Волхвы. Дилогия

Соловьев Всеволод Сергеевич

Россия блистательной эпохи Екатерины II. Граф Калиостро, тайные ордена масонов и розенкрейцеров внедряют опасные мистические учения в умы высшего русского общества, что грозит утерей истинной веры и духовной гибелью. Потому что волхвы — это люди, владеющие тайными знаниями, достигнутыми без Божьей помощи, а значит их знания могут завести человечество в преисподнюю.

#SHapkaGosRusVel.png

Волхвы

Часть первая

I

Императрица улыбнулась, и в ясных глазах её мелькнул насмешливый огонёк.

— Конечно, — сказала она, — для человека, покинувшего Петербург два десятка лет тому назад, здесь многое должно казаться новым и совсем неузнаваемым, но вряд ли происшедшие перемены могут поразить того, кто покинул этот город семи- или восьмилетним ребёнком… Это слишком ранний возраст для наблюдений, да и воспоминания вряд ли способны сохраниться в достаточной мере полными.

— Я не был тогда ребёнком, ваше величество. Мне сорок лет, а тогда, стало быть, было двадцать.

Императрица сделала невольное движение назад, с большим изумлением вглядываясь в своего собеседника.

II

Разговор этот происходил в стенах бывшего Воскресенского Новодевичьего, так называемого Смольного, монастыря, уже несколько лет превращённого в «воспитательное общество для благородных девиц».

Это воспитательное общество было устроено императрицей по образцу известного Сен-Сирского института близ Парижа. Много нежных забот положила Екатерина на этот созданный ею с помощью Ивана Ивановича Бецкого рассадник женского образования. Она заботилась о воспитывавшихся в нём девочках как о собственных детях.

В начале семидесятых годов она переписывалась о своём Смольном с Вольтером, передавала ему об успехах воспитанниц, спрашивала его советов относительно того, какие пьесы играть девочкам. Великий льстец отвечал ей таким тоном, будто он и сам был глубоко заинтересован Смольным, давал советы и пропитывал свои письма тончайшей лестью.

Так проходили годы. Царица не забывала Смольного. Вот и теперь в институтских стенах по случаю рождения великого князя Константина Павловича было назначено празднество.

III

Тот, кто обратил на себя внимание этого, по большей части только имеющего весёлый вид, но в сущности скучающего общества, жадного до всякой новинки, неспешно отошёл в сторону. Он остановился почти у самой стены зала, скрытой широколиственными тропическими растениями, венками и гирляндами цветов.

Толпа двигалась перед ним взад и вперёд. Одно за другим мелькали разнообразные, незнакомые ему лица, и его светлые глаза следили за ними, встречая и провожая их спокойным, даже как-то чересчур спокойным взглядом. На бледном и неподвижном, будто застывшем лице его нельзя было прочесть ни скуки, ни веселья, ни горя, ни радости, ни доброты, ни злобы. Это лицо в рамке окружавшей его зелени и цветов казалось почти неживым, почти мраморным изваянием. Даже самый блеск его глаз временами становился каким-то неестественным, нечеловеческим, жутким. Внимательно глядя теперь на это лицо, нельзя уже было найти в нём молодости: несмотря на отсутствие морщин, несмотря на всю чистоту его очертаний, это было лицо не молодое и не старое — странное, поразительное лицо, будто вышедшее из неведомого мира, где нет ни времени, ни пространства, где действуют иные, неземные и нечеловеческие законы.

Если бы императрица теперь взглянула на него, она изумилась бы, может быть, даже ещё больше, но изумилась бы иначе. Она своим проницательным и тонким взглядом сумела бы подметить в нём всю его необычайность, ускользавшую от рассеянного взора толпы, и ей, твёрдой и смелой, полной сознания своей силы, разума и знаний, наверное, стало бы неловко, и она смутилась бы, остановясь в недоумении перед новым, неясным и непонятным вопросом.

