Обыкновенная история в необыкновенной стране

Сомов Евгенией

Евгений Сомов

Обыкновенная история в необыкновенной стране

Часть первая. В борьбе обретешь ты право своё

«Тройка пик» начинает действовать

Блокированный Ленинград остался далеко позади, там, за льдами Ладожского озера. Нас везли на восток. В это утро я проснулся от беспрерывных гудков паровоза. Поезд почему-то стоял. В вагоне было совсем темно. Чугунная печь уже погасла, и от этого стало холодно и сыро. Все вповалку спали, закрывая весь пол, так что только около печки, где стояло ведро с сырым углем, оставалось немного места.

«Вологда, Вологда!» — послышалось снаружи. Неужели мы уже в этой самой Вологде, где был в прошлом веке в ссылке Александр Герцен и где, как написано в поварской книге Елены Молоховец, лучшее в России сливочное масло?

Наконец, массивная дверь вагона растворилась, повалили клубы снежной изморози, люди на полу зашевелились. Вдоль вагонов бежали дружинницы, встречающие эшелоны: «Вологда! Стоянка два часа, обеды на станции по эвакуационным удостоверениям». Началась наша дорожная жизнь. Нужно брать котелки и торопиться на перрон, где уже стоят под навесом котлы с горячим супом, столы с нарезанным кусками черным и белым хлебом. О нас заботятся. «На каждой станции кипяток бесплатно», — прочел я еще довоенное объявление на стене вокзала, и мне стало почему-то смешно. Первый раз смешно за полгода. Это значит, что я прихожу в себя. Но мама всё еще очень слаба, идти по перрону до туалета может только с поддержкой. Выглянуло белесое зимнее солнце, и тут я впервые заметил, что мама стала совсем седой. «Старушка», — кольнуло меня.

Вот он — первый мирный город, по которому война не прокатилась. Тут и люди другие, румяные, и лошади сытые, брюхатые, и белый дым из труб изб валит совсем какой-то другой, мирный. На платформе уже стоят бабы в платках и шубах, держат куски масла в капустных листьях, буханки белого хлеба в косынках — меняют на городские вещи. А вот и те самые шарики белого вологодского масла, только есть их нам, истощенным, пока еще нельзя: они вызывают понос. Но понимают это не все, и от этого вокруг вагонов сплошные темные пятна на снегу.

Ах, уж эти пульмановские товарные вагоны, рассчитанные на сто пятьдесят тонн груза, всю Россию развозят на них: и скот, и зерно, и машины, и оружие, и солдат на фронт, ну, а в тыл — ссыльных и заключенных. Думал ли немецкий инженер Пульман, что он такое удобство для русских чиновников создаст. И как же это просто конвою раздвинуть массивную красную дверь, подставить мостки и скомандовать «заходи». И люди сами полезут: и пятьдесят, и сто, и сто пятьдесят… Вбрось им туда мешок сухарей с сушеной рыбой, бочку воды, задвинь двери, ставь пломбу на замок и гони их по России, через всю Сибирь, не открывая, можно неделю, а можно и две — русский народ крепок. Ну, а потом распахнуть уже эти двери прямо при лагере и скомандовать: «Выходи строиться!». Кто не сможет выйти — другие вытащат, а кто уже и концы отдал, так, значит, не повезло. Главное, чтобы учет точный был, чтобы все формуляры у конвоя сошлись.

Провал

Уже отгремела Сталинградская битва, Ленинград уже свободен от блокады, противника теснят с Украины, прошло совещание союзников в Ялте, и вот-вот должен открыться «Второй фронт» — в воздухе запахло окончанием войны, победой. Пришел план возвращения института в Ленинград. «Неужели и нас могут взять с собой?»

Однажды мама приходит с работы совершенно убитая. Вечером она нам с сестрой шепотом рассказывает ужасную новость. Директор института Спихина вызвала маму к себе и под большим секретом сообщила ей, что в институт приходил сотрудник КГБ, что-то спрашивал о маме в отделе кадров и долго рассматривал ее личное дело.

— Это они как-то догадались, что я по паспорту немка и решили проверить.

А у меня же в голове совсем другое: «Они как-то напали на след „Тройки Пик“, и след этот ведет в институт».

Спихина советует маме срочно уехать из Кокчетава, она может перевести ее в другой филиал в городе Коканд в Узбекистане. О командировочном удостоверении, которое она маме выдаст, а также о месте, куда она переедет, никто не будет знать. Спихина — героиня, на такое в то время редко кто из членов партии мог бы решиться.

Allegro vivace

Как только меня втолкнули в подследственную камеру, я сразу почувствовал, что там сыро, холодно и темно. Но рассматривать ее у меня уже не оставалось сил. На деревянном топчане лежали маты из камыша, и это, видимо, должно быть моей постелью, а у самой стены я обнаружил свернутый ватный коврик — одеяло. Сейчас же это всё не важно, сейчас нужно спать и забыть обо всем. Ковриком я накрыл маты, сам же укрылся бушлатом и к своему удивлению вскоре согрелся. Мысли снова стали тесниться в голове. Но теперь я улетел с ними куда-то в детство.

Как же это прекрасно — проснуться в светлой детской комнате, когда еще не пришла няня, чтобы начать тебя одевать, и лежа рассматривать на обоях бордюр с симпатичными кошечками или закручивать свои пальчики в веревочную сетку стенок кроватки. Окна покрыты рисунком изморози, слышно, как уже потрескивают поленья в кафельной печи гостиной, и от этого по всей квартире начинает пахнуть горящей смолой. А вот и няня пришла. «Уже не спишь! Ну, давай одеваться». И тут тебя берут под мышки и переносят на небольшой детский диванчик. Стаскивается ночная рубашка, от чего становится сразу же зябко, и начинается процедура одевания: рубашечка, лифчик с резинками для длинных чулок, штанишки с лямочками. А потом ведут тебя в ванную комнату, где ты сначала сам должен как бы мыть себе лицо и руки, а потом уже няня с необыкновенной интенсивностью станет все это повторять. И вот ты готов. Завтрак уже с сестрой, которая старше меня и уже встала. Завтрак тоже «добровольно-обязательный», сначала ты себя сам как бы кормишь овсяной кашей с молоком, а потом уже няня впихивает в тебя все, что ты оставил на тарелке. Следующая часть программы — прогулка. На улице, видимо, мороз, так как помимо мехового воротника на шею и голову закручивается огромная шерстяная шаль, ноги запихиваются в валенки с галошами. И, наконец, берутся с собой еще большие санки.

