На берегах Невы

Соколов Борис Федорович

Борис Соколов

На берегах Невы

Об авторе

Борис Фёдорович Соколов родился в 1893 году в Петербурге. Доктор медицины, известный учёный, патолог. После окончания Петербургского университета он поступил на работу в Петроградскую Биологическую Лабораторию при курсах Лесгафта, заведовал которой профессор зоологии (с 1907 года) Петербургского университета С. И. Метальников. Метальников в революцию эмигрировал во Францию и директором Биологической лаборатории в апреле 1918 года выбрали известного революционера Н. А. Морозова, который летом 1918 года преобразовал Биологическую лабораторию в Петроградский Научный институт им. Лесгафта. В этой Биологической лаборатории Борис Соколов и начинал работать. В конце 1916 года Соколов был призван на фронт, где работал во фронтовом госпитале. Принимал участие в обороне Зимнего дворца 25 октября (7 ноября) 1917 года. Являлся делегатом Всероссийского Учредительного Собрания от 13 армии и председателем его военной секции. Был участником второго Учредительного Собрания в Уфе в 1918 году. Бежал из страны. Возвратился опять и участвовал в движении сопротивления в Архангельске. Сто двадцать два дня Соколов провёл в Бутырской тюрьме, ожидая смертной казни. Эмигрировал. Работал в Брюссельском университете, институте Пастера в Париже и в Пражском университете. В 1928 году Соколов переехал в Америку, где работал в Рокфеллеровском институте в Нью-Йорке, в институте Крокера, в Онкологической Лаборатории Колумбийского Университета, на кафедре Паталогии Медицинского Института Вашингтонского Университета. После второй мировой войны работал директором лаборатории по биоисследованиям Южного Колледжа во Флориде. Его научные исследования, в основном, касаются онкологической области. Он был членом Королевского Медицинского Общества Англии, членом Нью Йоркской Академии Наук и редактором журнала «Рост». Автор многих научно-популярных книг и воспоминаний. Первая его книга рассказов и воспоминаний под названием «Преступление доктора Гарина» вышла в 1928 году с предисловием известного американского писателя Теодора Драйзера. Список его книг включает:

1. Эрнст Солвей. Биография.

2. Томас Масарик. Биография.

3. Наполеон. Биография, написанная с медицинской точки зрения.

4. Огюст Комт. Биография.

Вместо предисловия

Наше настоящее переплетено с нашим прошлым и будущим. Эта связь не может быть нарушена никакими внешними обстоятельствами, а также нашим собственным желанием забыть прошлое. Очень давно я покинул Россию. И тем не менее, в моих снах я часто вижу великолепную белизну покрытой снегом Невы и слышу звон церковных колоколов и скрип саней.

С моей ранней юности у меня была склонность к прогулкам в одиночестве. Мне было 10 лет, когда я поздно вечером, втайне от родителей, тихонько ускользал из дому и медленно бродил вдоль берегов Невы. Я не обращал внимания на погоду, даже если было очень холодно, когда глубокий снег заваливал улицы, или это было в жару летом. Старый Петербург сидел глубоко в моих костях. Он до сих пор там, после стольких лет вдалеке от моего любимого города.

Для человека, который родился в Петербурге, город обладает необыкновенной магией. Он был основан по прихоти Петра Великого, пьяницы, мечтателя, неуравновешенного драчуна — город воплощённой мечты. Для приезжего эмоциональная холодность, абстрактность и спокойствие города кажутся гнетущими. Это потому, что Петербург — это город внутреннего самосозерцания, город раздвоённой личности, город мессианских предчувствий, город страсти, спрятанной под внешним спокойствием. Только петербуржец может любить город нежным чувством, может прочувствовать его душу, его мистическую сущность, и воспринимать себя, как его неразрывную часть. Только истинные дети города могут восхищаться его тихими и мрачными ночами, мокрой осенью, грязными каналами и речушками. Только они будут очарованы снегом и льдом зимы, весенним ледоходом, неулыбчивыми прохожими, маленькими, плохо освещенными забегаловками, где бесконечный разговор о бренности жизни продолжается из вечера в вечер. Петербург — это город, где нищие и пьяницы могут свободно приставать к вам на улицах с философскими разговорами о бессмертии души. Петербург — это город, где в великолепных церквях и соборах люди молятся перед образом Христа. Петербург — это был город идей, обильных и сильных, растущих на крайнем индивидуализме, конфликтующих, воодушевляющих и бесконечно далёких от окружающей человека действительности.

