Чарлз Перси Сноу (1905–1980) — один из крупнейших английских писателей-реалистов XX века, видный общественный и государственный деятель, ученый-физик — знаком нашему читателю по романам «Наставники», «Коридоры власти», «Смерть под парусом» и др.
Менее известно публицистическое наследие Ч. П. Сноу. В сборник включены статьи и выступления в защиту мира, его знаменитая лекция «Две культуры», очерки о выдающихся писателях XIX и XX вв., эссе по проблемам науки и культуры.
Хранитель мудрости
Мало кто из писателей, с кем мне доводилось встречаться, оказывался столь похожим на свою прозу и публицистику, как Чарлз Перси Сноу.
И от его массивной, слегка флегматичной фигуры, и от его творчества веяло солидностью, основательностью, полным пренебрежением к требованиям переменчивой моды. Своей внешней сдержанностью, немногословностью он напоминал вулкан, внутри которого постоянно кипела работа мысли, — вулкан, всегда готовый к извержению продуманных суждений и точных наблюдений, что сопровождалось порой гулкими раскатами добродушного смеха.
Знаменитая английская ироничность часто окрашивала его манеру беседы, да и стиль произведений. Вот, скажем, одна только фраза из романа «Наставники», характеризующая леди Мюриэл, супругу умирающего ректора: «Под ледяной самоуверенностью она скрывала — даже от своих близких — тоску по сердечной теплоте в отношениях с людьми». Ничего подобного нельзя было заметить в самом Сноу. Держался он неизменно с достоинством, но отнюдь не чопорно, даже став лордом. И насколько тверд бывал в отстаивании своих взглядов в ходе разгоравшихся полемик, настолько мягок, доброжелателен в повседневном обхождении с людьми.
По первому впечатлению общение с ним, как и чтение его книг, представлялось делом простым. Однако и то и другое требовало изрядной внутренней мобилизации, ибо Сноу обладал редкостным умением вовлекать своего читателя или собеседника в круг занимавших его проблем, заставлять серьезно задуматься над ними.
Трудно было не попасть под обаяние этой привлекательной личности. У него был крутой лоб мыслителя, большие руки хирурга и зоркий взгляд художника. Проницательные голубые глаза, казавшиеся чуть усталыми, увеличивались толстыми стеклами очков и становились от этого еще выразительнее. По свидетельству друзей и близких, он рано начал выглядеть старше своего возраста, и тут не помогло увлечение спортом, особенно присущее ему в юности.
Портреты и размышления
Портреты
Величайший из романистов
{ˇ}
Начну с категорического утверждения. Толстой — величайший из романистов, а «Война и мир» — лучший из написанных по сей день романов. Среди английских литературоведов и писателей эта точка зрения является общепризнанной вот уже лет пятьдесят. Для людей моего поколения это всегда было непреложной истиной. Читая романы Толстого в переводе, мы знаем их почти так же хорошо, как и вы. С понятным вам волнением входя в здание Союза советских писателей
{3}
, мы вспоминали о том, как готовилась Наташа к своему первому балу. Мы с женой
{4}
специально решили путешествовать из Москвы в Ленинград поездом, а не самолетом, так как именно этой дорогой ехала Анна Каренина.
Подобные литературные ассоциации окружали нас со всех сторон, и, дав им сейчас волю, я быстро бы вам надоел. Ведь вам они хорошо знакомы, а нас они волновали, как волнует запах дыма от сжигаемой листвы в саду, вызывая воспоминания детства. С Москвой и Ленинградом у нас связано столько литературных ассоциаций, навеянных творчеством не только одного Толстого, но и других ваших великих писателей, что нам трудно увидеть эти города по-новому. Такая же история получается и с романами Толстого. Я уже писал в Институт мировой литературы о том, что, по моему глубокому убеждению, эти великие произведения не имеют себе равных. Но, высказав это убеждение, я никак не могу приступить к критическому разбору творчества Толстого или сказать о нем хотя бы что-нибудь новое.
