Во второй том избранных произведений Вадима Собко вошли романы «Почётный легион» (1969) и «Лихобор» (1973), раскрывающие тему героизма советского человека в Великой Отечественной войне, а в мирное время — в созидательном труде.
ПОЧЁТНЫЙ ЛЕГИОН
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Бывает так: дни скучно и однообразно катятся по жизни, как горошины по ровному жёлобу, привычно будничны без ярких примет и красок. И вдруг мгновенно преображаясь, всё меняется: события теснятся в груду, время, уплотняясь, укладывается в считанные минуты, и судьба человека ломается круто, навсегда. А потом снова начинается размеренный бег будничных дней, словно ничего и не случалось. Но жить по-старому уже становится невозможным.
«Конденсированным временем» называл Роман Шамрай эти минуты, когда события, налетая друг на друга, громоздятся в бесформенную массу, как машины в страшной автомобильной катастрофе. Но вот к месту аварии прибывает милиция, подъёмный кран и скорая медицинская помощь, завал разобран, пострадавшие отправлены в больницы, убитые увезены, и снова катятся по автостраде машины, будто и не было несчастья. Потом виновных, если они только не погибли, осудят, хотя это, в сущности, не будет иметь никакого значения для тех, кто лежит под маленькими грустными холмиками на кладбищах. Затем в памяти всё быстро зарастает свежей травой забвения.
Но бывает и так, что события набегают не вдруг, не сразу, а наступают на человека медленно, не спеша, неотвратимо. От этого они делаются лишь значительнее и сложнее, хотя к ним можно и подготовиться. Дни тогда наполняются тревогой ожидания, и это беспокойное чувство больше всего любил Роман Шамрай. А потом — молния, удар грома, и, как ни жди, всё равно не предугадаешь возможных волнений, неожиданностей и тревог,
В свои пятьдесят лет Роман Шамрай мог не раз проверить справедливость этого явления. Он невольно всегда трепетно чувствовал сердцем ожидание того важнейшего события, которое должно было определить цену и значение всей его жизни. Конечно, судьба не часто балует человека пронзительной радостью. Куда чаще дни тянутся за днями неприметной чередой, И тогда в голову приходит мысль о том, что жизнь твоя так и пройдёт в напрасном ожидании чего-то значительного и яркого, которому не суждено случиться. Думать об этом было тягостно. И хотя, пожалуй, несерьёзное это занятие для сталевара с поседевшими висками и сухощавым лицом, опалённым адским жаром расплавленного металла, надеяться на какое-то необычайное изменение в жизни, ожидание это не пропадало, а скорее наоборот, с годами становилось острее.
Ну что ж, допустим, жизнь больше ничем не удивит Шамрая, но и тогда ему грешно жаловаться. Судьба так щедро оделила его и горем и радостью, что хватило бы для многих, как говорится, на десятерых готовилось — одному досталось. И всё-таки должна быть в жизни человека какая-то ослепительная вспышка, ради которой стоило родиться, стоило жить. Пусть даже это будет его последняя смертная точка. Он в это верил, знал — так будет…
ГЛАВА ВТОРАЯ
Роман Шамрай вышел из приземистого здания, где помещался партком, на мгновение остановился на пороге, словно раздумывая, не вернуться ли, потом с силой закрыл за собой дверь. Отошёл на несколько шагов и снова встал. Перед глазами расстилалась панорама Днепра, только почему-то теперь красота его стала какой-то приглушённой, отодвинулась на второй план. А вперёд уверенно и властно вышло одноединственное слово, одно имя, всё вытеснило, затопило, не оставляя места ни для каких других воспоминаний.
— Жаклин!
Произнёс он вслух и удивлённо оглянулся: может, это имя назвал кто-то другой? Так странно и неожиданно оно прозвучало! Долгое время, больше чем двадцать лет, он неотступно думал о Жаклин, но никогда не позволял себе вслух позвать её. Значит, он увидит Жаклин…
От одной этой мысли дрогнули колени. Его качнуло в сторону, и, чтобы удержать равновесие, он опёрся рукой о шершавую стену дома. Со стороны могло, пожалуй, показаться, что он пьяный, но разве сейчас это имело для него какое-то значение!