Но ведь это был не призрак, не дух, не выходец из могилы. Это был живой человек, явившийся хоть и издалека, вышедший хоть из тьмы и неизвестности, в которых он до сих пор скрывался, но теперь уже получивший известность. Прошлое его не было прошлым неведомого авантюриста и искателя приключений. В этом прошлом была тень, но тень эта теперь рассеялась… Ещё немного времени — и человек этот уже не станет возбуждать никаких вопросов…

IV

«Так не совсем ещё разрушен твой храм, о таинственная богиня! — пронеслось в его мыслях, — у тебя есть ещё жрицы!.. И среди жалкой комедии, детской забавы ты нашла охранительницу своего огня… Дитя светлое, дитя, как ты, прекрасное! Какая прозрачная, как кристалл, душа светится в этом взгляде… Да, тебя не коснулось ещё смрадное дыхание жизни. А ведь вот коснулось же оно подруг твоих: они более или менее, а уже приняли в себя частицу яда. Каждый такой праздник почти для всех них был вреден, много вреда принесёт им и сегодняшний день, а ты, ты оставалась и остаёшься чуждой всем этим соблазнам. Надолго ли? Что ждёт тебя?»

«Я ещё встречусь с тобою!» — закончил он свои мысли, быть может, неожиданно для самого себя, но твёрдо, уверенно и спокойно.

Зал пустел. Многочисленные гости вслед за императрицей прошли уже в сад, где в прозрачном полусумраке наступившего тёплого вечера блистала иллюминация. Опустели и два амфитеатра.

Вслед за всеми и он сошёл в сад и медленно подвигался вперёд по аллее, где с обеих сторон возвышались плетни из свежей зелени, связанные с большими померанцевыми деревьями. Направо и налево то и дело выступали открытые павильоны со сценами, на которых воспитанницы в самых разнообразных костюмах изображали живые картины.

V

В далёкие времена татарского владычества и опустошительных набегов хищников на мирные русские грады и веси жил и действовал лихой татарский наездник Калат, или Калатар. До сих пор ещё кое-где в казанских пределах сохранились сказания и легенды об этом витязе и его буйных и зверских подвигах.

Это был, по легендам и сказаниям, даже почти и не человек, а какое-то чудовище, нечто вроде Змея Горыныча. Он чуть ли не приходился сродни самому дьяволу, вида был страшного, силищи необычайной, и единая отрада его жизни заключалась в питьё крови христианской. Как смрадный ураган, налетал он на православные селения, города и пригороды, и где промчится — там остаются за ним обезглавленные и порубленные тела человеческие. Никого не пощадит Калат, перебьёт всех, за исключением красивых девок и молодок, а этих несчастных прикрутит одну к другой крепким веревьем и угонит вместе со всякою добычею в своё становище поганое. Объестся он плоти человеческой, обопьётся слезами горючими женскими, пресытит всячески плоть свою окаянную, да и подавит своих жертв, когда они уже ему не годны станут.

И опять несётся, как ураган, опять губит православные головы, опять тащит за собою молодиц и девок да награбленные пожитки.

Послушать про те ужасы — так волосы дыбом на голове станут, и понятным, и ясным покажется, что тот Калат, или Калатар, был не простой человек, а порождение дьявольское, дьявольского рода и племени.

Часть вторая

I

Огромное богатство, крепкое здоровье, привлекательная внешность, любовь к добру и красоте — всем этим благосклонная судьба в избытке наделила графа Александра Сергеевича Сомонова. С первых дней его жизни перед ним была расчищена широкая дорога всяких благополучии и наслаждений, всего, о чём бесплодно мечтают не только пасынки судьбы и природы, но иной раз и законные, истинные дети той же судьбы, той же природы.

Все сложилось так, что графу легко было не только самому жить привольно, весело и счастливо, но и разливать вокруг себя довольство и веселье. Врождённые склонности к этому его и побуждали. Придя в зрелый возраст и став обладателем огромного наследственного состояния, первые основы которого были положены не Бог знает в какой древности трудом его предка, вышедшего из русского крестьянства, граф озаботился прежде всего своим весельем и весельем своих ближних.