Гуляем в садике ровно два часа, но так как у няни нет часов, она то и дело посматривает на окна пятого этажа большого серого петербургского дома, где в форточке в положенное время должно быть вывешено белое полотенце: сигнал к отбою прогулки. Дома игры на ковре до мертвого часа, который, как правило, разбивает все планы моих игр. Дворцы из кубиков остаются недостроенными или вражеские крепости неразбитыми. После принудительного часового лежания, которое взрослые почему-то считают укреплением здоровья, ты снова оказываешься в столовой, где тебя зачем-то еще чем-то кормят. Так приближается вечер. Во всех комнатах уже тепло. Стрелка часов приближается к шести. И, наконец, раздается звонок в дверь. Это пришел папа из института. Мы бежим в прихожую с сестрой сломя голову, а там уже мама целует заиндевевшие, покрасневшие щеки отца. Он иногда приветственно гладит нас по головам и почти сразу же направляется в свой кабинет, чтобы покурить и переодеться. А в столовой в это время няня и мама уже накрывают на стол. С шести лет нам с сестрой разрешают сидеть вместе со взрослыми за обедом, однако без права разговаривать. Няня же только подает, а потом уже отдельно обедает на кухне. Что говорят взрослые, мне не совсем понятно, они всегда говорят что-то неинтересное и несмешное. Но по интонации и выражению лица я понимаю, что произошло у папы в институте и какое у него настроение.

Спать нас укладывают очень рано, мы каждый раз протестуем и в награду за послушание требуем, чтобы нам читали некоторое время вслух. Это делает обычно мама. Сначала это были сказки, потом рассказы из «Задушевного слова», а потом и романы Чарской о гимназистах. Когда же чтение заканчивалось, и мама уходила, мы с сестрой еще пытались тихо перешептываться, рассказывая что-нибудь страшное. Но как только наш шепот становился достаточно громким, дверь в детскую распахивалась, зажигался свет, и появлялась возмущенная мама. И, наконец, мы засыпали сладким сном детей, которые даже и не подозревали, что случилось с Россией в октябре 1917 года и что случится с ними, когда власть большевиков окончательно окрепнет.

Следствие ведут знатоки

Утром, открыв глаза, я не сразу смог сообразить, где я. Ах, да! Это следственная тюрьма Управления КГБ Кокчетавской области.

Советская власть почти не строила новых тюрем, она строила лагеря: это выгодно и дешево. Использовались старые царские тюрьмы, которые стали известными на весь мир: Бутырская и Лефортовская в Москве, тюрьма предварительного заключения на 190 камер на Литейном проспекте, знаменитые «Кресты» в Ленинграде, Екатерининские централы в Екатеринбурге, Иркутске и Красноярске. Как ни набивали в них сверх всякой нормы заключенных, все-таки камеры, коридоры, туалетные комнаты и прогулочные дворы оставались с царских времен относительно просторными.

Страшны были тюрьмы в провинциях, приспособленные на скорую руку из каких-либо других зданий: монастырей, конюшен, заводских цехов или даже церквей, тут уж никаких санитарных норм и в помине не было: «буржуазный гуманизм» отвергался советами. Такой-то вот тюрьмой и оказался Внутренний областной следственный изолятор КГБ, расположившийся в бывшей каменной конюшне казачьей сотни при Доме атамана. Это было кирпичное одноэтажное здание в самом центре города, примыкавшее к Областному Управлению КГБ. Внутри там бетонные полы, положенные прямо на грунт; камеры для заключенных, штук этак пятьдесят, расположены вдоль коридоров, по которым, видимо, в свое время водили лошадей. В этих коридорах были на скорую руку сложены небольшие печи, примыкающие к стенам камер, но главное тепло от них шло, конечно, в коридор, где дежурила охрана, так что в камерах в морозные дни температура падала до 8 — градусов и изо рта шел пар. Камеры с высокими потолками в виде арок: атаман, видимо, заботился о своих лошадях. Окна в камерах были под потолком и столь малы, что пролезть через них было бы невозможно. Кирпичные стены наспех оштукатурены и побелены. Около них поставлены деревянные топчаны, застланные матами из камыша, на них двойной половик из ватной ткани: понимай, «простыня и одеяло», и подушка, набитая сеном. У стены один единственный, который можно двигать по камере, — табурет. С особым старанием и предусмотрительностью была сделана дверь камеры: из толстого стального листа с огромным внутренним замком и «кормушкой»: как видно, на свою безопасность начальство не скупилось. Вначале эта камера мне показалась даже приветливой и просторной, и лишь позднее я понял, что она медленно убивает сыростью и темнотой. Теперь это моя квартира надолго. Здесь будет развертываться спектакль, название которому — следствие.

Очнулся я уже вечером от легкого стука. В открытом окошечке в двери появился кусок хлеба и кружка с кипятком — это ужин. Странно, что меня за все это время никто не поднял, ведь я пролежал на нарах уже несколько часов. Видимо, режим в провинциальной тюрьме слабее, чем был в Казани. Прежде всего, я начал рассматривать пальцы ног, которые уже сильно ныли. Стало ясно, что они отморожены, но до какой степени, установить было трудно.