— Жаклин!
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Марьяна заснула. Её дыхание глубокое и спокойное, как широкая морская волна после шторма. В комнате темнота прорезана слабенькими снопиками света с улицы. Потом чёрный монолит ночи стал едва заметно розоветь — в доменном цехе выпустили шлак. В его багровом отсвете увиделась большая карта Европы на стене, стол посредине комнаты, покрытый скатертью, шкаф с зеркалом, круглый, как земной шар, абажур над столом.
Совсем рядом, на подушке, скорбный во сне профиль Марьяны. Тишина на всей земле. Но почему ты, Роман Шамрай, не можешь заснуть?
Необыкновенным был минувший день. И трудно сказать, может, наступила пора «конденсированного времени», «звёздного часа», о котором тебе, Роман, всегда мечталось, или это только его прелюдия, похожая на далёкие зарницы надвигающейся грозы.
Роман Шамрай закрыл глаза.
Что бы там ни было, а ты должен уснуть. Завтра тебе идти в первую смену. Технология варки космической стали уже в цехе. Нужно хорошенько всё обдумать перед тем, как заложить в печь эту плавку. Такой стали ещё не варил никто.
ГЛАВА ЧЕТВЁРТАЯ
Расположенный в западных отрогах польских Карпат лагерь военнопленных Лаундорф лежал на теле земли как гнойный струп. Всё — по немецким стандартам. Ток высокого напряжения в колючей проволоке, туго натянутой между тонкими железобетонными столбами. Двадцать бараков в два ряда. Просторный апельплац. Административные корпуса, а за ними здание из красного кирпича с высокими трубами — крематорий.
И всё-таки это, как оказалось, не самый страшный из гитлеровских лагерей, не Майданек и не Освенцим, куда привозили людей только для того, чтобы уничтожить. В Лаундорфе пленных держат долго, на работы не посылают, и чёрный дым над кирпичной трубой вьётся не каждый день. Гражданских пленных здесь нет, только советские командиры и бойцы.
Над бараками, над колючей проволокой ограды, над зелёными Карпатами ранняя весна 1942 года. Гитлеровцы придавили железной пятой всю Европу. Их дивизии под Москвой и Ростовом.
На апельплаце, ещё мокром от талого снега, вытоптанном сотнями тысяч раненых, больных ног, — четыре тысячи пленных, ободранных, небритых, изнурённых. Комиссаров и политработников здесь нет, всех выявило и уничтожило гестапо, остались только строевые командиры, сержанты, бойцы.
На петлицах истлевших, почерневших от пота и крови гимнастёрок можно увидеть треугольники, квадратики, иногда даже «шпалы» — маленькие красные прямоугольники, знаки старшего командного состава.
ГЛАВА ПЯТАЯ
Над тихой, вымощенной аккуратными гранитными брусками центральной площадью города Айсдорфа чёрными стрелами пролетают ласточки. Трёхэтажная ратуша возвышается в центре. Над нею сегодня поднят огромный гитлеровский флаг. Витрины всех магазинов словно глаза закрыли, опустив надёжные жалюзи.
На площади полно народу. Три виселицы стоят напротив ратуши, перед ними три помоста, назначение которых не совсем ещё ясно. Посредине каждого помоста обыкновенный деревянный стул. Что-то загадочное и одновременно жестокое в этой простоте.
За дверью балкона ратуши угадывается движение. Оно то становится слышнее, то снова замирает. Словно кто-то хочет и не решается выйти.
За порядком на площади следят не полицейские, а эсэсовцы. В своих чёрных мундирах, с красными нарукавными повязками, на которых в белом кругу зловещим пауком распласталась, свастика, они стоят надменно и важно, уверенные в своей силе.