Ему пришло в голову выстроить на одной из окраин Петербурга роскошную дачу, окружённую огромным садом, где могли бы гулять и отдыхать не только его знакомые, но и вообще все жители Петербурга.

Граф любил искусства и был достаточно глубоким знатоком их. Он не только покупал в Европе художественные произведения, но и мечтал о русском искусстве. Присматривая русских талантливых людей и найдя человека, казавшегося ему талантливым, он всегда покровительствовал такому человеку. Так он воспитал и вывел в люди, между прочим, молодого способного архитектора, по фамилии Воронихин. Этому-то архитектору он и поручил постройку своей дачи. Работа закипела, и на удивление всем быстро воздвигался огромный дом превосходной внушительной архитектуры.

II

Прошло около месяца с тех пор, как граф Сомонов приезжал к Захарьеву-Овинову и как тот сначала смутил его, а потом порадовал известием о скором приезде Калиостро.

Во всё это время в жизни Захарьева-Овинова, по-видимому, не произошло ничего выдающегося. Он, очевидно, делал всё, чтобы не обращать на себя внимания, не заставлять говорить о себе. Многие из старых друзей и родственников его отца, до сих пор едва знавших о его существовании и нисколько им не интересовавшихся, теперь очень желали знакомства и сближения. Старый князь, безнадёжно больной, того и жди, умрёт. Этот новый сын — единственный наследник его большого состояния, единственный узаконенный теперь носитель его старого имени. После милостивого внимания, оказанного ему государыней, не о чем более задумываться. Сразу и молчаливо, как бы по данному знаку, всеми было решено забыть прошлое, признать нового князя своим родным. Особенно женщины, и главнейшим образом молодые женщины, сильно заинтересовались молодым князем. Ему стоило только отдаться течению, и он сразу стал бы самым модным человеком в Петербурге. Но он вовсе не хотел этого и в первое время легко мог скрываться, не обращая внимания на это, не возбуждая толков. Тяжкая болезнь отца, с одной стороны, летнее затишье — с другой, позволяли ему не бывать в обществе.

Потёмкин не звал его больше к себе, а государыне доложил о нём в таком духе, что это человек действительно интересный и учёный, что его, конечно, можно с большою пользою приурочить к какому-нибудь делу, но до осени, ввиду семейных обстоятельств, недавнего приезда и всяких домашних дел, надо оставить его в покое.

Императрица не возражала.

III

Граф Сомонов был в возбуждённом состоянии. В нём замечались и озабоченность, и радость, и восторженная торжественность — все вместе.

Он крепко сжал руку Захарьеву-Овинову и шепнул ему:

— Как хорошо, что вы приехали вовремя, мне необходимо нечто сообщить вам… Прошу вас, следуйте за мною, пока меня не задержали.

Он провёл князя в комнату, где никого не было, запер за собою дверь и взволнованным голосом начал:

IV

Пиршество было в полном разгаре. Граф Александр Сергеевич был действительно создан для роли амфитриона. Никто как он не умел быть именно хозяином такого дома, где каждый и каждая чувствовали себя свободно и приятно, где часы проходили незаметно в лёгкой и оживлённой беседе, где любители кулинарного искусства и поклонники Бахуса, чудесное изображение которого красовалось на плафоне огромной графской столовой, могли предаваться самым разнообразным удовольствиям. Удовольствия эти предвкушались уже при первом взгляде на художественное меню, разложенное на всех кувертах и никогда не обманывавшее даже самых капризных гастрономов.

Таким образом, приглашения графа Александра Сергеевича очень ценились, и все спешили ими пользоваться, несмотря даже на значительные для них неудобства, сопряжённые с поездкой на его дачу. В этот же раз графское приглашение было особенно заманчиво. Он сумел заинтересовать общество приездом графа Феникса, сумел пустить молву о таинственном иностранце, от которого все ожидали чего-нибудь особенного и необыкновенного, Конечно, в числе лиц, приглашённых графом Семеновым, было немало и насмешников, утверждавших, что приезжий феникс вовсе не «феникс», а просто шарлатан и фокусник; только ведь и шарлатана интересно послушать, и фокусы приятно посмотреть в роскошной обстановке, среди изысканного пиршества.