Писать о Толстом труднее, чем о любом другом русском или английском великом прозаике. Может быть, в общей структуре и в художественных деталях его творений кроется что-то такое, что делает их недоступными критическому разбору в обычном понимании? Однако это слабая отговорка. На самом деле я, признаться, не знаю, что сказать. Если бы я писал книгу о романах Толстого, я мог бы с точностью сообщить, когда и при каких обстоятельствах я впервые прочел их, сколько раз перечитывал и какое влияние они оказали на меня. Но что касается серьезного критического исследования, то я просто не знал бы, с чего начать.
Поэтому я не стану утомлять ваше внимание повторением о Толстом истин, которые вы, наверно, слышали уже тысячу раз, и напишу в нескольких словах о том, как относятся к Толстому на Западе, в надежде, что кое-что из этих заметок будет вам в новинку.
В начале статьи я говорил, что англичане считают Толстого величайшим из романистов. Это так и есть. Но мне думается, что впервые Толстой по-настоящему затронул сердца англичан — а не только литературные вкусы — во время войны. Между 1941 и 1945 годами в Англии (с населением примерно в 50 миллионов жителей) было продано около 500 тысяч экземпляров романа «Война и мир». Этот роман стал достоянием людей, которые обычно не читают романов или вообще любой серьезной литературы. Помню, как-то в годы войны я присутствовал на заседании одного из созданных тогда комитетов. Рядом со мной сидел старший офицер военно-воздушных сил, человек приятный и простой. Я не представлял себе, чтобы он мог пуститься в дискуссию на литературные темы, и поэтому немало удивился, когда он пододвинул ко мне клочок бумаги, на котором было написано: «Ваше мнение о „Войне и мире“?» Я лаконично ответил: «Лучший из романов», на что он откликнулся с нескрываемой гордостью: «Безусловно, самый лучший роман из всех, которые я читал». Но тут я должен разочаровать вас: в действительности его слова не были таким уж большим комплиментом. Как я выяснил позднее, помимо «Войны и мира», он читал всего лишь один роман — какой-то неизвестный исторический роман из английской жизни, о котором я ничего не слышал.
«Тихий Дон» — великий роман
{ˇ}
Первая часть «Тихого Дона»
{6}
была опубликована в Англии вскоре после того, как она вышла в Советском Союзе. У нас она появилась под названием «And Quiet Flows the Don» («А Дон тихо течет»), и в странах английского языка так называют с тех пор весь роман. Наименование это слишком цветисто, в нем нет благородства, заключенного в русском названии. Однако перевод самого текста романа, выполненный Стефеном Гэрри, безусловно, хорош; он был использован во всех последующих изданиях. В нем встречаются иной раз английские выражения, которые сегодня звучат несколько неуклюже и старомодно, но в целом он с такой естественностью передает авторский стиль, в высшей степени характерный, яркий, эмоциональный и колоритный, что кажется, будто книга никак иначе и не могла быть написана. Так, и только так, — вот формула, определяющая великое творение искусства.
Вероятно, справедливо будет сказать, что «Тихий Дон» потерял в переводе меньше других великих произведений русской литературы. И вероятно, английский перевод не уступает переводам на другие языки.
Книга с самого начала имела громадный успех. Все мы тогда же ее прочли. Она дошла до широчайшего круга читателей. Так было повсюду на Западе. Многим из нас она казалась не только первым великим романом, написанным в советское время, но и великим романом вообще, по любым стандартам. Это впечатление и теперь, спустя много лет, не изменилось.
У критики книга нашла самое теплое безоговорочное признание, на какое только может рассчитывать современный роман.
«Тихий Дон» живет своей собственной жизнью. Конечно, не иностранцу предсказывать, какие именно русские произведения навсегда останутся в разряде классических, но, если эта книга не окажется в их числе, душе моей не знать покоя. В Англии с момента ее выхода в свет она никогда не исчезала из продажи, переиздаваясь вновь и вновь. Если вы зайдете сегодня в любой порядочный книжный магазин в Англии, вы найдете ее в очень привлекательном пенгуиновском издании. «Пенгуин» — наша самая известная издательская фирма, выпускающая так называемые «paperbacks», маленькие компактные томики, которые теперь имеют глянцевитую иллюстрированную обложку. Весь «Тихий Дон» уместился в двух толстых книжках небольшого формата; дата последнего переиздания — 1974 год.
