Роман «Война» — широкое эпическое полотно, воссоздающее картины народной жизни в предвоенное время и в период Великой Отечественной войны. Опираясь на исторические события, писатель показывает героизм советских воинов на полях сражений Белоруссии, а также освещает деятельность ставки Верховного командования.
― ВОЙНА ―
КНИГА ПЕРВАЯ
1
Федор Ксенофонтович оказался единственным пассажиром в купе, поэтому можно было сидеть в сумерках, не зажигая света, и с грустным наслаждением ощущать свое одиночество. Устремив глаза в открытое окно, дышавшее упругой свежестью, он устало смотрел, как уплывал в белую ночь Ленинград, бледно мерцая электрическими огнями. Не хотелось даже пошевелить руками, чтобы расслабить пояс на гимнастерке, словно из боязни всколыхнуть теснивший грудь холодок, уже начавший постепенно таять.
Каждый раз, как только надо было куда-то уезжать, оставляя семью, генерал-майор Чумаков испытывал гнетущее чувство тоски и тревоги. А военная служба — это частые расставания, и порой на долгое время. Никак не привыкнуть к ним, не научить свое сердце безмятежности, хотя позади уже много дорог, на висках немало серебра, а на малиновых петлицах золото первых генеральских звезд.
В этот отъезд у Федора Ксенофонтовича был совсем неожиданный повод для грусти и для тревоги, которые тяжестью залегли в сердце и заставляли с горестью размышлять о том, что жизнь негаданно позволяет делать открытия даже там, где их давно не предполагаешь да и не хочешь предполагать.
Ехал Федор Ксенофонтович в Москву в общем-то по обычному для военного человека делу — за назначением на новую должность. И хотя перемена места службы, места жительства всегда волнует и доставляет немало хлопот, связанных с предстоящим переездом семьи, но на сей раз, как никогда раньше, генерал Чумаков покидал жену и дочь с неспокойной душой.
Чуть больше года назад, когда Федор Ксенофонтович вернулся с финского фронта, они с Ольгой Васильевной торжественно отметили двадцатилетие своего супружества и шестнадцатилетие дочери Ирины. Несмотря на годы, Ольга не отпускает его сердце на покой: одним взглядом, одной улыбкой словно заново раздувает в нем юношеский жар скрытой за сдержанностью характера любви к ней. Эта любовь, как временами казалось Федору Ксенофонтовичу, размывает в нем волю и способность отдавать главные силы службе, гасит желания, которые, возможно, и являются подлинным мерилом глубины его сердца, устремлений ума и совести.
2
К началу рабочего дня Федор Ксенофонтович уже был в Наркомате обороны. Не хотелось, но надо было начинать со встречи с Рукатовым: в ведении «кадровика» находится «личное дело». В этой папке с подшитыми и пронумерованными бумагами запечатлена вся жизнь Федора Ксенофонтовича — от рождения, от первого дня службы в 1914 году рядовым пехотного полка до настоящего времени.
Войдя в кабинет, где, судя по столбику фамилий на дверях, должен был находиться подполковник Рукатов, Федор Ксенофонтович увидел несколько столов, загроможденных папками, и за каждым столом — склоненную над бумагами голову.
Из-за раскрытой створки шкафа выглянул на стук двери Рукатов. Лицо его рассекла широкая улыбка.
— Заходите, дорогой Федор Ксенофонтович! — Рукатов опрометью кинулся навстречу с протянутой, чуть подрагивающей рукой. — Здравия желаю, товарищ генерал! Вот, товарищи, знакомьтесь, мой бывший командир полка… Я вам рассказывал.
А глаза, глаза Рукатова! Когда-то он уже видел такое выражение глаз… В их селе Чернохлебовке, что под Харьковом, как-то оказался бродячий цирк. На выгоне сколотили помост, и при великом стечении народа началось представление. Всех поразил фокусник, тащивший изо рта несметное количество лент. Потом фокусник, посмотрев на ребятню, сидевшую у самого помоста, поманил пальцем двенадцатилетнего Федьку Чумака, как звали его в Чернохлебовке. Когда похолодевший Федька поднялся на помост, фокусник поднес к его лицу шляпу и умоляюще зашептал: «Говори, что пустая, пятак получишь». В шляпе лежали два куриных яйца, и Федька скривил в ухмылке губы. Но вдруг увидел перед собой глаза фокусника — настороженные и кричащие такой мольбой и мукой!.. А на лбу — мелкие росинки пота. «Говори, что пустая», — с дрожащей улыбкой упрашивал он. Федьке до слез стало жалко фокусника. Повернувшись к толпе и опустив глаза, он сказал: «В шляпе ничого нема».