Проходили дни, и складывалось впечатление, что обо мне забыли. Я заявил дежурному в коридоре, что у меня отморожены ноги, хотя он долгое время не мог понять слово «отморожены», так как оказался казахом в чине сержанта. Наконец, меня повели на врачебный осмотр. Но это был не только осмотр моих несчастных ног, это оказалось еще и «врачебное освидетельствование арестованного», предписанное Процессуальным кодексом РСФСР. Я раздет догола, и двое людей в белых халатах рассматривают меня. Вскоре им удалось установить, что я здоров и могу участвовать в следствии. На мои распухшие и посиневшие пальцы ног была наложена повязка. Пока я крутился голый в кабинете, мой взор упал на лежащую на столе бумагу: это был какой-то список. Всматриваясь еще и еще раз в него, я отчетливо смог прочитать среди других фамилию «АСЕЙКО». Значит, Альберт уже здесь!

Суд идет — прошу всех встать!

Какие сны видят люди в ночь перед судом? Я, например, никаких снов в эту ночь не видел. Суд меня не пугал, он был как бы освобождением от ада следствия. При этом я знал, что советский политический суд — чистая формальность. Следователь Сычев как-то объяснил мне: «Приговор выносим мы — судьи лишь его подписывают». Точнее не скажешь.

Я много читал о политических процессах XIX века, речи выдающихся адвокатов Плевако, Скабичевского, Афанасьева восхищали меня. Особое впечатление произвел процесс Веры Засулич, когда, несмотря на ее выстрел в царского сановника, русский суд присяжных вынес оправдательный приговор. Понятно, что все это было тогда, а сегодня это не имеет никакого отношения к советскому суду. О нем я знал лишь по рассказам бывших узников, которых на свободе можно было встретить очень редко, или по таким книгам, как «Протоколы процесса по делу правого троцкистско-бухаринского блока». Эту книгу я как-то случайно обнаружил в местной библиотеке и прочел от корки до корки. Этот процесс был большим театральным представлением для иностранной прессы, миру хотели доказать, что и в Советском Союзе происходит объективное и независимое судебное расследование. Главным государственным обвинителем на нем был Вышинский: ренегат из бывших русских присяжных поверенных, одна из самых омерзительных фигур советской номенклатуры. Вслед за кровавыми судьями Французской Революции 1789 года он был создателем так называемого советского классового правосудия, по которому самооговор обвиняемого принимается судом как важнейшее и достаточное для обвинения свидетельское показание. Таким образом, следователям КГБ достаточно было с помощью «активных методов» добиться от своей жертвы подписи под обвинительным протоколом, и для суда этого оказывалось достаточно, чтобы вынести суровый приговор.

Майор Тенуянц как-то мне заявил, что гражданский суд для меня есть еще большая милость, так как такие дела, как наше, рассматриваются обычно военным трибуналом или вообще заочно и без свидетелей Особым совещанием при Верховном Суде СССР. Нас же собиралась судить выездная сессия Областного Суда Кокчетавской области Казахской ССР. Почему это еще «выездная»? Дело в том, что суд должен был быть закрытым, то есть проходить в тайне от народа. Обеспечить эту тайну в здании самого суда было, вероятно, трудно, поэтому суд «выехал» из своего помещения метров на двести в сторону, в здание Главного Управления КГБ. Да уж лучше бы сами следователи под председательством Тенуянца и судили, чем устраивать эту комедию!

Но все-таки само слово «суд» на меня как-то влияло. Теперь это был мой суд! Хватит читать и рассуждать о судах: «Здесь Родос — здесь прыгай!». Можно, конечно, было этот суд использовать как агитационную трибуну для разоблачения советского режима, стать как бы советским Петром Алексеевым. Но это совсем бессмысленно: закрытый суд — это маленький спектакль для своих людей, и моя речь стала бы важнейшей уликой обвинения и только. Но тогда какую же вообще роль я играю в этом процессе? Конечно, никакой, я статист. Так, может быть, бойкотировать этот суд, как я бойкотировал следствие? Притащат меня тогда туда, конечно, силой, но я могу сесть и молчать.

Вскоре размышления мои были нарушены. Дверь в камеру отворилась, и чья-то рука передала мне какую-то белую рубашку и потертый пиджачок. Майор Тенуянц оказался человеком слова, хотя, как я догадывался, вовсе не из чувства гуманности: это был мой театральный наряд для комедии суда, в которой мне отведена роль клоуна. Ничего не оставалось делать, как принять эти правила игры.

Часть вторая. Повесть об остановившемся времени

«Приказано выжить!»

Тачка не хотела слушаться, она то и дело соскакивала с деревянных мостков, и колесо утопало в мокрой и вязкой глинистой жиже. Поднять ее одному вновь на мостки совершенно невозможно: нужно сначала весь драгоценный грунт выбрасывать, тащить ее к соседним мосткам и потом гнать назад пустую к забою.

В этот день забой нам на двоих дали на новом участке. Бригадир отмерил квадрат два метра на два и крикнул плотнику, чтобы проложил мостки от главной магистрали. Всегда трудно начинать с поверхности, грунт в начале марта еще на полметра остается промерзшим, так что сначала мы с напарником должны вырубать его киркой по сантиметру, чтобы дойти до мягкого слоя. Да и тот-то не мягкий, это мертвая глина, ее штыковой лопатой сразу не возьмешь, нужно опять киркой. А норма — четыре кубометра на двоих: раздолбить, погрузить на тачку и отвести на 300 метров по мосткам до сброса в тело плотины. Ну, как тут эту норму выполнишь? А если не выполнишь, то дадут тебе не 650 граммов хлеба, а только 550, не дотянешь до 50 % нормы, то только 450, ну, а если еще меньше, то составят акт об отказе, и тогда загремишь ты в карцер на три дня, на 200 граммов хлеба с водой. Это, считай, конец: оттуда не выходят, выползают.