Ночами, гуляя по улицам, я буду стоять перед освещёнными полуподвальными окнами и смотреть, как люди сидят вокруг стола и пьют бесконечный чай из кипящего самовара, едят чёрный хлеб с варёной колбасой, курят папиросы и обсуждают философские вопросы жизни и смерти. Я старался в силу своего юного разумения понять, чем они живут, их мысли, их чувства. Я старался сопереживать с ними вместе.

Санкт-Петербург был центром особенного многомиллионого племени, известного как интеллигенция. Ничего, сравнимого с русской интеллигенцией, не могло существовать ни в одной стране. Нет ничего похожего между теми, которых в Америке и Европе называют интеллектуалами, и русской интеллигенцией прошлого. Интеллигенция была воодушевлена состраданием, часто смутным и преувеличенным, к России и к человечеству в целом. Они верили в демократию не столько в политическую систему, а как в образ жизни. У них не было никаких материальных тенденций. Они жили скромно, если не в бедности. Врачи, юристы, инженеры, служащие, большинство из них принадлежащие к низшему или среднему классу, они никогда не требовали улучшить лично их экономические условия. Врачи никогда не посылали счета своим пациентам, и если им платили, то они были смущены, потому, что они верили в клятву Гиппократа, что врач должен посвятить жизнь страдающему человечеству. Учителя отказывались от более оплачиваемых должностей для того, чтобы работать в маленькой деревне, где работа оплачивалась продуктами, случайно приносившимися родителями учеников. Можно сказать, что они были социалистами, но их социализм не был сформулирован ни в одной социалистической теории. Это было просто христианское отношение ко всему, а не какое-то политическое кредо. Они не были реалистами. Они были полны иллюзий о человеческой природе. Они были широко образованы, и большинство из них были великолепными врачами, педагогами и учёными.

Предисловие переводчика

С какой любовью пишет Борис Соколов о России и Петербурге, хотя его воспоминания относятся к самым трагическим годам в русской истории. Для сравнения я приведу вам воспоминания о России того же времени, человека, не являющегося россиянином… Этот человек был видным общественным и политическим деятелем 20 столетия. Но он, англичанин, представитель страны, несущей ответственность за тогдашнюю трагедию России. Подлый союзник, а на самом деле — враг, Англия была одной из основных причин бедствий России на протяжении последних 200 лет. Лорд Бертран Рассел являлся типичным представителем философии английского превосходства. Он посетил Россию в составе делегации от рабочей партии Англии в 1920 году. Вот что он пишет в своей трехтомной, массивной «Автобиографии»:

«Для меня время, проведённое в России, было непрерывным и нарастающим кошмаром. Я уже писал об этом, но я не могу передать всё чувство полного ужаса, который переполнял меня всё время, пока я был в России. Жестокость, нищета, подозрение, преследования были в самом воздухе, которым мы дышали. Наши разговоры подслушивались. В середине ночи слышались выстрелы — так идеалисты уничтожались в тюрьмах. Вокруг была лживая претензия на равенство, и каждый обращался друг к другу «товарищ»; однако, было удивительно с какой разницей это слово произносилось, смотря по тому, к кому оно обращалось: к Ленину или к ленивому работнику. Однажды в Петрограде ко мне пришли четыре огородных пугала, одетые в лохмотья, с нечесаными бородами и грязными ногтями. Они были четырьмя самыми известными поэтами России. Одному из них Советское правительство разрешило читать лекции по стихосложению, но он жаловался, что его заставляли излагать стихосложение с марксисткой точки зрения; а он никак не мог понять, каким образом Маркс относится к стихосложению. Такими же оборванцами были и члены математического общества Петрограда. Я пошёл на собрание этого общества, где один читал лекцию о неевклидовой геометрии. Я ничего не понимал, кроме формулы, которую он написал на школьной доске; однако, это была правильная формула, откуда я мог догадываться, что он, должно быть, говорил правильные вещи. Никогда в Англии я не видел такого количества оборванцев, которые имели бы такой ужасающий вид, как математики города Петрограда. Мне не разрешили навестить князя Кропоткина, который вскоре после этого умер. Правящие большевики имели не меньше самомнения, чем наша элита, производимая в Оксфорде и Итоне. Они верили, что их социальная формула разрешит все трудности. Некоторые более интеллигентные имели понятие, что это не так, но не осмеливались это сказать. Однажды в разговоре со мной, приставленный ко мне медицинский руководитель по фамилии Залкинд начал говорить, что климат имеет огромное значение на характер, но тут же он умолкнул на полуслове, а затем добавил: «Конечно, это неправда. Характер определяют экономические условия». Я чувствовал, что всё человеческое разрушено в интересах тупой и узкой философии, и что в этом процессе нечеловеческому состоянию были подвержены полторы сотни миллионов человек. С каждым днём, проведённым в России, мой ужас нарастал, пока я не потерял всякую способность к суждению. Из Петрограда мы поехали в Москву, потрясающе прекрасный город и архитектурно гораздо интереснее Петрограда вследствие своей восточной оригинальности. Я умилился, каким множеством способов большевики показали свою любовь к массовой продукции. Обед у нас был около четырёх часов дня и содержал среди других ингредиентов рыбьи головы. Я так и не смог ни у кого узнать, куда делись рыбьи тела, хотя я догадываюсь, что они были съедены народными комиссарами. В Москве-реке тогда водилось очень много рыбы, но людям не разрешают ловить рыбу, поскольку, видимо, ещё не изобретён такой автоматический способ лова рыбы, который бы превосходил леску и удочку.

Мы поплыли вниз по Волге на пароходе, и Клиффорд Аллен заболел сильным воспаление лёгких, которое осложнило его бывший туберкулёз. Нам всем предполагалось сойти в Саратове, однако, потому что Аллен был очень плох, и его нельзя было трогать, мы все поплыли дальше вниз до Астрахани. В кабинах было дико жарко, и поскольку воздух был насыщен комарами, приходилось держать все окна закрытыми. Дышать было нечем. У Аллена вдобавок начался сильный понос, и мы все по очереди ухаживали за ним. Хотя на борту и была русская медсестра, она не сидела с ним ночью, поскольку боялась, что если он умрёт, то его дух вселиться в неё.

Астрахань мне показалась более адом, чем что-либо я мог себе представить. Городская вода забиралась из места, где пароходы сливали свои нечистоты. На каждой улице были болота с мириадами комаров. Каждый год треть населения города болела малярией. Канализации не было. Однако огромная куча экскрементов занимала видное место в центре города. Встречались случаи заболевания чумой. Недавно тут была гражданская война, и воевали против Деникина. Мухи были настолько многочисленны, что обедая, надо было накрывать еду марлей и выхватывать кусочки быстро из-под марли. Когда на стол накрывалась марля, она моментально становилась чёрной от мух. Астрахань находиться ниже уровня моря, и температура была 50 градусов в тени. Советское начальство, сопровождавшее нас, заставило местных докторов выслушать лекцию Гадена Геста, который был специалистом в этой области, и предохранял британскую армию от малярии в Палестине. Лекция была замечательной, в конце которой местные врачи сказали: «Всё это нам известно, но очень жарко». Я удивлялся, может их за это отношение расстреляют, но об этом мне неизвестно. Наиболее известный из их докторов осмотрел Аллена и сказал, что он не протянет и двух дней. Он прожил ещё много лет, и стал украшением палаты лордов».