По правую сторону от ратуши — оркестр. Звонкая медь труб воинственно сверкает в лучах мартовского, уже тёплого, солнца. Не смолкая, не останавливаясь ни на миг, оркестр выдувает военные марши.
ЛИХОБОР
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Когда отгремели последние залпы войны, казалось, она никогда не забудется. Но время бежит, и вот уже в твою жизнь входит человек или событие, не связанное с войной; сначала ты удивляешься, но вскоре привыкаешь, потому что такие случаи всё чаще и чаще встречаются на жизненном пути. Война, оставаясь самым тяжким твоим испытанием, отступает в тень и вспоминается всё реже и реже, пока не скроется в прозрачной дымке не то чтобы забытья, а спокойного отношения к твоим страданиям, подвигам и даже смерти друзей. И всё же, как бы ни затухали и ни отдалялись пережитые горе и муки, в сердце твоём не перестаёт звенеть гордое чувство одержанной победы. В ней есть и твоя капля крови, и потому разве можно всё это забыть? Никакая печаль и никакая радость не в силах сравниться с нею или затмить её. И пусть теперь ты вспоминаешь о ней от случая к случаю, всё равно она была, и жизнь свою ты прожил недаром.
Но что делать, если страшное прошлое для тебя остановилось, словно в кадре, снятом в смертельно напряжённую минуту, и в нём не сможет уже ничего измениться. Ты лежишь на невысокой чистой кровати в маленькой комнате с узким, хорошо промытым окном. Рядом стоят ещё койки, и на них лежат такие же, как ты, инвалиды. У тебя, как и у твоих товарищей, нет ни рук, ни ног — сгорели в подожжённом танке или отгрыз их лютый мороз, когда кто-то из вас упал на парашюте с неба в искристый снег и трое суток лежал без сознания, пока не нашли партизаны… И вот тяжёлая инвалидность и вечный лазарет. В День Победы вам было по двадцать — двадцать пять лет, не больше. Теперь — пятьдесят, кому уже исполнилось, кому вот-вот стукнет. Вы ещё не такие уж старые люди, но войной приговорены на заточение, без всякой надежды на помилование. Освобождение только одно — смерть. О ней вы думаете без страха, но с отвращением. Человек, что бы с ним ни случилось, хочет жить. Даже когда жить не для чего, не для кого и нет никакой надежды на спасение или чудо.
Семён Лихобор горел в танке летом сорок третьего на Курской дуге и убедился в справедливости пословиц «Горе никогда не приходит в одиночку», «Пришла беда — открывай ворота». Как-то, уже в декабре, когда он лежал в госпитале далеко за Волгой, в Уфе, в палату пришёл замполит и присел на его койку. Большой осколок пропахал борозду на лбу капитана, левый глаз щурился, но замполит держался стойко. Он мог бы демобилизоваться и уйти на пенсию, но заставлял себя служить, хорошо зная, что работа в госпитале — это и есть та последняя ниточка, которая связывала его с большой жизнью армии.
Суровый, строгий, весь как-то по-особенному подтянутый, капитан взглянул на обожжённое лицо танкиста. В палате лежало двадцать инвалидов, и невольно взгляды всех сосредоточились на замполите. Что же пришло с ним, горе или радость? Скорей всего горе. Медленно, с трудом, будто вылепленные из глины, шевелятся губы.
— Ну, как самочувствие?
ГЛАВА ВТОРАЯ
Прошло немало лет со дня той первой встречи. Каждую субботу в четыре часа Лука Лихобор появлялся в госпитале. Был только один длинный перерыв — служба в армии. И когда на пороге девятой палаты показался он, демобилизованный сержант, в лётной форме без погон, ладный, подтянутый, отец впервые за всё время заплакал — так ясно увидел он себя, молодого, здорового.