Хорошо, если попадется участок не на глине, а на прибрежном песчаном гравии, тогда только накидывай его подгребной лопатой и вози. Да так уж эти нормы хитро рассчитаны, что стоит только вначале дня замешкаться, как выполнить ее станет уже невозможно. Мы, конечно, с напарником все время меняемся: то я стою в забое и набрасываю грунт в тачку, а он отвозит, то он через три-четыре возки переходит в забой. Только сами тачки сколачивают тут на участке из мокрых досок, так что весит она, подлая, более 50 килограммов, даже пустую-то ее еле катишь, а иногда так и она тебя на спусках катит и норовит все в сторону, в мокрую глину. А уж если везешь ее полную, да еще по узкому участку тела плотины, где мостки проходят вдоль крутых отвалов к реке, круча метров пятьдесят, так и вообще дух захватывает, а что, если туда потащит… Мы уже один раз видели, как там, далеко вниз по течению, трупы из воды баграми доставали. Спасать-то никого не торопятся, да и на стремнине реки это невозможно. Считай, что не повезло.

В первую неделю я совсем упал духом. Хотя я считал себя выносливым, тренированным парнем, боксером, но здесь мне показалось, что бригадир просто шутит. Этот мерзлый грунт невозможно разбить, да еще отвезти черт знает куда, да по четыре куба в день и так каждый день…

Наш этап в 200 человек прибыл сюда, в это Котурское отделение, прямо с пересыльного пункта, с Карабаса, и сразу же без всякого карантина был брошен на восстановление плотины. Слава Богу, что нормы с нас первую неделю не требовали, а хлебный паек по 650 граммов выдавали. Но пришел день, когда эта привилегия кончилась, и сразу норма выработки стала нашим врагом, тираном. Хорошо еще, что у меня сохранились те кирзовые ботинки, что мне блатные в Свердловской пересылке подкинули, а то пришлось бы бегать в тех, которые тут всем выдают, на деревянной подошве. Поэтому свои кирзовые я спасал, как мог, чтобы не украли: спал на них, как на подушке, покрыв мешком, и в сушилку никогда не сдавал. Не дай Бог, в этих деревянных: не гнутся, скользят и стучат, окаянные, на деревянных мостках, так что по всему участку разносится: «так-так-так-так…». И носки из ваты, те, что выдавали, я не взял, они, как намокнут, в глину превращаются, а как в просушку отдашь, то и вообще в кусок древесины. Хорошо, я портянки свои сберег, они на ноге сидят легко, и сушить их проще.

«Конвой стреляет без предупреждения»

Это романтическая история, но, к сожалению, она с печальным концом.

На колючей проволоке сидят грачи. Они то и дело слетают вниз, чтобы что-то схватить со свежераспаханной полосы перед зоной.

Белесое солнце. От земли поднимается пар. Степь уже начала освобождаться от снега, и на ее белом покрывале появляются большие желто-коричневые пятна прошлогодней травы. Легкий ветерок приносит запах оттаявший земли. Весна.

Люди выходят из бараков, рассаживаются прямо на земле вдоль стен и застывают так, греясь в солнечных лучах. На ярком свету уже невозможно не заметить бледность их небритых лиц, прожженные дыры от костров на телогрейках и неровно стертые по бокам деревянные подошвы ботинок. Большинство из них сидят молча, не тревожа соседа, наслаждаясь этой тишиной и покоем. Зиму они пережили.

А за проволочным ящиком зоны, в кристально-чистом воздухе развернулась панорама казахстанской степи: холмы и холмы, уходящие за горизонт, и кружащие в воздухе стаи уже прилетевших птиц.

«Если враг не сдается — его уничтожают»

Никуда не денешься от воспоминаний даже здесь, в лагере, они все время преследуют тебя. Как и когда это все началось? А ведь началось это уже давно и вот как.

Шли тридцатые годы, советская власть крепчала. Все, что могло еще напоминать о царском времени, все постепенно исчезало из города. Спилены кресты на куполах церквей и соборов, выломаны царские орлы из чугунных оград парков, закрашены императорские монограммы на лепных потолках театров, вырезаны вензеля из тканых занавесей, изъяты книги из библиотек, где были портреты царской фамилии, убраны все их портреты из музейных экспозиций.

Принялись и за переименование проспектов, улиц и площадей. Например, Дворцовая площадь стала площадью Урицкого, а Невский проспект — проспектом 25-го Октября. Затем и большинство заводов, театров, музеев и институтов получили имена советских вождей. Например, первый в России оперный театр, Мариинский, стал театром имени С. М. Кирова — первого секретаря Ленинградского обкома партии. Старейший российский университет в Петербурге получил имя еще одного первого секретаря обкома — Андрея Жданова. Запомнить все это было совершенно невозможно, и люди продолжали употреблять старые названия.

На заводах и вокзалах, в учреждениях и институтах появились монументы вождей, главным образом Ленина и Сталина, а в кабинетах, классах и аудиториях должны были непременно висеть их огромные портреты. Чтобы обеспечить всех этой обязательной декорацией, заводы по отливке монументов и художественные комбинаты работали на полную мощность. Эти скульптуры разрешалось отливать только по утвержденным в Москве образцам. Каждый вождь, как святой в католической церкви, имел свои аксессуары: Ленин — жилетку, пальто, кепку, Сталин — трубку, китель, русские сапоги. Позы были уже канонизированы: у Ленина чаще всего протянутая к народу рука, у Сталина же трубка в правой руке, а левая часто в кармане шинели. Ленин возбужден, Сталин спокоен и уверен в себе. На первом — кепка, на втором — полувоенная фуражка.