Ричард Олдингтон
{ˇ}
Всякий, кто следит за литературой XX века, знает, что Ричард Олдингтон
{8}
— писатель исключительной одаренности. Его нельзя называть просто «романистом», «поэтом» или «критиком», поскольку в каждом из этих «жанров» он уже создал значительное число произведений, несомненно обладающих самыми высокими достоинствами. Так что достижения его налицо. Он идет собственным путем и занимает особое положение. Книги его переведены более чем в десяти странах, а читают их во всем мире. Он по праву принадлежит к немногим современным английским писателям, имеющим поистине мировую славу. А ведь он еще совсем молодой человек — родился он в 1892 году.
Ни одно из произведений Олдингтона не оставляет равнодушным. Оно самым непосредственным образом воздействует на читателя, что является характерной чертой натур сильных. Однако для того, чтобы по достоинству оценить его, впрочем как и любого другого писателя, следует понять, что же кроется за этим непосредственным впечатлением. Сейчас, когда готовится к выпуску серийное издание его произведений, существенно важно попытаться понять, как же все-таки следует рассматривать его творчество. Это в какой-то мере оправдывает написание моей брошюры, хотя, я надеюсь, в ближайшем будущем будут предприняты новые и более успешные попытки.
Начну с очевидного. Творчество Олдингтона наполнено жизнью. Достаточно взять в руки любую его книгу, чтобы уже через несколько минут почувствовать эту жизненную энергию, этот жар души, кипенье мысли; слова льются естественно и плавно, и создается впечатление, что способность его воспринимать мир, страдать и восторгаться во много раз превышает все наши способности.
Что значит «наполнено жизнью»? Прочтите «Все люди — враги»
{9}
, «Избранные стихотворения»
{10}
или «Сон в Люксембургском саду»
{11}
, и вы почувствуете, что это выражение буквально точно. Вас охватит ощущение жизни необыкновенно полной, вы почувствуете тот вкус к ней, без которого все жизненные впечатления были бы мертвы. И этот вкус к жизни, это тепло присутствуют во всем, что он пишет, они — в самой основе его дарования.
Немногие писатели обладают этим стремлением к разнообразию впечатлений в пределах одной жизни. Я не имею в виду интерес стороннего наблюдателя, такой, например, какой был у Бальзака, поскольку он есть у многих писателей, но то подлинное страстное ощущение собственной радости и страдания, которое испытывает всякий, одиноко идущий по жизни человек. И именно это ощущение Олдингтон с поразительной непосредственностью сообщает читателю, он заставляет нас прикоснуться к живым впечатлениям других людей, на что мы, в общем-то, не могли и надеяться.
Творчество Троллопа
{ˇ}
Троллоп
{51}
был хорошим и интересным человеком, но мы едва ли что-либо о нем знали бы (уж во всяком случае, гораздо меньше, чем, например, о сэре Генри Тейлоре
{52}
), если бы он не написал своих книг. И теперь пора поговорить о них.
Критики и в его время, и позже никогда не чувствовали себя с Троллопом уверенно и обычно укрывались за неловкой снисходительностью, точно похлопывая его по плечу. На протяжении его творческой жизни, продолжавшейся почти сорок лет, о нем писали много. Иначе и быть не могло: как-никак он написал сорок семь романов, а на страницах викторианских журналов и газет — «Спектейтора»
{53}
, «Сэтердей ревью»
{54}
, «Таймс»
{55}
и прочих — места более чем хватало. Их литературные обозреватели чаще всего были неглупыми и образованными людьми. Но они недоумевали.