Сам граф Феникс очень хорошо понимал всю затруднительность своего положения среди этого чуждого ему общества. Он ещё недавно считал Россию совсем варварскою страною, считал русских совсем дикарями. Но он уже успел убедиться в своей ошибке. Приём, сделанный ему графом Семеновым и кружком его близких друзей, занимавшихся «тайными» науками, не обманул его и не затуманил. Он знал, что общество северной русской столицы состоит далеко не из одних Семеновых, Елагиных и им подобных, что вообще северяне гораздо хладнокровнее, склоннее к скептицизму, рассудительнее и вдумчивее, чем его горячие соотечественники — итальянцы, увлекающиеся, легкомысленные французы и мечтательные, наклонные к мистицизму немцы.

А между тем он верил в свои силы, и трудность задачи только возбуждала его энергию. У него были широкие цели, и он решился во что бы то ни стало восторжествовать над русской холодностью. Он знал, что будет встречен как шарлатан и фокусник, но через несколько часов о нём должны изменить мнение. Борьба началась.

V

Огромные окна гостиной были скрыты за спущенными тяжёлыми занавесями. Обширная комната с высоким лепным потолком вся сияла светом от зажжённой люстры и многочисленных канделябров.

Взгляды всех сосредоточились на графе Фениксе и Елене. Таинственный иностранец подвёл свою даму к креслу посреди комнаты, попросил её сесть и затем обратился к хозяину, оказавшемуся возле него:

— Прошу вас приказать подать сюда низенький столик и графин с водою — больше ничего не надо.

Это требование тотчас же было исполнено.

Часть третья

I

Старый князь Захарьев-Овинов чувствовал себя с каждым днём все хуже и хуже. Его одолевала по временам такая слабость, что он не мог пошевельнуть ни одним членом — ему было трудно даже принимать пищу. Целыми часами лежал он неподвижно, закутанный в свой меховой халат, с закрытыми глазами, с мертвенным жёлтым лицом.

Обрывки мыслей бродили в голове его; перед ним беспорядочно, вытесняя друг друга, вставали воспоминания прошлого, но воспоминания эти не приносили уже ни отрады, ни грусти. Для изнемогающего старика это были только картины, которых он становился безучастным, равнодушным зрителем. Не он вызывал их — они являлись сами, и он глядел на них только потому, что надо же было глядеть, когда гляделось.

Однако всё это становилось ему, наконец, крайне утомительным, он делал над собой усилие, открывал глаза, возвращался к действительности. Неподвижный покой в течение нескольких часов накоплял в нём некоторую небольшую долю жизненной силы. Он мог приподняться с кровати, перебраться с помощью своего старого слуги Патрикеича в кресло, выпить чашку бульону, глоток вина, съесть пару яиц всмятку.

Тогда он вспоминал, что ещё живёт, и первая мысль, приходившая ему, была мысль о сыне. Он спрашивал Патрикеича дома ли князь Юрий Кириллович, и почти всегда получал в ответ, что дома. Мало того, ему в такие минуты не приходилось даже посылать за сыном, так как сын тотчас же приходил к нему сам, будто чувствуя издали его зов.

II

Был ли он действительно счастлив или несчастлив на своей высоте, и какого рода счастье, какого рода несчастье давала ему эта высота?

Бывают периоды в жизни человека, когда он особенно часто и сознательно вспоминает своё прошлое, останавливается на нём, мыслью и сердцем переживает его снова. В таком именно периоде находился теперь Захарьев-Овинов. Покончив дела, возвращаясь в свои тихие комнаты нижнего этажа, он очень часто, прежде чем углубиться в чтение или писание, подолгу сидел неподвижно, уходя в своё прошлое, делая из него выводы и на их основании представляя себе картину будущего…

Все его детство и отрочество прошли в деревне князя, в той деревне, где жила, любила и умерла его мать. Он рос, окружённый баловством и почтением многочисленной княжеской дворни, как сын князя, как крестник императрицы. Вместе с этим не прерывалась его связь с родными матери. У неё был брат священник, заступивший место своего отца при церкви в имении князя.