3
Осененный деревьями Гоголевский бульвар томился в солнечном жару июньского дня. Генерал Чумаков, выйдя за могучую стену, отделявшую строгий комплекс зданий Наркомата обороны от бульвара, покосился на манящую тень за решетчатой оградой и вытер вспотевший затылок. Хотелось немного посидеть на бульваре, собраться с мыслями. Пошел вверх, к Арбатской площади, то и дело отвечая на приветствия военных, подождал, пока прогрохотал мимо трамвай, и повернул к памятнику Гоголю; великий писатель в глубокой скорби размышлял над всем, что постиг и чего не постиг в суетности отшумевшей для него жизни.
Присел на крайнюю скамейку, затененную наполовину, снял фуражку и закурил. Итак, сегодня вечером Сеня Микофин провожает его в Минск. В наркомате разговоры свелись к одному: комплектование корпуса личным составом, по донесениям из штаба округа, через месяц заканчивается, хуже дело с оружием и техникой, но к осени округ должен получить все, что надо.
Когда Чумаков был на приеме у начальника Главного автобронетанкового управления Красной Армии генерал-лейтенанта Федоренко, то спросил у него как бы между прочим:
— Яков Николаевич, чем вызвана такая спешка с моим назначением? В течение нескольких часов я должен был успеть сдать дела.
— Разве? — Федоренко с удивлением вскинул брови. — Тебя должны были предупредить. Это непорядок. — Он что-то записал в календаре. — Но ехать к месту службы надо безотлагательно… Тревожно на границе.
4
Жена полковника Микофина лечилась где-то на Кислых Водах, и Семен Филонович один принимал у себя дома генерала Чумакова. Пили водку и пиво, закусывая селедкой, маринованными огурцами и помидорами, салом и яичницей с колбасой.
Микофины жили в коммунальной квартире, и за столом Чумакову было слышно, как по коридору пробегали ребятишки, шаркали чьи-то ноги в шлепанцах, из кухни доносилось шипенье примуса.
В открытую балконную дверь в комнату заглядывало повисшее над соседними крышами вечернее, но еще жаркое солнце. Лучи его высветили стены в лиловых обоях, пронзили розовый бокастый абажур над столом, зажгли полированный буфет в углу. Все в комнате светилось и лоснилось, даже помидоры на столе будто горели изнутри. В квартире пахло чайными розами, засохшими в вазе на буфете, но Федору Ксенофонтовичу казалось, что он улавливает в этом посмертном дыхании цветов лекарственный запах, преследовавший его сегодня с госпитальной палаты. Может, потому, что так много говорили сейчас о профессоре Романове.
— Нет, старик в своих опасениях забывает о главном… — За дверью пробухали тяжелые шаги, и Микофин снизил голос: — А главное в том, что мы успели обезвредить грандиозный заговор… Понимаешь, что нам грозило? Красная Армия с самого верха до самых низов оказалась в руках врагов народа!
Федор Ксенофонтович вздохнул, потянулся за папиросой, а Микофин со слепой убежденностью разглагольствовал:
5
Только одни сутки позади, а Ленинград уже казался в далекой временной дымке. И уже для генерала Чумакова вторая дорога после Ленинграда. Поезд Москва — Минск набирал скорость.
Все, что услышал Федор Ксенофонтович в Наркомате обороны и в Генштабе, от Нила Игнатовича и от Микофина, — все это рождало гнетущую сумятицу чувств, далеко отодвинув, сделав мелкими и смешными все иные тревоги. Хотелось быстрее вырваться из душного вагона и оказаться близ границы, в штабе корпуса, в незнакомом городишке Крашаны.
Казалось, что там все станет яснее и не будет томить мучительная мысль о том, что большие войны всегда восходят весной.
В Минске, на перроне, Федора Ксенофонтовича ждала приятная неожиданность. Когда он вышел из вагона, к нему подошли высокий худощавый полковник в танкистской форме, с длинным, слегка морщинистым темноватым лицом, и боец в новеньком синем комбинезоне.