В палате произошли изменения: умер лётчик — койка его стояла у стены слева. Повезли — в который уже раз! — на операцию танкиста. Моряк и отец — пока на своих местах, постарели, конечно, но не сломлены, всё ещё воюют, старые солдаты. На освободившихся койках новые, незнакомые инвалиды, тоже танкист и лётчик. Откуда они, ведь войны давно нет? Скорей всего сокращается число госпиталей, сливаются один с другим.
— Вымираем, как мастодонты, — сказал отец, посматривая на маленький экран недавно установленного телевизора — хоть и небольшое, а всё-таки окошко в живой мир.
И снова — от субботы к субботе, от свидания к свиданию — пятьдесят два раза в году. Для Луки Лихобора эти встречи стали необходимостью. Теперь они, отец и сын, были по-настоящему близкими людьми, и Лука, выросший без родителей в детском доме, став взрослым, тянулся к родной душе, как саженец дерева тянется к солнцу.
Субботними долгими вечерами они говорили обо всём на свете, но больше всего отца интересовал, бередя душу воспоминаниями, его родной завод. Именно заводских новостей ждал он всегда с нетерпением. И хотя год от года завод разрастался, впитывая в себя всё новые и новые тысячи рабочих, хотя почти не осталось там людей, которые могли бы помнить фамилию Лихобора, ветерану казалось, что знают его на заводе все, и сын не разочаровывал отца. Заводскую газету, еженедельную многотиражку, Семён знал чуть ли не наизусть и, даже понимая, что не все события отражались в ней, считал себя не только свидетелем, но и соучастником всех заводских дел. Поздравления завкома с Новым годом, Первым мая или Днём Победы были для него лучшим подарком, самым большим праздником. Хорошо, что там, в завкоме, не забывали их посылать.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Он вышел из небольшого домика, который назывался корпусом номер семь, и на мгновение остановился. До захода солнца ещё далеко, идут самые длинные дни года, и воздух между редкими соснами полон тёплого и тихого света. Там, в палате, ещё продолжалась война, а здесь был глубокий, спокойный и надёжный мир.
Возле корпуса на скамейке сидела, закрыв лицо ладонями, девушка, её маленькая и худенькая фигурка, низко склонённая голова содрогались от рыданий.
Лука Лихобор знал, что такое горе, и, может, именно поэтому не мог пройти мимо него спокойно. Ну разве мало причин у девушки для того, чтобы горько расплакаться вот здесь, на территории госпиталя? В конце концов, какое ему дело? Он бы и сам сейчас сел рядом с ней, спрятал бы лицо в ладони… Нет, он плакать не будет. Его беду легко поправить. Стоит только войти в первый попавшийся автомат, позвонить Оксане, попросить прощения, сказать, что не может жить без неё, а потому согласен прийти на свидание, когда ей будет угодно, даже в четыре часа в субботу. Да и ходить далеко не нужно, телефонная будочка стоит при входе в госпиталь, раскрашенная красной и оранжевой краской, праздничная и весёлая… Но к телефону он не подойдёт. Лука направился к скамейке, дотронулся до плеча девушки.
— Почему ты плачешь? — спросил он.
Не отнимая ладоней от лица, девушка тряхнула головой, проговорила, что не хочет никого видеть, не хочет ни с кем разговаривать. Но Лука, не обратив внимания на её слова, сел рядом и, обхватив руками тонкие запястья, отстранил ладони от её заплаканного и в эту минуту некрасивого лица.
ГЛАВА ЧЕТВЁРТАЯ
Для Карманьолы Петровны Саможук, попросту говоря, Майолы, а ещё проще Майки, институт твёрдых сплавов представлял собой образец далёкого будущего, волей волшебника перенесённого в современность. Всё, от ворот, которые не распахивались настежь, как ворота обычных заводов, а таинственно уходили под землю, пропуская машины, до производственной тайны изготовления искусственных алмазов, которую так ревностно охраняли операторы, — всё поражало её воображение и одновременно возвышало в собственных глазах.