Отец Пётр, этот дядя маленького Юрия, и его семья были ему единственными близкими людьми, и только от них он видел настоящее чувство и сердечную ласку. Он был очень дружен с сыном отца Петра, Николаем, своим сверстником. Эта братская дружба была лучшим из ранних воспоминаний Юрия.

III

Этот вторичный отъезд Юрия Заховинова за границу окончательно решил судьбу его. Если б он остался в России и стал жить в Петербурге, как сначала желал того князь, если б он начал государственную службу, его жизнь могла сложиться совсем иначе. Новая обстановка, отношения, интересы — всё это не могло бы не отозваться на его внутреннем мире.

Он был крепок и здоров, обладал привлекательной внешностью, богатыми способностями, разносторонними познаниями. При поддержке князя, никогда не дававшего обещаний на ветер, такой человек непременно должен был проложить себе дорогу, достигнуть более или менее значительного, как служебного, так и общественного положения.

Борьба, ему предстоявшая, так же, как и самолюбивый характер, должны были развить в нём честолюбие, желание подняться как можно выше, наверстать то, что было у него отнято обстоятельствами его рождения, — и кто знает, на какую высоту он мог бы подняться…

Несмотря на всю свою юность, он почти понимал всё это, и была даже минута, когда он почти решил остаться, попытать свои силы и начать достигать путём сознательной борьбы и неослабевающих усилий всего того, в чём люди полагают счастье.

IV

День, когда Заховинов сказал себе слова эти, был великим днём в его жизни.

Есть люди, и в особенности между учёными всех времён было и есть много таких людей, которые или с чужого голоса, или даже путём собственной мыслительной работы, дойдя до известных понятий, уже решительно не в состоянии сойти со своего места. Вне точки, на которой они остановились, им все кажется заблуждением и нелепостью. Они не признают для себя возможности никаких ошибок. Если свидетельства их собственных чувств противоречат их теориям и выводам, они не хотят ни видеть, ни слышать, ни осязать, закрывают глаза, зажимают уши — и бегут дальше от явления, грозящего доказать их несостоятельность, бегут с упорным криком: «Этого быть не может, это противоречит здравому рассудку, это нелепость!

Но дело вовсе не в том, что «этого быть не может и что это нелепость», а просто в том, что человеку очень спокойно на своём пригретом, облюбованном и комфортабельно устроенном местечке. Иной раз, если это действительно учёный и мыслитель, он ведь столько поработал, столько сил и жизни вложил в созидание своего мировоззрения, был его глашатаем, знаменосцем. И вдруг какое-то странное явление грозит разрушить до основания всю эту работу целой жизни, доказать неосновательность и близорукость работника! Нет, следует закрыть глаза, зажать уши, объявить дерзновенное, назойливое явление нелепостью и остаться у своего знамени, на своём месте.

Но эти люди своим образом действий прежде всего доказывают, что они работали лишь для собственных удобств, отдыха и лени, а не для истины, что они малодушные трусы, заботящиеся не о том, чем быть, а о том, чем слыть, пуще всего боящиеся свистков и глумлений современной им толпы, — и никогда подобным людям не покажет истина бессмертной красоты своей!..

V

На узких, извилистых, то поднимавшихся, то спускавшихся улицах старого города с его тёмными, покрытыми копотью веков зданиями, стояла почти полная тишина. Только иногда в тусклых окнах мигал кое-где неопределённый свет. Тёплая летняя ночь трепетала бесчисленными звёздами, и поздняя луна медленно поднималась, то здесь, то там расстилая серебристые полосы и длинные тени.

Заховинов ничего не замечал, ни на что не обращал внимания — он видел только перед собою небольшую, сухощавую фигуру своего путеводителя и следовал за нею, стараясь сдерживать в себе восторг и волнение, его наполнявшие.