Эти романы — во всяком случае, большинство их — явно доставляли читателям удовольствие и, возможно, были превосходны… Но почему? В них не хватало «воображения» — качества, которое люди нетворческие, по-видимому, всегда ищут у людей творческих. Троллоп не преображал жизнь, как ему следовало бы делать, по мнению даже тех, кто его хвалил, вроде Р. Х. Хэттона в «Спектейторе». Его критики обладали редким дарованием не замечать его поистине редкого дарования. Распознать это дарование было дано только собратьям — писателям очень высокого ранга — Генри Джеймсу
{*}
, а главное, Льву Толстому (который, хотя ни читающая публика, ни сам Троллоп этого не знали, чрезвычайно им восхищался).
Однако было бы неверно думать, будто отзывы в прессе при его жизни были неблагоприятными. Скорее в них звучала некоторая растерянность, а иногда они словно нисходили с горних высот. Книги Диккенса обычно встречали восторженный прием, доходивший до безоговорочного преклонения. (Существует легенда, будто Диккенса однажды выбранили в рецензии, и с тех пор он вообще перестал их читать. Это чистая фантазия. Диккенс очень ценил хвалебные отзывы и принимал некоторые меры, чтобы ими себя обеспечить.) Теккерей, а также Джордж Элиот
{57}
Диккенс
{ˇ}
В молодости Стендаль и Бальзак хотели писать пьесы. Диккенс
{90}
в свои молодые годы хотел играть в них. Литературный гений, он к тому же — в отличие от других великих — прирожденный актер. Этим отчасти объясняется своеобразный характер его писательской репутации. Серьезные критики и в современную ему эпоху, и вплоть до нашего времени до конца не понимали, что же Диккенс представляет собой на самом деле. Теперь, конечно, ни один здравомыслящий исследователь не стал бы публично сомневаться в том, что Диккенс велик и гениален
[18]
{91}
. Вероятно, можно оспорить мнение, что он самый значительный английский писатель после Шекспира. Однако, как с очевидностью следует из работы Джоффри Ферли (1976), необходимо выработать особое, новое восприятие, чтобы начать понимать Диккенса во всем его многообразии.
Было бы непростительной ошибкой не замечать присущей ему театральности. И вообще, не учитывая «теневые» стороны его натуры или рассматривая его только как апостола, озабоченного общественными проблемами, можно упустить из виду сложности и противоречия, ему присущие, и в конечном счете сверхчеловеческую силу, таящуюся и в его личности, и в творчестве.
Теперь, благодаря биографии, созданной Эдгаром Джонсоном
{92}
, история его жизни хорошо известна. Это одна из лучших биографических работ, посвященных писателям. Кстати, писательские биографии всегда дают более интимное и глубокое представление о человеке, чем жизнеописания общественных деятелей. Последнее издание этой биографии было опубликовано в 1978 году, и за последние двадцать лет не появлялось сколько-нибудь свежей информации. Скорее всего, современное диккенсоведение свою работу завершило, и мы уже обладаем основным запасом достоверных сведений, на который можно рассчитывать. Джонсон раскопал один потаенный факт: отец Диккенса не находился, как думали, на грани банкротства, но действительно был банкротом. Большинство, а может быть, все остальные писатели, о которых я рассказываю в этой книге, став взрослыми людьми, отнеслись бы к подобному факту юмористически; все, но не Диккенс, с его особой, только ему свойственной ранимостью. Живя в системе хорошо отлаженной коммерческой цивилизации Англии XIX века, он скрывал этот факт и должен был воспринимать его как особо постыдное обстоятельство.
Диккенс родился в 1812 году, в семье, относившейся к самому низшему слою английской мелкой буржуазии. Родители его отца принадлежали к верхам домашней челяди, служившей в дворянских домах. Один-двое из родственников поднялись чуть выше по социальной лестнице и стали мелкими чиновниками в беспорядочном, но жизнеспособном государственном аппарате. По крайней мере один из них имел финансовые неприятности: в Англии времен юности Диккенса коррупция была частым явлением. Благодаря помощи этих родственников отец Диккенса, Джон, тоже получил должность клерка. У него были, как известно из биографических источников и знакомства с теми персонажами, для создания которых сын использовал личность отца (например, мистер Микобер и мистер Доррит
Таким образом, социальное положение, полученное Диккенсом в наследство, было одновременно и скромнее, и неопределеннее, чем у других великих писателей. Оно удивительно напоминает то, в котором полвека спустя окажется Г. Дж. Уэллс, и трудно представить себе ситуацию, более благоприятствующую чувству классовой уязвимости. Диккенс был, в сущности, гораздо глубже ранен своей социальной принадлежностью, чем любой другой значительный английский литератор. Никто не писал с такой страстью, негодованием, болью о страданиях бедняков, но меньше всего на свете он хотел бы, чтобы его принимали за одного из них.