Постепенно у партийной номенклатуры стал вырабатываться свой стиль одежды. Она подражала вождю: гимнастерка с широким ремнем или полувоенный китель, галифе и русские сапоги, а на голове сталинская фуражка. Вот только ленинскую бородку и сталинские усы носить никто не решался.

«Жено, не плачьте обо мне!»

Снежный буран в казахстанской степи начинается внезапно. Еще сияет яркое солнце в морозном небе, а крепчающий ветер уже начал гнать по степи искрящиеся струи сухого снега. Не пройдет и часа, как с земли станет подниматься радужная дымка, застилая горизонт и делая все окружающие предметы призрачно серыми. Но это еще не буран. Он начнется после того, как приблизится слой темных туч с горизонта, солнце исчезнет и сверху полетит лавина мокрого снега, сметая все на своем пути. Вмиг покроет она все предметы ледяным панцирем, а неистовый ветер потащит вашу лошадь с санями на обочину дороги, и вы тут же начнете чувствовать, как швы вашей шубы вдруг станут проницаемыми для холодного ветра. Не дай Бог в этот момент потерять еще и рукавицы, тогда пропали ваши руки: не спасут их ни карманы шубы, ни шарф, которым вы попытаетесь их закутать. Недаром сибиряки привязывают рукавицы кожаными шнурками к шубе.

И пойдет гулять буран. Вскоре и в двух шагах ничего не станет видно, кроме крупа лошади, залепленного снегом. И она, бедная, еле движется против ветра, нащупывая дорогу. Если лошадь молодая, да неопытная, перестанет она вскоре чувствовать твердость под ногами и потащит вас по ветру на целину, пока снег не станет ей по брюхо, потом остановится и будет так стоять. Тогда вылезать вам из саней и тащить ее под уздцы снова на дорогу, а замешкаетесь, так и след пропал. Будете топтаться вправо и влево, утопая в снегу, пока не выбьетесь из сил. А потом ляжете на дно саней, закроетесь с головой: «будь, что будет».

Другое дело, если лошадь ваша опытная и ни за что не сойдет с дороги, да и поселок остался неподалеку, развернется она и найдет свою конюшню. Но бывает так, что и сибирскую лошадь буран собьет с пути, и потащится она на целину, пока не утонет в снегу и не встанет задом к ветру. Тогда уж единственное, что остается: чтобы не сразу замерзнуть, — это выпрячь ее, привязать к себе поводья и предоставить ей возможность тащить тебя, куда захочет. Бывает, что приведет она к поселку, но чаще учует скирду сена в степи и встанет с заветренной стороны. Если вы еще имеете силы, то удастся вам раскопать смерзшиеся слои сена и сделать себе пещеру, в которой можно переждать буран. Ну, а если нет, то только через несколько дней после бурана, когда она прибежит к своей конюшне, найдут и ваш труп около скирды.

Ну, а брести по бурану пешим — только на чудо надеяться. И каждый раз горестно удивляются люди, когда хоронят после бурана своих близких, не дошедших всего каких-нибудь десяти метров до дома.

Вот в такой-то буран и попали мы с моей лагерной подругой Леной.

Восстание ангелов

Часть третья

На крутых поворотах

Этап

Мокрый снег повалил неожиданно и, ложась на высокую сухую траву, издавал тихий шорох. Я проснулся. Тяжелое чувство надвигающейся беды уже несколько дней не оставляло меня. Может быть, это осенняя тоска.

Когда в дверь моего фельдшерского пункта кто-то громко постучал, у меня сразу же мелькнула мысль: «Вот она!». На пороге стоял надзиратель, тот добрый и покладистый малый, который частенько заглядывал ко мне, чтобы получить свой стаканчик медицинского разбавленного спирта. Хлебнет и тут же исчезнет.

Но теперь он пришел не за этим: глаза его были печальны и серьезны, да и говорил он скороговоркой:

— Вас вызывает к себе начальник участка. — И потом, опустив глаза, добавил: — Не знаю зачем.

«О нет, знает, не к добру это!»

Вавилонская башня

В этом лагере смешались «тысячи языков». Каких только национальностей здесь не встретишь! Примерно двадцать европейских народов и столько же азиатских, к тому же был и один африканец. Сначала казалось, что все тут равны и каждый народ имеет свою «нишу», но при ближайшем рассмотрении становилось понятным, что главенствуют здесь украинцы. Большинство из Западной Украины, где вели они партизанскую войну против оккупантов, как немецких, так и советских, за «Самостийну Украину». Советские прокуроры называли их «бандитами» или по фамилиям их лидеров: «бендеровцы», «мельниковцы». Они сохранили и приспособили структуры своих организаций к условиям лагеря. К лагерной организации западных украинцев примыкали и восточные, которые отлично говорили по-русски и многие на воле служили в советских учреждениях. Их высшее руководство состояло из двух выбранных лиц: один из них Гримак, из повстанческих офицеров, другой Мосейчук, бывший студент Киевского университета. Организация считалась тайной, хотя все о ней знали и могли пальцем указать на руководителей. Трудно сказать, сколько членов эта организация насчитывала, но уж по меньшей мере тысячью они располагали. Членом организации, без всяких формальностей, становился тот, кто соглашался поддерживать ее и выполнять приказы руководства. Все были разбиты на сотни и группы, знали друг друга в лицо и связь с «центром» поддерживали через посыльных. Остальных же украинцев называли они «братвой». Но и «братва» должна была делиться с «бедными» частью своих продуктовых посылок, такова была «социальная программа».

Было и собрание представителей групп и сотен, так называемая «рада». Она выбирала своих делегатов, судила провинившихся и утверждала важнейшие решения руководителей. Эти заседания были конспиративными. В обусловленное время все представители собирались в назначенном месте, быстро все решали, голосовали и тут же, через несколько минут, разбегались по своим баракам.

Конечно же, начальство лагеря знало об этом: «стукачей» везде хватало, но начинать против украинцев войну, нарушать тишину в зоне оно тоже не хотело, да и причин не было. Так что в зоне внешне все выглядело мирно.