Этот восторг, это волнение были понятны: ведь всю жизнь он ждал наступившей теперь, наконец, минуты. Для неё с гордым презрением он отказался от всех радостей жизни, ей он всецело отдал свою юность, молодость, свои лучшие невозвратные годы, промелькнувшие перед ним, как серый дождливый день, без единого луча солнца, без единой радостной улыбки…

Но он даже не сознавал того, сколь многим пожертвовал этой минуте и ни на мгновение не усомнился в том, что теперь получит всё, чего ждал, чего жаждал, на что рассчитывал…

Часть четвёртая

I

Многочисленные друзья князя Щенятева были крайне им недовольны. В последнее время он становился неузнаваемым. Вот уже около десятка лет как весь Петербург знал его, как он то и дело обращал на себя внимание, заставлял о себе говорить… Начать с того, что князь Щенятев был вездесущим. Везде и во всякое время можно было видеть его длинную, сухопарую и вертлявую фигуру, его маленький, подобный пуговке, нос, будто вынюхивавший все новости, курьёзы и семейные истории, которых он всегда был первым провозвестником в гостиных. Везде и всюду бросалась в глаза эта фигура, облачённая в самый роскошный наряд, только что выписанный из Парижа, сверкающая бриллиантами, буквально осыпанная ими, эти быстрые, любопытные глаза, этот бойкий, несмолкаемый, шепелявый голос…

Над наружностью князя Щенятева сначала смеялись, но потом даже и сама его наружность вошла в моду. Вся богатая петербургская молодёжь стремилась подражать ему, неизвестно на каком основании признав его единогласно законодателем мод, образа жизни, вкусов светского человека.

Сам он никогда не стремился достигнуть такого положения, никогда не обдумывал своих манер, нарядов, образа своей жизни. Он просто был одиноким, рано осиротевшим богачом, у которого денег куры не клевали и которому так или иначе надо было убить время, развлечься найти себе какое-нибудь удовольствие. Если он выписывал из-за границы платье и экипажи, то единственно потому, что это стоило очень дорого, значит, было куда бросить деньги. К тому же заказы, сношения по поводу них, приёмка заказов — всё это поглощало некоторую частицу времени, которого некуда было девать…

Князь Щенятев искал удовольствий всюду, стремился туда, где, как ему казалось, можно было найти эти удовольствия. Если он находил их, то опять возвращался, не находил — стремился в новое место.

II

Елена действительно ждала князя Щенятева. Ждала она его на этот раз даже с большим нетерпением, несмотря на то что он всё более и более становился для неё несносен, что в его присутствии она постоянно теперь испытывала какое-то неопределённое, но очень неприятное и тяжёлое ощущение. Он не ошибся, говоря Калиостро, что заинтересовал её женской египетской ложей.

После разговора с ним она весь день продумала об этой ложе и решила вступить в неё непременно… Она ухватилась за эту возможность, как за последний якорь спасения. Невольно мечтала она о том, что с помощью таинственного посвящения приобретёт тайные знания и они помогут ей достигнуть того, чего естественными, человеческими средствами, очевидно, ей нельзя достигнуть.

Елена была глубоко несчастна. Щенятев говорил, что со времени смерти Зонненфельда она изменилась, похудела, что всё это замечают. Но никто не замечал перемены более глубокой, происшедшей с нею за последнее время, или, вернее, никто не определил, не мог определить её.

Смерть Зонненфельда на неё вовсе не подействовала. Какое дело было ей до этого чуждого для неё человека? Она могла только пожалеть о нём, как пожалела бы о всяком, кого знала и кто неожиданно умер.