Лекции и статьи
Две культуры и научная революция
{ˇ}
Примерно три года назад я коснулся в печати одной проблемы, которая уже давно вызывала у меня чувство беспокойства
[34]
. Я столкнулся с этой проблемой из-за некоторых особенностей своей биографии. Никаких иных причин, заставивших меня размышлять именно в этом направлении, не существовало — некое стечение обстоятельств, и только. Любой другой человек, сложись его жизнь так же, как моя, увидел бы примерно то же, что и я, и, наверное, пришел бы почти к тем же выводам.
Все дело в необычности моего жизненного опыта. По образованию я ученый, по призванию — писатель. Вот и все. Кроме того, мне, если хотите, повезло: я родился в бедной семье. Но я не собираюсь рассказывать сейчас историю своей жизни. Мне важно сообщить только одно: я попал в Кембридж и получил возможность заниматься исследовательской работой в то время, когда Кембриджский университет переживал пору научного расцвета. Мне выпало редкое счастье наблюдать вблизи один из наиболее удивительных творческих взлетов, которые знала история физики. А превратности военного времени — включая встречу с У. Л. Брэггом в вокзальном буфете Кеттеринга
{320}
пронизывающе холодным утром 1939 года, встречу, в значительной мере определившую мою деловую жизнь, — помогли мне, даже, более того, вынудили, сохранить эту близость до сих пор. Так случилось, что в течение тридцати лет я поддерживал контакт с учеными не только из любопытства, но и потому, что это входило в мои повседневные обязанности. И в течение этих же тридцати лет я пытался представить себе общие контуры еще не написанных книг, которые со временем сделали меня писателем.
Очень часто — не фигурально, а буквально — я проводил дневные часы с учеными, а вечера — со своими литературными друзьями. Само собой разумеется, что у меня были близкие друзья как среди ученых, так и среди писателей. Благодаря тому, что я тесно соприкасался с теми и другими, и, наверное, еще в большей степени благодаря тому, что все время переходил от одних к другим, меня начала занимать та проблема, которую я назвал для самого себя «две культуры» еще до того, как попытался изложить ее на бумаге. Это название возникло из ощущения, что я постоянно соприкасаюсь с двумя разными группами, вполне сравнимыми по интеллекту, принадлежащими к одной и той же расе, не слишком различающимися по социальному происхождению, располагающими примерно одинаковыми средствами к существованию и в то же время почти потерявшими возможность общаться друг с другом, живущими настолько разными интересами, в такой непохожей психологической и моральной атмосфере, что, кажется, легче пересечь океан, чем проделать путь от Берлингтон-Хауса
Это в самом деле сложнее, так как, преодолев несколько тысяч миль водных просторов Атлантики, вы попадете в Гринвич-Виллидж
Наука и государственная власть
{ˇ}
Один из странных парадоксов нашего времени заключается в том, что в промышленно развитых странах Запада самце ответственные решения принимаются горсткой людей, принимаются тайно, и в тех случаях, когда это официальные лица, обычно теми, кто не обладает достаточными знаниями и не представляет себе, к чему приведут их действия.
Самыми ответственными решениями я называю те, от которых в прямом смысле зависит наша жизнь или смерть. Например, решение форсировать создание атомной бомбы, принятое Англией и Соединенными Штатами в 1940 и 1941 годах; решение использовать созданную бомбу, принятое в 1945 году; решение, касающееся межконтинентальных ракет, которое привело к различным результатам в Соединенных Штатах и в Советском Союзе.