Чувства национального единства среди украинцев подогревал Мосейчук, идеолог организации. Время от времени для избранных он читал лекции прямо в бараке, в основном о славных делах предков украинского народа. В организации были и профессиональные артисты театров, которые с разрешения начальства организовали даже любительскую труппу и в помещении столовой устраивали настоящие спектакли, в которых женские роли исполняли молодые парни, что вызывало восторг у публики. Играли, конечно, на украинском языке. Особенно популярна была комедия Крапивницкого «Як бы ни ковбаса да чарка, так не була бы и сварка».

Возник и украинский хор под руководством церковных певчих. А уж петь украинцы ох как умели! Иногда по вечерам из окна их барака разносились задушевные песни, полные печали: «Реве и стогне Днипр широкий…» или «Взял бы я бандуру, бандуристом стал…».

Рассказы о товарище Сталине

Никто из нас толком не мог понять, врет он или нет, но сквозь маску его морщинистого, опаленного на морозном солнце лица проглядывало что-то, что заставляло ему верить. Звали его Николай Николаевич, фамилию мы так и не догадались у него спросить. Говорил он тихо, как будто бы боялся, что кто-то его подслушает, да и во всех движениях чувствовалась напряженность и осторожность — осторожность царедворца. Морщины его лица расправлялись, когда разговор заходил о Москве, видно было, что он любил этот город. Но что больше всего впечатляло, так это глаза — они источали печаль и тоску: у этого человека все было в прошлом, и он ничего не ждал от будущего. Посадили его всего два года назад, хотя и эти два года советских лагерей на тяжелых строительных работах сделали его грубо-безразличным к окружающим. Мы то и дело приглашали его вечером после работы в наш «бригадирский уголок» около окна, отпить чаю с белыми сухарями из столичной посылки. Он оживлялся, речь его и сами манеры становились другими: несомненно, это был русский интеллигент старой школы. Он начинал нам то и дело что-то о себе рассказывать. Чаще всего темы его рассказов касались архитектуры Москвы, и здесь у него возникали жаркие споры с моим другом, так как Николай Николаевич не любил архитектуру «новой Москвы» и считал, что она уничтожила «Москву Герцена и Лермонтова», она агрессивна и не гуманна, а также насквозь лжива. При этом голос его доходил до шепота, так как он знал, что переходил границу и приближался к знаменитой 58-й статье Уголовного кодекса. Тогда он резко менял тему и начинал рассказывать сплетни о московских архитекторах, особенно о своем старом приятеле, знаменитом советском архитекторе академике Жолтовском, который на старости лет постоянно влюблялся в молодых артисток кино и, наконец, женившись, попал под каблук одной из них.

Но все-таки так и оставалось неясным, действительно ли он был одним из архитекторов дачи Сталина под Москвой в Барвихе. Как-то раз он об этом обмолвился и потом, замявшись, сразу ушел от темы. Получалось так, что сам Жолтовский испугался взять на себя ответственность строить дачу вождю, он знал, что по традиции древней Руси строителей княжеских покоев уничтожают. И тогда-то, видимо, он и предложил кандидатуру своего приятеля Николая Николаевича, как знатока московской архитектуры.

В жизни маленького человека из архитектурного бюро произошло великое событие: он был приглашен в Кремль, и ему было поручено набросать план «одной из правительственных дач». Видимо, его эскиз понравился «самому», он прошел по конкурсу, и тут вся его жизнь моментально переменилась: ему была дана группа младших архитекторов с тем, чтобы в кратчайший срок был составлен подробный проект. Так Николай Николаевич, старый русский интеллигент, оказался среди партийной сталинской элиты. Его стали приглашать на различные праздники в Кремль, на просмотры фильмов, а однажды даже к «самому» на личную беседу. Долго он готовился к этой беседе, придумывая свою тактику поведения, и, наконец, решил, что лучше просто без всякой тактики молчать или говорить только «да» или «нет». Как потом оказалось, это было большой мудростью, так как вождь не любил «говорящих», он любил говорить сам.

Теперь по утрам к его дому стала подъезжать черная автомашина «оттуда», и он ехал в свое, уже новое, роскошное бюро на работу. То и дело приходили указания сверху о тех или иных добавлениях к проекту: то построить баню в стороне от дачи, соединив их подземным ходом, то углубить на три метра запланированный бетонный бункер. И вот, наконец, пришло еще одно указание, которое ввергло Николая Николаевича в страх, и он стал догадываться, почему его приятель Жолтовский отказался от проекта. Дело шло о создании разветвленной сети тайных проходов внутри дачи, а также тайного подземного хода под землей из дачи в соседний лес. Итак, он становился обладателем большой государственной тайны!

— Николай Николаевич! Расскажите, какой он сам-то вблизи, — раскачиваем мы его.

Игра на бильярде

Всем, с кем он был как-то связан, Сталин не доверял. Даже свою жену он все время в чем-то подозревал. У него не было ни друзей, ни добрых знакомых, с кем он мог бы быть вполне откровенен. Но он был человек, и ему, как и всем, необходимо было человеческое тепло и понимание. Посторонние, случайные люди часто казались ему наиболее безопасными собеседниками, с кем он мог быть прост и откровенен, но от них-то он был надежно изолирован всей системой его личной охраны. Иногда его собеседниками становились его личная повариха или какой-нибудь случайно приехавший из Грузии в Москву приятель молодых лет. Словом, он был совсем одинок.