Такими словами описывает свои в впечатления от России, рафинированный англичанин Бертран Рассел — философ и политик английского супремасизма. А теперь — повествование Бориса Соколова.

Борис Соколов

На берегах Невы

Заключённый крепости

Была ночь. Белая ночь. Конец июля. Я шёл по набережной вдоль дворца. Туман был плотный. Голоса приходили и уходили, приглушённые и как бы нереальные. Я спустился по каменным ступенькам, ведущим к реке, и сел на узкую каменную скамейку. Я ни о чём не думал. Белая ночь располагала к созерцанию. Это всегда было так. Я зажёг папиросу. Река была молчаливой и сонной. «Я рад, что ты здесь». Голос рядом со мной был низким и музыкальным.

Я повернул голову. На первой ступеньке сидел человек буквально в метре от меня. Человек с седеющей бородой, длинными волосами и улыбающимися глазами.

— Я не предполагал, — пробормотал я.

— Это не важно.

— Конечно нет, согласился я.

Ревнивый пуританский учёный.

Преступление доктора Леонида Озолина вызвало огромное возмущение не только в Петербурге, его родном городе, но и вообще по всей стране. Общественное мнение требовало смертной казни: «Это не человек, а зверь, чудовище, безумный, которого необходимо изъять из нашего общества».

«Человек, принадлежащий к медицине должен посвятить свою жизнь служению человечеству». Его слова звучали как молотком по голове. Он не спорил и не обсуждал свои утверждения. Это были аксиомы, незыблемые и окончательные. Мы, медицинские студенты, протестовали молча, но мало кто из нас имел мужества отстаивать своё мнение кроме Антонова, преподавателя патологии. «Почему медики должны жертвовать свои жизни на благо человечества? Почему не юристы или инженеры или другие белые воротнички. Почему?» Ответ? Его не было. Доктор Озолин игнорировал вопрос коллеги. Внезапно он переменил тему разговора. Новая тема — прогресс в микробиологии, в которой он специализировался. Он был преподавателем микробиологии в Военно-Медицинской Академии.

Это была моя первая встреча с ним. Он пригласил меня вместе с другими свежевыпеченными медиками на свою квартиру для знакомства.

Озолина уважали, но не любили. Мои друзья студенты посещали его ежемесячные вечеринки со значительной неохотой и неудовольствием. Они называли его в шутку «Кальвинистом». Он не курил и не пил. Он возражал против любого отклонения от его строгих правил. В определённом смысле он был анахронизмом Санкт-Петербурга, города волнующегося эмоционализмом, терпимостью к человеческой слабости и греху, враждебностью ко всем жёстким нормам и аристократическому этикету. Город, часто с экстремальным пониманием человеческой свободы.

Поэт акмеист.

Сначала он мне не понравился, когда я первый раз встретил его на детском утреннике в Царском Селе. Ему было 15 лет, и он был на 4–5 лет меня старше. Был спектакль, и некоторые дети выступали с музыкальными номерами или читали стихотворения. Он был звездой вечера, читая свои собственные стихотворения. Он читал плохо, и я устал слушать его не очень приятный голос. Он был некрасив, или тогда мне так казалось. У него была вытянутая яйцеобразная голова и узкий лоб. Тогда он мне надоел со всей своей самоуверенностью, и я даже не запомнил его имя.

Моё внимание было приковано к одиннадцатилетней девочке, которая тоже читала свои стихотворения. Она читала их с эмоционально, и с большим выражением. Она была очень худенькая, с большими коричневыми глазами. На ней было красное платье, и она так мне понравилась, что я хлопал ей больше всех. Переборов своё стеснение, я спросил её после выступления:

— Как тебя зовут?

— Анна Горенко.

Она не спросила как зовут меня, но её имя врезалось в мою память.