В понедельник она, как всегда, сидела за своим столиком, монтируя очередную буровую алмазную коронку. На столе — ничего лишнего, чистота. Микроскоп, в который можно увидеть каждую грань кристалла. В пластмассовых мисочках ворохом насыпанные алмазы, похожие на серое, запылённое пшено. Несколько блестящих пинцетов и шпателей, которыми пользуются зубные врачи, замешивая цемент для пломбы. Прямо перед Майолой графитный кружок с круглой бороздкой, похожей на глубокую траншейку. Вот и все приспособления для монтажа алмазных буровых коронок, которые в сотни раз ускоряют буровые работы скромных нефтяников и прославленных в песнях и кинокартинах геологов.
Непонятен, таинствен алмаз. Если его отшлифовать — это самый красивый драгоценный камень. Каждый из крупных бриллиантов мира имеет своё имя и историю. Из-за них гибли люди и разгорались войны, ими расплачивались за жизнь гениев, они украшали короны королей и эфесы рыцарских шпаг. О них мечтали, сходя с ума, целые поколения политиков и авантюристов.
Самый твёрдый камень, способный обработать закалённую сталь, гранит, базальт, оказался разновидностью углерода, одного из распространеннейших в природе элементов. Строение кристалла определяет его состояние: то он обыкновенный уголь, которым растапливают самовары, то звонкий, остро сверкающий антрацит, то мягкий графит в школьном карандаше, то, наконец, благородный алмаз. Много столетий охотились за ним геологи, но в природе крупные алмазы встречаются так же редко, как гении среди людей.
А вот невзрачные алмазные осколки, не пригодные для украшений, или просто алмазная пыль, стали находкой для инженеров. Только алмазным инструментом можно с наивысшей точностью обработать твёрдую сталь, отшлифовать поверхность зеркала, да так, что в него и посмотреться-то будет страшно: неровной и бугристой покажется самая идеальная человеческая кожа.
ГЛАВА ПЯТАЯ
В сорок первом цехе авиационного завода, может, только один Трофим Горегляд знал Семёна Лихобора ещё до войны. Сменились люди, пришло не одно, а целых два поколения рабочих, скоро появится третье. И понемногу сглаживалось в памяти сослуживцев имя Семёна Лихобора, сборщика самолётов, давно уже снятых с производства.
Трофим и Семён не были друзьями, знали друг друга, работали почти рядом, вот и всё. Но разве мало примеров, когда просто знакомый, даже чем-то не совсем приятный тебе человек, после войны, в первый День Победы, вдруг становился лучшим другом. Почти так сложились отношения Лихобора и Горегляда. Нет, сам мастер не часто ходки в госпиталь: ограничивался двумя-тремя свиданиями в год. Не много требуется и внимания, чтобы человек, прикованный к постели, не чувствовал себя одиноким. Поздравления на Новый год, на Первое мая, в Октябрьские праздники. Посещения делегации рабочих в День Победы. Иногда небольшой подарок, что-нибудь вкусное: «Ребята вчера на рыбалке были, смотри, каких окуньков наловили! Ешь на здоровье». Не дорог подарок, дорога память. И какими драгоценными были для Семёна Лихобора эти подарки! Они дарили самое дорогое — право жить, убеждали: не забыли тебя люди, и ты, выходит, ещё работаешь на заводе — там у тебя сын.
А Трофим Горегляд всё своё внимание сосредоточил на сыне Семёна, на Луке Лихоборе. Он видел, как неумело взялся за профсоюзную работу молодой токарь. Поначалу попробовал поручить двум рабочим, студентам-заочникам, выпуск стенгазеты, и ничего из этого не вышло. Ребята просто отказались. Лука решил вызвать их на собрание, проработать, продрать с песочком. Горегляд остановил.
— Поищи других, — сказал он. — Этим ребятам не до твоей газеты, подбери им что-нибудь поинтереснее.
— Ну, этих охламонов ничего, кроме твистов, не интересует. Я их общественно полезными людьми хотел сделать.