Я думаю, что создание оружия массового уничтожения является той проблемой, которая позволит нам наиболее отчетливо увидеть всю драматичность или, если угодно, мелодраматичность сложившейся ситуации. Но подобные же мысли приходят в голову в связи с рядом других ответственных решений, не имеющих отношения к военным действиям. Например, некоторые наиболее ответственные решения об охране здоровья населения, которые принимаются или не принимаются втайне от всех горсткой людей, опять-таки занимающих достаточно высокое положение, но обычно неспособных разобраться в сути поставленной перед ними задачи.
Это явление представляет собой, как я уже говорил, характерную особенность нашей жизни. Мы привыкли к нему, как привыкли к тем отрицательным последствиям, которые порождены разрывом между наукой и практикой и все возрастающей сложностью языка самой науки. Тем не менее я считаю, что явление это заслуживает пристального рассмотрения, ибо от него во многом зависит наше будущее.
Воинствующая моральность науки
{ˇ}
В наше время ученые составляют наиболее важную профессиональную группу. Сейчас работа ученых волнует всех. Сейчас научные открытия влияют на судьбы всего мира, но от самих ученых мало что зависит. И тем не менее потенциально влияние ученых огромно. Остальной мир испытывает страх перед их деятельностью — страх перед научными открытиями и перед теми последствиями, к которым они приводят. Остальной мир трансформирует этот страх, переносит его на самих ученых и склонен считать ученых совершенно непохожими на других людей.
Как бывший ученый, если только мне позволено так себя называть, я знаю, что это чепуха. Я даже пытался изображать ученых в романах и рассказывать об их работе. Я прекрасно знаю, что ученые, в общем, такие же люди, как все остальные. В конце концов, все мы принадлежим к человеческой расе, даже если некоторые из нас утратили сходство с себе подобными. Мне кажется, что я могу рискнуть сделать некоторое обобщение. Те ученые, которых я знал (в силу служебного положения я знал больше ученых, чем другие), были по крайней мере так же безупречны в нравственном отношении, как любая другая группа интеллигенции.
Конечно, это слишком общее утверждение, и оно верно лишь в статистическом смысле. Но я думаю, что некое зерно истины в нем содержится. Душевные качества, которые я ценю в ученых, не являются такой уж редкостью, но я отношусь скептически ко всем попыткам вдаваться в тонкости, когда речь заходит о душевных качествах. Почти всегда это свидетельствует не об истинной тонкости, а о некой тривиальности мышления. Поэтому я ценю в ученых храбрость, любовь к правде и доброту — те примитивные добродетели, которыми их никак нельзя считать обойденными, особенно если вспомнить о невысоком нравственном уровне, достигнутом остальным человечеством. Я думаю, что в общей массе ученые несколько лучше выполняют свои обязанности мужей и отцов, чем большинство из нас. Я склонен ценить эту их особенность достаточно высоко. У меня нет точных данных, и я очень хотел бы иметь возможность проанализировать цифры, но готов держать пари, что число разводов среди ученых пусть ненамного, но все же ниже, чем в других группах населения, имеющих примерно такое же образование и такое же материальное положение. Я не приношу извинений за то, что считаю это положительным явлением.
