седьмом классе всю первую четверть мы оставались без классного руководителя, и завуч к октябрьским праздникам повел нас на Выставку достижений народного хозяйства, в павильон угольной промышленности. На всякий случай я прихватила общую тетрадь с собой. В павильоне все было в макетах, таблицах, схемах и образцах отбойных молотков, все было по-настоящему, даже уголь. Я как-то сразу почувствовала там энергию, недаром уголь горит, и стала записывать за женщиной с указкой весь ее рассказ слово в слово. Через два часа у меня в общей тетради, на всех ее сорока восьми страницах, осели знания по добыче каменного угля. Теперь я знала, сколько нужно вагонеток, на каком уровне и какой пласт поднимать, какой маркировки требуется отбойный молоток и сколько выйдет на-гора при таких-то и таких-то параметрах. Наконец я была удовлетворена, это были настоящие знания, которые вполне могли пригодиться мне в жизни. Я как-то даже повзрослела и обратной дорогой, проходя по просторной выставочной территории, чуть ли не с отбойным молотком на плече, подумывала о том, не перейти ли мне на будущую осень в школу рабочей молодежи. Очевидно, что, если бы нас отправили в павильон скотоводства, я бы примеряла на себя коромысло и бидоны.
НОЖИ, КОВБОИ И КОРИДОР
В конце шестого класса я обнаружила у себя дар: запоминать тембр и интонацию, с какой говорит любой актер, будь то мужчина или женщина, и воспроизводить их. Дар подражательный. В том же классе он оказался и востребованным. Тогда же из-за отсутствия слуха, сюда можно добавить – и голоса, меня попросили из детской группы районного хора, где я пела вторым голосом. А ведь вначале взяли. Значит, все-таки какие-то зачатки голоса и слуха у меня были. Я обиделась на хор, который не допустил меня в актовом зале на концерте в честь чего-то петь «Куст ракиты над рекой». Что есть такое растение ракита, я и не подозревала, и на репетиции так и пела два слова вместе: «та, та, та, та, та... край родной, навек любимый... та, та, та, та, та, та, та кустракиты над рекой», в моем сознании это как-то сложилось в «кустраки» и потом почему-то «ты». Нестрашно, я в любом случае знала, что над рекой разместилось что-то полезное, хорошее, наше пионерское.
– Ну и ладно, – ухнула я про себя своим вторым голосом. – Обойдусь без спевок.
В общем, я прилично рассердилась на хор за то, что мне не дали распеться. В эту вынужденную паузу мое внимание переключилось на кинематограф, вернее, на один кинотеатр, с узким, не самым удобным для просмотров залом, но зато ближе всего к нашему дому: кинотеатр «Перекоп» в Грохольском переулке. К началу весны, когда в природе все оживает, на фасад «Перекопа» повесили афишу, информирующую всех проходящих мимо о том, что с ближайшего понедельника в кинотеатре начинается демонстрация двухсерийного американского фильма «Великолепная семерка».
Нашему шестому классу «Д» хватило двух первых сеансов, чтобы распознать на вкус, что это необыкновенный фильм, в котором на первые ряды зрителей по диагонали экрана, ноги в стремена, кольты за поясом, в фетровых шляпах, под энергичного Бернстайна, мчится семерка ковбоев выручать неуклюжих крестьян. И уже к среде, третьему учебному дню недели, в классах за партами не было ни одного из тех учеников, кто хотя бы один раз посмотрел «Великолепную семерку». Все они сидели в узком зале кинотеатра «Перекоп», проходя на сеанс через главные передние двери с билетом, если удавалось его купить в кассе или с рук, и – без билета через задние.
Каждый истинный кинозритель стремился довести цифру просмотра зарубежной ленты до астрономической. Лично я видела «Великолепную семерку» раз четырнадцать, но это была такая малость по сравнению с тем, что я слышала от других. Директор по очереди с завучем в девять часов утра отправлялись к кинотеатру «Перекоп» выуживать своих учащихся.