В одной из комнат дачи в Барвихе стоял большой бильярд. Иногда, расхаживая по комнатам, он подходил к этому бильярду, ставил пару шаров и гонял их по сукну, пока не оставался только один шар. Как-то однажды пришла ему в голову идея сыграть с кем-нибудь по-настоящему. Он знал, что рядом в коридоре постоянно дежурит солдат охраны. Этих солдат охраны набирали, в целях большей безопасности, по принципу случайности: приезжает в военкомат Хабаровского края офицер кремлевской охраны, знакомится с документами и назначает: «Вот этого!». Никаких шансов, что этот парень уже «подкуплен агентами иностранных разведок». Его тут же берут, везут, учат и ставят в охрану Кремля.

Так вот и пришла Сталину эта идея — взять для игры солдата из коридора.

Открывает дверь в коридор: «Не устал тут стоять?» — как бы по-отечески обращается он к солдату. — «Служу Советскому Союзу!» — выкрикивает, вытянувшись, тот. — «Ну, ладно. За-ход-ы сюда».

Солдат пучит глаза, но не шевелится.

Последняя остановка

Ни для кого не было секретом, что вождь обожает смотреть кино. Вероятно, в его одиночестве это было единственное окно в реальный мир, но только смотрел он фильмы по нескольку раз, подмечал каждую мелочь и в хорошем настроении часто даже пересказывал смешные места из кинокартин. Пожалуй, в то время ни один новый фильм не мог выйти на экран без его благословения. У него в Кремле даже один из залов был оборудован для кино, куда после заседаний Политбюро, или после каких-либо торжеств приглашались все смотреть новую картину. Любишь ты кино или нет, но отказаться было невозможно. Так и сидело почти все Политбюро в темноте и смотрело допоздна новый фильм. В этот зал часто приглашались также и кинорежиссеры, и актеры, писатели и даже балерины. В общем-то, это был простой зал, в котором расставлялись рядами стулья и зашторивали окна. Сталин приходил последним и садился в первый ряд, который всегда оставался свободным для него. При просмотре картины возле аппарата обычно находился ответственный за советскую кинематографию председатель Комитета, в то время Романов. Если кто-либо хотел выйти из зала во время показа в туалет, то его сопровождали охранники, которые также находились тут же в зале. Громко говорить во время показа мог только Сталин. Смеяться и аплодировать во время просмотра следовало только после того, как зааплодируют в первом ряду. Ему же лично казалось, что эти киновечера проходят в «непринужденной дружеской обстановке».

Однажды, вспоминал Николай Николаевич, он нас страшно напугал. Во время одного показа, в самом драматическом месте вдруг в темноте с его места раздался громкий выкрик:

— СТОП!

Демонстрацию фильма тут же остановили, но свет не зажигали.

— СВЕТ! — послышалось из первого ряда.

«Это сладкое слово „свобода“»!

Пролог

О побеге из этого особого лагеря для политических, мы, старые лагерники, не могли и мечтать. Зона здесь непроходимая: шестиметровый дощатый забор с линией высокого напряжения, за ним два ряда колючей проволоки, пахотная полоса, собаки, и вышки, вышки, вышки. Но не только это останавливало нас: мы знали, что за этой зоной начинается еще один лагерь — весь Советский Союз, скрыться и затеряться в котором почти невозможно.

Даже в нашем ПЕСЧЛАГЕ стало заметно, что с окончанием войны вся атмосфера в стране как-то изменилась. К нам в зону стали поступать совсем не похожие на нас люди. Это были русские эмигранты, отловленные в Западной Европе, солдаты РОА, польские офицеры из Армии Краевой, участники Варшавского восстания, украинские повстанцы, а также русские военнопленные, которым удалось бежать, примкнуть к союзникам и воевать на их стороне. Выглядели они совсем свежо, во взгляде еще не чувствовалось обычного безразличия лагерника. Держали их в следственных тюрьмах не очень долго и судили заочно через Особое совещание, отштамповывая по 25 лет особых лагерей.

На одной из вечерних проверок на лагерном плацу мы обратили внимание на стоящего в строю высокого широкоплечего блондина. Румянец еще играл на его щеках, и взгляд голубых глаз был насмешлив, как будто бы попал он к нам по какому-то недоразумению. Прибыл он не один: рядом с ним стояли еще несколько таких же ребят, у которых не успели отобрать маскировочную форму армии союзников.

Трудно объяснить, как это люди в многотысячной толпе находят друг друга, только в этот же день вечером этот парень появился в дверях нашего барака, огляделся и прямо направился в наш угол.

— Ищу земляков. Не из Москвы ли будете?

История первая и самая короткая: Ашот

Ашот знал, что к тому времени, как он достигнет города, поиски уже начнутся. Нужно укрыться как можно скорее, но где найдешь убежище в незнакомом городе? Засесть куда-нибудь в траншею опасно — могут найти с собаками, да и замерзнешь до утра, — еще заморозки. «Утром пойду на станцию в стороне от города, и там постараюсь забраться в вагон с углем, уехать куда-либо подальше от Караганды».

Почти совсем стемнело, Ашот перестал прятаться за заборы при шуме проходящей автомашины и пошел быстрее к новостройкам. «Забраться наверх на строительные леса и там переночевать. Там наверняка никого до утра не будет». Ах, бедный Ашот, пробыв долго за границей, он совсем забыл, что в этой стране даже у стен есть глаза и уши! Расположился он на самом верху, на площадке лесов многоэтажного дома, нашел листы асбеста и сделал что-то вроде постели. Но откуда было ему знать, что каждый строительный объект в Караганде под охраной: хотя бы уж для того, чтобы не разворовывали ночью кирпич и доски. Для этого каждое строительное управление содержало штат сторожей, набирая их из демобилизованных военных и милиционеров на пенсии. Нашелся такой сторож и для Ашота!

Наступило утро, и сторож заметил спящего на лесах человека. О розысках беглецов он уже был предупрежден. Оставалось только пойти и позвонить по дежурному телефону.

Ашот проснулся от сильных ударов в спину. Он открыл глаза и увидел двух милиционеров, стоящих перед ним.