У меня есть один близкий друг, весьма крупный ученый. Он принадлежит к немногим знакомым мне людям этого круга, ведущим такую жизнь, которую называют беспорядочной. Когда мы оба были моложе, он как-то занялся историческими изысканиями, чтобы установить, сколько великих ученых так же страстно интересовались женщинами, как он. Наверное, он почувствовал бы себя несколько увереннее, если бы ему удалось найти какую-нибудь историческую параллель. Я помню, как он сказал мне, что его поиски окончились ничем. Среди по-настоящему великих ученых прошлого кое-кто обладал совершенно бесцветным характером, а все остальные были удручающе нормальными людьми. Единственным лучом надежды была для него жизнь Джероламо Кардано
Очевидно, ученые в принципе ничем не отличаются от других людей. Во всяком случае, они не хуже их. Но некоторое отличие все-таки существует. С него я и начал. Нравится им это или нет, работа ученых имеет первостепенное значение для всего человечества. В моральном плане это обстоятельство кардинально изменило облик нашего времени. В плане социальном от него зависит, выживет человечество или погибнет, а также при каких условиях оно выживет и как погибнет. Чаши добра и зла — в руках ученых. Так сложились обстоятельства. Вполне возможно, что сами ученые здесь ни при чем или «при чем» только отчасти, но изменить эту ситуацию они не могут. Ученые — если не все, то наиболее впечатлительные из них — считают, что эта тяжелейшая ноша незаслуженно взвалена на их плечи. Они хотят только одного — делать свое дело. Я сочувствую им. Но ученые не могут избежать ответственности точно так же, как наравне с остальными людьми они не могут избежать воздействия силы земного притяжения.
Заметки о гуманизме
{ˇ}
Находясь в июне прошлого года в Москве
[114]
, я имел возможность встретиться с директором Института мировой литературы Иваном Анисимовым
{394}
и его сотрудниками. Они сообщили мне, что в конце года у них будет проходить дискуссия о гуманизме и его соотношении с марксистско-ленинской философией. Мне было предложено принять в этой дискуссии участие. Я хотел бы присутствовать на таком диспуте, но польза от моего участия невелика, ибо я не имею понятия об общем направлении разговора. Впрочем, мне уже известно на основании беседы с Анисимовым и его друзьями, а также встречи со Щербиной
{395}
и Балашовым
{396}
, посетившими меня в Лондоне, что наши взгляды по этому вопросу в сути своей имеют много общего. Вот почему я готов рискнуть и сделать несколько замечаний. Если же от начала до конца я веду речь не о том, то виной тому расстояние, а не моя нерадивость.
Позвольте мне прежде всего определить то значение слова «гуманизм», какое ему придают на Западе. Как термин это слово употребляется по-разному. Во-первых, исторически этим термином обозначают совокупность взглядов, философских и художественных, свойственных эпохе зрелого Возрождения, когда система феодализма начала рушиться, новый класс торговой буржуазии проникал в итальянские города и, как следствие этих процессов, явились Леонардо и Верроккьо, Мантенья и Пьеро делла Франческа, великие итальянские художники-ученые, и человек, индивидуальность, стал будто бы хозяином своей судьбы. С точки зрения таких людей, человек, а не бог оказался центром мироздания. Этот перелом обычно относят к XV веку в применении к Италии и на 50–100 лет позднее его прослеживают в Англии, где Шекспир, несмотря на пережитки средневековья, сохранившиеся в его мировоззрении, явил собой тем не менее высший образец писателя-гуманиста.
Но эти перемены были, разумеется, лишь частичными как в отношении всего общества, так и отдельных личностей. В Англии без чьих-либо сознательных намерений возникли устремления противоположные, а вслед за этим началась борьба, которая невольно расширила круг воздействия гуманистических воззрений. Эта борьба была классовой, она велась во имя классовых интересов. В XVII столетии мелкопоместное дворянство и среднее купечество (растущее в числе благодаря морской торговле) свергли короля и крупных землевладельцев. Классовое расслоение было в то время более сложным, но для общего представления достаточно и этой приблизительной схемы. Противники короля по большей части оказывались кальвинистами. Их бы поразила и привела в ужас мысль о том, что они закладывают основы гуманизма. Между тем именно к этому объективно вела их деятельность. Точно так же в XIX столетии поднимающаяся буржуазия совершала промышленную революцию — не вооруженным путем, а чисто политически. Буржуазия добивалась власти и денег, однако в результате в ее среде сложилось наследие гуманистических убеждений и явились действенные гуманисты.
