Чаша. (Эссе)

Солоухин Владимир Алексеевич

Владимир Солоухин, которому посчастливилось с середины 60-х годов довольно часто бывать за границей без особенного контроля над ним, был свободен и смел в выборе своих знакомств и как поэт страстно и самозабвенно, поэтически-восторженно передал нам свои впечатления о русских женщинах из известных аристократических фамилий, об артистах, о писателях, мало известных в то время в Советской России, о героях Белого сопротивления времен гражданской войны.

ИСТОРИЯ СПОРИТ С ПОЭЗИЕЙ

Владимир Солоухин, которому посчастливилось с середины 60-х годов довольно часто бывать за границей без особенного контроля над ним, был свободен и смел в выборе своих знакомств и как поэт страстно и самозабвенно, поэтически-восторженно передал нам свои впечатления о русских женщинах из известных аристократических фамилий, об артистах, о писателях, мало известных в то время в Советской России, о героях Белого сопротивления времен гражданской войны.

Стихотворение печаталось в “Нашем современнике” осенью 1989 года. Помню, как я просил Владимира Алексеевича подумать над строчкой о “сияющих одеждах”: ведь не святыми же они были! Но поэт не хотел становиться историком… Словом, он влюбился в этот призрачный мир с той же пристрастностью и восторгом, с каким воспела Марина Цветаева в книге “Лебединый стан” героев-рыцарей Белой идеи (“Молодость. Доблесть. Вандея. Дон”)… Но есть поэзия и есть история. А для историка, каковым Солоухин никогда и не пытался стать, эмиграция всегда была сложным и противоречивым явлением. Поэт же воспринимал историю в очищенном виде – без интриг, грязи, корысти и неизбежного эгоизма, личного и сословного, присущего всем ее персонажам. Да к тому же и воспоминания людей, с которыми встречался Солоухин, конечно же, были очищены от всякой временной накипи и хранили в себе все самое идеальное, самое возвышенное, самое святое из всего, что было в их памяти. Впрочем, это вполне понятно и естественно. Я тоже не раз встречался с феноменом такого рода.

Но вот свидетельства митрополита Вениамина, члена Поместного Собора 1917—1918 годов, главы военного духовенства в Русской армии генерала Врангеля, выдающегося иерарха Русской Православной Церкви, проведшего более четверти века в эмиграции.

В 1994 году вышла его книга “На рубеже двух эпох”. Объективный свидетель времени, продолжающий столь драгоценную, очищенную от злобы дня традицию воспоминаний, идеалом которой является пушкинский Пимен-летописец, митрополит Вениамин в этой книге касается самых разных сторон и причин разрастания революции в России. Со спокойной и печальной честностью пишет он и о том, как вырождалась монархическая идея в России в начале века, и его глубокая мысль далеко уходит от честного, но пылкого романтического монархизма неофита Владимира Алексеевича Солоухина, имевшего, кстати, мужество в семидесятые годы в стенах парткома на упрек, зачем он носит на руке перстень с изображением “Николашки”, с достоинством ответить: “Не Николашки, а Их Императорского Величества Николая Александровича!” Так вот, вспоминая о юбилейных торжествах 1913 года в честь трехсотлетия Дома Романовых, митрополит Вениамин пишет: “Всюду были отданы приказы устраивать торжества. Заготовлены особые романовские кругленькие медали на Георгиевской треугольной ленточке. Но воодушевления у народа не было. А уж про интеллигентный класс и говорить нечего. Церковь тоже лишь официально принимала участие в некоторых торжествах…” Размышляя со скорбью обо всем, что он видел на этих официальных празднествах, митрополит Вениамин делает вывод, страшный даже для нынешних апологетов монархии: “Промелькнула мысль: идея царя тут мертва… если бы я был в то время на месте царя, то меня охватил бы страх: это было не торжество, а поминки”.

ЧАША

Ну что же, семьдесят два года. Позади пора операций и реанимаций. Самое время писать о кладбищах.

Впрочем, что мы знаем о нашем завтрашнем дне, а тем более о последнем? Вон Бродский, которого сейчас почему-то обзывают “великим”, написал единственное четверостишие, которое из всего им написанного способна удержать память:

Благое желание, тем более что где-то там, на окраине этого острова, закопали в землю, если верить легенде, повешенных декабристов, в том числе поэта Рылеева. Благое желание, заявленное во всеуслышанье. А умер в Нью-Йорке. Там же и похоронен.

[2]

Александр Трифонович Твардовский любил рассказывать про земляка-старика. Жил этот старик в районном центре в собственном доме, при котором и огородишко, и вдруг все продал и переехал в дальнее село, в жалкую хибару. А уж одной ногой в этой… как уж ее… в могиле.