НИНОЧКА
Во второй четверти моя сестра Лена сидела с Ниночкой за одной партой впереди меня. Этому обстоятельству, что впереди меня, я была чрезвычайно рада. Слава богу, прошли те времена, когда мама, отведя нас в школу и представив школьной руководительнице, выражала ей свою материнскую просьбу в следующих выражениях: «Это – сестры-двойняшки, посадите, пожалуйста, их за одну парту». Не то чтобы я не любила свою сестру, хотя мы и вели с ней долгие жестокие бои без правил, кидаясь друг в друга пузырьками с чернилами, я просто стеснялась: все люди как люди, а тут какие-то двойняшки. Поэтому тот факт, что в шестом классе сестра сидела не рядом, а впереди, меня вполне устраивал. И пихнуть в спину сподручно, и на расстоянии, не сиамский вариант.
Ниночка была ладной и аккуратной девочкой. С копной вьющихся волос. Носила, как и все девочки, школьную форму: шоколадное платье и черный фартук, в его круглом карманчике всегда лежал свежий носовой платочек. Бант в косе у нее был особенно пышным, складки на форме – тщательно отглаженными, хотя ее семья жила отнюдь не в достатке. Жили они втроем в одной комнате в полуподвальном помещении в начале Первой Мещанской. Отец, военный, разбился где-то на южных перевалах на мотоцикле, когда девочке было лет десять, и мать брала шить на дому, чтобы поднять Ниночку и ее младшую сестру. Ее фигурка раньше других начала округляться, и это именно за ней гонялись мальчишки, чтобы толкнуть.
– Выпуклая! – кричал ей первый хулиган нашего шестого «Д».
– Плоский! – парировала ему тотчас Ниночка.
– Дура!
ЧАСТЬ II
СИНДИКАТНОЕ ХОЗЯЙСТВО
Провидение, а возможно, волхвование того же Брюса с высокой Сухаревой башни привело меня на работу в здание, которое во времена оные также принадлежало ученому мужу, – дом на Мясницкой, она же улица Баумана, улица Кирова и – тпру, давай поворачивай вспять – снова Мясницкая. Номерок дома тринадцать – без комментариев, и якобы неугомонный Якоб препарировал в доме номер тринадцать бородавчатых лягушек для своих опытов. Чудеса и чародейство.
В советские времена в доме номер тринадцать лягушек не препарировали. Издавали иллюстрированный журнал, посвященный профессиональным проблемам рабочих союзов, синдикатов в интернациональном смысле. В левом крыле нашего второго этажа размещалась редакция другого не менее славного журнала – «Рационализатор и изобретатель». Частенько по лестнице к нам на второй этаж поднимались Кулибины, Левши, Черепановы – донести свои изобретения до народа. Порой, ошибаясь дверью, они заглядывали в синдикатное хозяйство, и тогда мы махали им рукой: «Ребята, вам туда, туда, в левое крыло», – где они и пропадали. Возможно, там их препарировали или они сами... Русский народ изобретательный.
В год, когда я вылетела из престижного вуза многообещающих отношений за непосещаемость, а посещала я исключительно только утренние сеансы в кинотеатрах, и дневные, кстати, тоже, мама взяла меня за руку и, проведя под арку в районе Чистых прудов, сдала своей знакомой в редакцию некоего журнала на очередную работу. Бабочки инфанты на углу Мясницкой, как мне зацепиться за вас покрепче, я не хочу на работу. Я люблю гулять по улицам, вернее, по бульварам, по Рождественскому, вниз к Трубной и дальше по Петровке...
О, работа, ты стоишь того, чтобы вспомнить тебя добрым словом. Сознаюсь, перед тобой я испытывала культурный шок. Ведь именно тебя следовало посещать регулярно с утра пять раз в неделю. Устраиваемая по протекции родителей, я выходила на новое место работы, и не один раз. Мне указывали на мое место, обычно то были стул и стол, и на затравку давали почитать какие-то инструкции. В комнате находились еще сотрудники, но у меня никогда не хватало времени, чтобы сблизиться с ними, узнать их надежды и чаяния. Я знала, что мой отсек может продержаться максимум пару часов, иначе я задохнусь. Мысль работала только в одном направлении – выбираться, и немедленно. Может быть, я бы и задержалась на какой-нибудь службе, будь у меня свой личный кабинет (запершись в нем ото всех), но отсутствие навыков, стажа, партийного билета не давало мне преимущества претендовать на отдельное помещение. Я скользила глазами по инструкции, считая минуты, когда можно будет вполне естественно двинуться к коридору: «Кстати, а где здесь у вас туалет?..» Как-то попалась работа, на которой я досидела до обеденного перерыва. Оставив на спинке стула кофточку, мысленно прощаясь с ней навсегда, я небрежно бросила: «Я сейчас приду». Чем продолжительнее пребывание внутри учреждения, тем глубже, с одышкой, восстановление на крыльце. Бедная мама, ей приходилось на следующий день наезжать в отделы кадров с извинениями и шоколадными наборами, чтобы забрать мою трудовую книжку без неприятных записей.