На свободе он пробыл неполные сутки. Его не били — слишком легко достался.

История вторая: Бой у озера Карасор

Валерий и Виктор решили не расставаться. Они понимали опасность, но все же направились сначала на главный рынок в городе, чтобы смешаться там с толпой. Но рынок уже закрывался, и им удалось только раздобыть буханку хлеба в обмен на немецкую авторучку. Уже начало смеркаться, когда к ним подошел человек в штатском и, тихо показав удостоверение милиции, попросил документы. Валерий тут же притворился пьяным и начал нести матом: «Б..! Почему ты меня на фронте о них не спрашивал?!». Виктор, как бы успокаивая Валерия, стал отводить его в сторону — домой. Но штатский не отвязывался, он шел за ними. Тогда Валерий рванулся к нему, схватил за борт пиджака: «Дай закурить!». Но закурить тот, конечно, не дал, вынул свисток и начал свистеть. Стало ясно, что оружия у него нет, и они оба побежали от него вниз по какой-то улице. Он за ними. Нужно было действовать немедленно и решительно. Добежав до заправочной станции, они увидели стоящий там бетоновоз, как видно, водитель закончил работу и собирался ехать на базу. Оба они, как по команде, с двух сторон вскочили на подножки, распахнули двери и сели в кабину к водителю, оттеснив его к середине. Ключ был вставлен, и Валерию достаточно было только повернуть его, чтобы включить зажигание. Машина пронеслась мимо изумленного милиционера.

— Показывай дорогу на Алексеевку! И никаких шуток!

Они знали, что Алексеевка лежит где-то далеко на востоке. Водитель оказался из ссыльных немцев, он съежился от страха. Машина уже шла за пределами города, проехав знакомую Федоровку, понеслась на восток. Уже темнело. Им было известно, что главные дороги из города имеют металлические шлагбаумы, которые по тревоге могут быть закрыты — нужно держаться проселочных дорог.

Бензин оказался на исходе! Водитель, молодой паренек, взмолился:

— Отпустите! Я ссыльный, дома дети, жена — отпустите!

История третья и самая длинная: Праздник на молочной ферме

Саше Морозову повезло больше всех. Только он успел отряхнуться после выхода из тоннеля, как началась тревога. В это время он был уже на дороге, смешавшись с толпой любопытных. Одному идти по дороге было опасно, и он продолжал стоять и, как все окружающие, смотрел на то место в карьере, откуда он только что вышел сам. Подъехал джип с офицером и солдатами, начался осмотр карьера. Два солдата внимательно осматривали людей, стоящих на дороге. Около Саши оказалась пожилая женщина с мешком муки за плечами, с которой он уже успел переброситься шутливыми репликами и, наконец, предложил помочь нести тяжелый мешок. Толпа начала расходиться, последовал за ней и Саша с мешком за плечами. Он взял под руку женщину, и они медленно направились к городу. Джип промчался по дороге мимо них.

По пути он придумал и стал тут же рассказывать ей свою фронтовую историю. Будто вышел он из госпиталя и должен встретить товарища в городе. Подойдя к ее дому, он спросил:

— Ну а если своего дружка не встречу, переночевать место найдется?

— Да приходи: не у меня, так у соседей.

Теперь нужно было действовать как можно быстрее. К центру идти опасно, и он подался к рабочему шахтерскому поселку в двух километрах от города. Прежде всего, необходимо раздобыть хоть немного денег.

Мы звали его Алексис

Я даже не могу ясно припомнить, когда и как я познакомился с ним. Найти друга в десятитысячной толпе заключенных 12-го лагпункта ПЕСЧЛАГА не легко. Видимо, его выразительная внешность привлекла. Он так отличался ото всех, что не обратить на него внимание было просто невозможно. Слово за слово — и мы стали встречаться чуть ли не каждый день после работы. Нам с Павлом сразу почудилось нечто фантастическое в его рассказах о себе, но мы не перебивали и внимательно слушали.

Он сразу же объявил, что он — Алексей Николаевич Топорнин — профессор новой и новейшей истории на историческом факультете Московского педагогического института. Происходит из древнего русского дворянского рода, и большинство из его предков были или военными, или священниками. С виду ему было лет шестьдесят пять; дату и год своего рождения он сохранял для чего-то в тайне. Воспитание и начальное школьное образование получил он в своем родовом имении в Вятской губернии, затем был в кадетском корпусе, который так и не закончил, так как перешел в Московский университет.

В первую империалистическую войну он пошел добровольцем на фронт и на северном направлении получил подряд три «Георгия», в том числе офицерский. Трудно было понять, при каких обстоятельствах, но перед Октябрьским переворотом он оказался в Париже. В начале Гражданской войны он отправился на Тибет и якобы жил и учился в буддийском монастыре среди монахов. Затем какой-то таинственный «Парижский комитет» посылает его с миссией, и, конечно же, с тайной, в армию генерала Колчака, где он, уже в чине штабс-капитана, принимает участие в боевых действиях Белой армии под Царицыном.

Мы так и не смогли уяснить, как удалось ему после службы у белых оказаться в Москве, да еще и на посту заведующего отделом Исторического Архива. Затем он женится (в который раз?) и у него появилась дочь. В тридцатые годы он «с головой уходит в науку», в результате чего сначала становится доцентом, а потом и профессором кафедры философии. Однако задержался на ней он недолго: перешел на кафедру новой и новейшей истории. Оставалось неясным, какие труды и где были им опубликованы и какие диссертации защищены. Но, судя по тому, что даже лагерные надзиратели с усмешкой называли его «профессор», создавалось впечатление, что это прозвище происходит, видимо, из его личных документов.

Однако независимо от того, был ли он настоящим профессором или нет, сомнений не оставалось — это был феноменально образованный и в высшей степени интеллигентный человек, обладающий необыкновенной памятью и научным темпераментом.