Путник

Было начало лета. Ночи снова стояли белые. Опять я чувствовал беспокойство и внутреннее неудобство. Я чувствовал остро, что я — путник, без места на этой земле, одинокая ищущая душа. Является ли жизнь на земле — цветы и птицы, счастливый или несчастный человек, маленькие и большие существа, могущественные или забытые люди — всего лишь физико-химическим фактором, определяемым чистой случайностью? Является ли жизнь на земле ничем, насмешкой, муравьеподобной активности? На первых курсах университета я был полон внутренних конфликтов.

Научные проблемы, противоречивые в своих постулатах и выводах, тоже не давали мне ответа. Наука была неспособна объяснить мне смысл моего существования. Я остро ощущал себя незначительным муравьём, малюсенькой молекулой, брошенной в водоворот человеческих случайностей.

Мне бы не хотелось встретить ещё одного такого путника, как я. Я хотел одиночества, изоляции от всего и всех, что напоминало бы мне о человеческом существовании. Я был в специфическом настроении: всё, что было частью обыденной жизни, вызывало моё отвращение. Есть, спать, говорить — всё было надоевшим. Я был молодым и полностью погружённым в свои мысли.

Уже было за полночь, но было светло как днём. Одинокие фигуры, наподобие меня, бродили по берегу Невы. Многие страстно желали человеческого общения, чтобы сбросить с себя тяжкий груз внутренних переживаний. Некоторые, в отличие от меня, были не настроены к общению.

Я шёл вдоль набережной Невы. Я прошёл величественный Зимний Дворец и вошёл в Летний сад. Город, такой шумный в дневное время, спал. Только страдающие души, призракоподобные фигуры появлялись и исчезали в молоке тумана. Воздух был наполнен шёпотом голосов, недосказанными словами, вдохновением и невыносимой печалью. Или это только мне казалось?

Мой арест и тюрьма

Два раза в неделю после уроков я бежал по заваленным снегом улицам Петербурга. Зимние дни были коротенькие, и к четырём часам темнота уже поглощала ледяные переулки. Я бежал, как одержимый, боясь опоздать на собрания в доме моего учителя истории. Я гордился приглашением посещать эти вечеринки, куда, как правило, приглашались только старшеклассники. Для меня, пятнадцатилетнего мальчика, дискуссии в доме Часкольского были открытием. Они открывали мир новых идей.

Длинный обеденный стол был уставлен тарелками с бутербродами, горячим чаем и вареньем, в центре стоял тихо кипящий самовар. Дюжина мальчиков, жадно вслушивались в слова нашего учителя, и не менее жадно поглощали бутерброды и пирожные. Он называл эти собрания «воспитанием демократии», для меня это было ещё большим. Моя вся философия жизни и понятие о человеке развились из этих собраний, и они навсегда остались в моей памяти.

Часкольский был, можно сказать, человеком даже радикальных устремлений, «идеалистическим революционером». Для него демократические идеалы были не просто идеалами, для него это было религией. Он считал, что если демократические принципы насильно ввести глобальным образом, то можно достичь вечного мира. В тоже время, он считал, что посягательство на человеческие права — это оскорбление человеческого разума. Что бы он не обсуждал: демократию Афин, Французскую революцию или Американскую конституцию, он постоянно подчёркивал, что политические свободы являются предпосылками экономического прогресса.

Вообще-то, он был преподавателем истории Петербургского университета, а также брал часы в нашей гимназии. Для него история была непрерывной борьбой между демократией и недемократией. «Эта борьба будет продолжаться столетиями, — предупреждал он нас. — Но не беспокойтесь, конечная победа будет всё равно за демократией». (?)

Он был противником марксистов, он обсуждал с нами работы Карла Маркса и читал страницы из «Капитала» и других произведений. Часкольский был не согласен с тем, что Маркс не оставлял место для личности в своей экономической системе. Он особенно критиковал недавно появившуюся партию, возглавляемую Лениным. «Большевизм — это реакционное движение, которое отвергает демократические принципы. Это старое антидемократическое движение под новой вывеской», — говорил он и советовал читать Ленина тщательно.