И только в редакции невеликого журнала на Мясницкой я продержалась весь день и вышла на работу на следующий. Все-таки журналистский народ особый. Легкий. Определили меня в отдел писем их регистрировать, что было совсем не сложно, даже интересно: на карточке проставить фамилию, имя, отчество отправителя, адрес, развернутый во всей административной полноте, и тему письма. Через месяц я лихо подмахивала адрес с указанием области, а через три знала на память уже такие вещи, которые в нашей семье мог знать только отец (отец был летчик, и у него была карта), но никак ни мама и ни сестра. Я знала, допустим, что поселок Козелец – это Черниговская область. В Козельце проживала одна особенно упорная жалобщица. Большинство писем вообще были жалобами. В графе «тема» я так и ставила – «жалоба». В почте попадались и самодеятельные стихи, своего рода литературные изобретения: «...луна, желтая, как дыня, смотрела тускло на меня. Я ждал, когда мой конь остынет, чтоб напоить потом коня...»
ПСИХОДРОМ
Четыре часа ночи. Двигать или не двигать? Все, успокоиться и ложиться спать. Но ведь всегда находила. Где-нибудь он да есть – под батареей, например. Нет, под батареей я смотрела. Так, пятый час. Это что, порядок? Распорядок дня? Но ведь не усну... И нервы успокоить. А вдруг под холодильником не один бычок, а два. Какое тут спать. Ведь хотела еще три билета почитать. Не смеши окружающих, какие три билета, когда из шестидесяти восьми или семидесяти трех экзаменационных билетов ты всегда знаешь хорошо только один билет, максимум полтора. И этот билет тебе никогда не попадается. Да, а что, если я увлекаюсь? Вот я беру учить, ну допустим, про времена Ивана Грозного, ну вот и увлекаюсь. И я уж про этого Грозного все узнаю – и как он шведскому королю писал, что тот чухонский сын, а королеве Елизавете в Англию, на какое-то послание, что она даром что девка – дура и таких же дураков слушает, как ее окружение. Но у меня никогда не спрашивают, какое было настроение у Ивана Грозного. А мне всегда интересно про настроение.
Эти экзамены, когда они только закончатся в моей жизни? Даже если я уже на каникулах, на море, весь день на пляже, в виноградах и сливах, ночью мне непременно приснится, что я сижу в классе за партой. И это непременно шестой класс. И вот я за этой партой сижу и обдумываю, что мне в очередной раз надо пересдавать какую-нибудь марксистскую дисциплину, лишенную всякого настроения, или иное суровое учение. Как же, рассуждаю я во сне, мне ведь еще школу надо закончить, перейти в седьмой класс, а тут параллельно еще и пересдача на третьем курсе. Вы уже что-нибудь одно, товарищи фашисты. Но какова реальность, таковы и сны. Это я тоже понимаю. И не ропщу.
...Так, успокоились. Будем действовать по порядку. Во-первых, холодильник я подвину. Если отыщу под ним бычок, то я его докурю и лягу спокойно спать. Больше мучить себя не буду. Чего я не знаю, я не знаю, тут как фишка ляжет. Практически я ничего не знаю. Но тут надо признать, есть много предметов, которые не требуют, как бы точнее выразить свою мысль, скрупулезных знаний. Я не на хирургическом факультете, а все-таки на журналистике. «Мели, Емеля, твоя неделя». Есть такие предметы, где о многом можно догадаться, многое расцветить своим словами и так далее. Да вот, далеко ходить не надо: в прошлую сессию сдавали мы западную литературу. Попался мне Лопе де Вега. По его поводу в моей памяти крутились только два испанских слова: Эстрелья и Эстремадура. Ну и что, и не пропала же я. И от кого-то слышала я у «психодрома» (место вокруг Ломоносова, напротив факультета журналистики на Моховой), что де Вега – поэт плаща и шпаги. И начала я вокруг той шпаги плащ наверчивать.