Мне хотелось бы услышать ваши замечания по данному поводу. Ибо я убежден, что это наследие сохраняет до известной степени ценность. Я не уверен, что вы думаете так же. С вашей страстью к идеям, ясностью анализа и ненавистью к социальному лицемерию (равно и к лицемерию личному, когда о нем заходит речь), я догадываюсь, что вы, прекрасно понимая, в чем заключаются корни гуманизма, не очень-то их жалуете. Я вижу эти корни так же, как и вы. Единственное различие между нами состоит в том, что, с моей точки зрения, конечный результат в общественном смысле может быть желателен вне зависимости от того, каковы были средства его достижения. Разумеется, бывает гуманизм подлинный и гуманизм ложный, и, конечно, среди настоящих гуманистов попадаются люди более слабые и более сильные.
Опасность для гуманизма Запада таилась всегда в убеждении, будто гуманизм — идеология обособленной группы. В Англии в начале этого века наиболее характерной группой такого рода было объединение «Блумсбери»
Что могут гуманисты?
{ˇ}
Когда в 1939 году моя страна объявила войну гитлеровской Германии, у меня не было и тени сомнения, что мы поступили правильно. Мир — великое благо, но не во всех случаях мир — абсолютная ценность. Война — это жестокая насмешка над гуманностью, и все-таки есть вещи хуже войны. Победа гитлеризма была бы одной из таких вещей, которые хуже войны.
С тех пор мои взгляды не изменились. Я всей душой верю, что сегодня нам необходим мир, и особенно мир во взаимоотношениях между двумя величайшими державами — Советским Союзом и США. Я верю в дух Хельсинки, в дух разрядки и не раз высказывался в их поддержку и у себя на родине, и в Америке. Только не нужно питать ни слишком пылких надежд, ни безграничного страха. Мы должны отдавать себе ясный отчет в том, насколько ощутима военная угроза. Говоря о мире, нам не следует гипнотизировать себя нашей собственной риторикой.
Несомненно, отвращение к войне и гуманные, трезвые стремления к миру резко усилились после того, как было создано атомное оружие. Война и раньше воспринималась как нечто ужасное, однако представления о том, какой могла бы оказаться будущая война, стали теперь совершенно иными после того, как наука продемонстрировала нам это свое достижение.
Некоторым из нас такая война смутно виделась и в те дни, когда шла битва с гитлеризмом. Уже в 1940 году атомная бомба была не просто отдаленной возможностью. Я помню, как пошли слухи о том, что в Чикаго работает специальная научная группа, а чуть позже, в начале 1944 года, мы узнали, что бомба, как тогда выражались люди науки, «на ходу». Эти слухи циркулировали лишь в очень узких кругах посвященных. Меня они не обрадовали. С 1943 года, после Курской дуги, было ясно, что Гитлер проиграл войну. Живя в Лондоне, я почти не испытывал на себе опасностей, связанных с войной, — оставался лишь маловероятный шанс, что я погибну от обычной бомбы старого, всем знакомого образца. Но другая тревога, которая таилась во мне всю эту войну, теперь начала расти. Если бомбу смогли создать воевавшие на нашей стороне, почему ее не могут создать и немцы? Ведь в технике они добились немалого. Надо сказать, что у нас в Англии люди, разбиравшиеся в этих делах, испытывали такую же тревогу до самого конца войны. Мы, правда, утешались тем, что изготовить бомбу трудно и что к 1945 году у американцев, а возможно, и у немцев бомб могло быть три-четыре, не больше. Но с другой стороны, если и одна или две такие бомбы упадут на Лондон, город от этого налета явно не станет лучше, чем был до него.
Интервью
Говорить правду
{ˇ}
Вопрос.
Сэр Чарлз, существует мнение, что «Чужие и братья» — я имею в виду первый роман вашего цикла — является до известной степени автобиографическим и отражает дни вашей юности, проведенные в Лестере
{416}
. Верно ли это?
Ответ.
Автобиографический элемент в этом романе очень силен. Молодым человеком я находился в Лестере примерно в том же положении, что и герой книги Льюис Элиот. Но сюжет романа как цепь событий, сюжет — вымышленный.
Вопрос.
Насколько мне известно, ваши собственные интересы и занятия с молодых лет относились к области науки. Интересно, является ли в какой-либо мере автобиографическим роман «Поиски»?