III

В долгие часы уединения среди никем и ничем не нарушаемой тишины своих комнат, где все дышало красотою, прелестью и художественным вкусом молодой, талантливой хозяйки, Елена горько думала:

«Ведь вот эти мудрецы, эти волхвы, открывшие в глубине древности таинственную науку и показывающие нам чудеса, отуманивающие нас своими чарами, говорят и утверждают, что все доступно человеку. Они говорят, что человеческая воля всесильна, и только надо, чтобы она действительно была крепка, чтобы ничто не было в состоянии её изменить и ослабить… Хочу — и могу!.. Отчего же я бессильна, хоть и крепка моя воля, хоть и могуче моё желание?..»

Но Елена забывала, что те же мудрецы говорят:

«Страсть есть не что иное, как безумное опьянение, насылаемое на слабого человека силою смерти и разрушения. Страсть ослепляет, лишает рассудка, и обуреваемый, опьянённый ею человек превращается в раба фатальности. Он неспособен видеть, к чему клонятся его действия, неспособен видеть их ясных, прямых, неизбежных следствий. А потому все его поступки влекут его неизбежно к одной только цели — к погибели и разрушению…»

IV

Теперь она, как и Лоренца, была в полной власти Калиостро. Одно быстрое, почти неуловимое движение, мгновенное, даже ускользнувшее от внимания Щенятева прикосновение к ней руки великого Копта, его решительный, самоуверенный приказ «спите» — и всё было кончено. Ни борьбы, ни возмущения. Она превратилась в собственность постороннего ей человека, потеряла свою волю, свои мысли, чувства.

Она сделалась более чем его рабой. Раба подчиняется силе, не смеет ослушаться, исполняет всё, что прикажет ей господин, но всё же в глубине души у неё остаётся внутренняя свобода, она может иметь свои чувства, свои мысли — и не выдать их господину, скрыть от него свой внутренний мир. А Елена ничего не могла скрыть от Калиостро. Приказал бы он ей — и она немедленно открыла бы ему все свои тайны. Приказал бы он — и она должна была бы исполнить всякое его требование не рассуждая, не смущаясь, проникнутая одним только тупым, но могучим, всепоглощающим ощущением необходимости как можно точнее исполнить данную ей задачу.

Одно слово Калиостро, да и не только слово, но один его мысленный приказ — и она совершит какое угодно преступление, кого угодно отравит, зарежет, задушит. И рука её не дрогнет, и она успокоится только тогда, когда преступление уже будет совершено. А затем она забудет об этом преступлении, как будто его никогда не было, и пойдёт на какие угодно пытки, искренно утверждая, что никогда никого не убивала, возмущаясь, как может быть взводимо на неё ни с чем не сообразное подозрение. Да, она сделает всё это, если так будет ей приказано.

Какой же адской силой владеет Калиостро, чтобы так порабощать себе живую душу человека? Нет, то не адская сила, а просто знание одной из бесчисленных тайн природы. Тайной этой вместо того, чтобы свято сохранять её, он легкомысленно пользуется. Он делает именно то, что ему запрещено делать под страхом смерти. Он делает только то, что через сто лет после этого дня будет делать всякий легкомысленный или преступный студент медицины.

V

В то же мгновение Елена шевельнулась, открыла глаза, поднялась с кресла и увидела Щенятева.

Он стоял перед ней смущённый до последней степени, с выражением вора, застигнутого на месте преступления. Он не смел сомневаться в ожидавшем его счастье, но и боялся ему верить, и в то же время его наполняло неясное, но томительное сознание своей преступности. Если бы он поднял глаза и встретил строгий и холодный взгляд Елены, он ни за что не решился бы произнести ни одного слова и бежал бы от неё без оглядки, не ожидая действия чар великого Копта…

Но когда он робко, с усилием поднял глаза, перед ним блеснул не строгий, не холодный взгляд, а взгляд, полный ласки и нежности. Никогда ещё Елена не была так обольстительно хороша. Любовь озарила все лицо её особенным очарованием…

Он был так безумно влюблён в эту женщину, он жил ею, она одна наполняла все его сны, все его грёзы. Он ждал этого мгновения как высочайшего блаженства, представлял себе это прелестное лицо, озарённое нежной, вызванной им улыбкой, — и замирал от восторга, готов был отдать всю жизнь за одну минуту счастья…