– Все героини великого испанского драматурга, – начала я, – своего рода Эстрельи, такие черноглазые живые плутовки, за сердца которых сражаются под окнами Эстремадуры местные идальго. Вот, извольте, уже и третье испанское слово выскочило, правда, то больше от Сервантеса.
Меня с ответом моим никто не перебивает. Плащ развевается, шпага колет. А ночь у них, как нам еще Александр Сергеевич, не выездной, подсказывал, лимоном и лавром пахнет, а не каким-нибудь зеленым крыжовником. И если Лопе де Веге с его драматургических гонораров и не хватало на курево и приходилось ему порой двигать свою кобылу, чтобы вытащить из-под ее копыт свежий окурок, то он отнюдь не становился от этого печальнее и мрачнее, как какой-нибудь немецкий романтик, а, напротив, приземлившись на крылечке Эстремадуры, поев лукового супа, строчил дальше свои искрометные пьесы.
УЛЕЙ
– Наталья, это тебя.
– Кто?
– Откуда я знаю?
– Скажи, что меня нет.
– Сама скажи.
АЛЕКСАНДР СЕРГЕЕВИЧ И МИХАИЛ ЮРЬЕВИЧ
Как и персонаж булгаковского романа о мастере, который Пушкина не читал, но знал его лично («а за квартиру Пушкин платить будет?»), мы в нашей семье также знали Пушкина лично. Но почитывали, конечно. Мама знала еще лично и Михаила Юрьевича Лермонтова и любила последнего верной женской любовью. Частному знакомству с поэтами мы во многом были обязаны маме, которая, ценя их творчество, не могла спокойно обойти факты их личных биографий, а именно столь раннюю гибель обоих. Всю жизнь она сокрушалась о Пушкине, о дуэли, о неотвратимости, неизбежности ее. «А что ж ты хочешь при таком темпераменте?!» В сущности, оба поэта – и Пушкин, и Лермонтов – входили в состав нашей семьи. Разговор о них начинался спонтанно в любое время и по любому поводу. Типа того: Вася-то наш чего учудил. Если, бывало, мама на кухне бросала реплику: «Подумай, такой молодой – и „Демона“», – мы с сестрой, отложив другие дела, спешили на кухню, чтобы вместе с ней за блинчиками поразиться этому факту и, запив блинчики компотом, разделить восторг и удивление от наличия столь необыкновенного таланта. Как истинная актриса, мама всегда имела чем поразить наше воображение под занавес: «А „Маскарад“ в двадцать шесть лет!» В ответ, с набитым ртом, мы только мычали.
Мой первый Пушкин из «Сказки о мертвой царевне и семи богатырях» – королевич Елисей на гривастом Бурке, с запрокинутой головой в небо. Белобокий сивка на задние ноги приседает, старается... Повыше королевичу в стременах приподняться надо, чтобы заглянуть в лицо месяцу. Когда в глаза глядишь, только тогда тебе и откликаются. «Месяц, месяц, мой дружок! Позолоченный рожок! Ты встаешь во тьме глубокой, круглолицый, светлоокий, и, обычай твой любя, звезды смотрят на тебя». Так и влюбилась я тогда еще, в свои шесть лет, в эту пушкинскую запрокинутость, в месяц, ветер, звезды. Как Марина Цветаева написала: «...влюбилась, как дура, в Татьяну с Онегиным». И я, как дура, – в запрокинутость... и в кинутость Пушкина. А королевич-то оказался непрост. Собрал все свои силы, расколотил стеклянный гроб. «И о гроб невесты милой он ударился всей силой». Через страсть новую природу себе стяжал. А силы откуда взял? А вот когда на месяц глядел, звезды, лучами их одевался.
Моя прабабушка Наталья, не умевшая много грамоте, тем не менее, всю жизнь читала одну книжку – «Евгений Онегин». Умерла во сне. На постели, где умерла, рядом лежал томик, дешевое издание для всех, «Евгений Онегин».
ПОНИМАНИЕ
Я была молодая мама и единственная понимала абсолютно все, что мне говорила моя трехлетняя дочка.
– Наташа, что она говорит? – переспрашивала меня в свою очередь мама, которая, в общем, хорошо понимала Анечку.
– Асика ать...
– Масик хочет идти гулять, – объясняла я.
– ...етели...