— Товарищ генерал Чумаков? — со сдержанной улыбкой спросил полковник, приложив руку к фуражке.
КНИГА ВТОРАЯ
1
Если б кто-нибудь предрек Сергею Матвеевичу Романову те мучительные сложности, какие встанут на его пути в ближайшие дни, он, Сергей Матвеевич, вполне серьезный и здравомыслящий человек, принял бы такого прорицателя за ненормального. И тем не менее это случилось, ничего изменить невозможно, ибо из дня идущего не воротишься в день вчерашний.
Началось все обыденно: его единственный сын Петя, в прошлом году отчисленный по болезни с первого курса военно-морского училища, заметно поправил свое здоровье и, как следовало ожидать, вознамерился вернуться на флот. Стать морским волком — была самая высокая мечта Пети, волновавшая его чуть ли не с младенчества. Сказалось в этом и влияние матери: ведь все ее родословное древо уходило корнями в глубину истории русского морского флота, сам легендарный адмирал Нахимов, по утверждению Аиды, был ветвью этого древа.
Решив помочь сыну вернуться на стезю морской жизни, Аида начала хлопотливо готовиться к поездке в Ленинград, взяв в военном госпитале, где она работала хирургом, отпуск. А накануне отъезда решительно объявила Сергею Матвеевичу: «Отец, ты едешь с нами! Тебе будет легче, чем кому-либо иному, уладить Петины дела».
Последние годы жили они в крупном городе на Волге, где Сергей Матвеевич Романов занимал видный пост главного инженера моторостроительного авиационного предприятия. Именно в эти дни шла там доводка нового двигателя бомбардировщика перед пуском в серийное производство, и главный инженер Романов, разумеется, не имел возможности отлучиться, тем более по личным обстоятельствам. Но Аида и слышать не хотела его отговорок: ничего, мол, невозможного не бывает, у тебя есть заместители, помощники, а судьба сына — дело немаловажное. Сергей Матвеевич догадывался: такая настойчивость жены объяснялась еще и нежеланием оставлять его без присмотра, ибо Аиде недавно донесли, что видели, как поздним вечером возле драмтеатра ее муж усаживал в свою служебную машину молоденькую актрису. Нечто подобное действительно было. В начале июня они мужской компанией собрались на директорской даче сыграть в преферанс. Пулька за пулькой — засиделись. Один из партнеров, муж той самой актрисы, опомнился первым: время, мол, позднее, и его в театре ждет жена. Вот Сергей Матвеевич и согласился выручить товарища: подвез к театру, а потом уж обоих — домой.
Назавтра Аида встретила вернувшегося со службы мужа хмурым молчанием. Не без труда выяснил он причину ее немилости и со смехом рассказал, как все было. Аида будто бы и поверила ему, но вместе с тем насмешливо пригрозила:
2
Через полчаса Романов уже был в управлении кадров. Там ему сказали, что коллегией наркомата он рекомендован на пост директора авиазавода, но какого — неизвестно: с началом войны обстановка резко усложнилась, и попасть в этот день на прием к наркому не представлялось возможным. Во всяком случае, по просьбе Сергея Матвеевича, ему позволили отлучиться на неделю из Москвы для устройства личных дел, при условии, что он каждый день будет звонить кадровику, который его курирует.
Сергей Матвеевич уезжал в Ленинград, даже не позвонив Ольге и не попрощавшись с ней. Чувствовал, что тиски, сжимавшие сердце, чуть-чуть ослабли: в Ленинграде он уладит дела Пети, потом с Аидой приедет в Москву и отсюда отправит ее домой, а Ольга тем временем уже уедет из Москвы. И на этом все оборвется. А там новые заботы и тяжкий каждодневный труд. В их кругах считается, что получить под свое начало авиационное предприятие — это равносильно быть причисленным к лику святых великомучеников, на которых благоговейно взирают все нижестоящие и с которых дерут семь шкур вышестоящие, контролирующие и получающие продукцию завода. Все зависит от того, хватит ли у директора сил и ума не только давать план, но и поставить дело таким образом, чтобы продукция завода, согласно конструкторской мысли, возносила авиаторов высоко, далеко и бережно сажала на землю, будучи могучей, выносливой и послушной. Если же из авиации начнут поступать жалобы, считай, что родился ты под самой несчастливой звездой: с тебя спросят на бюро обкома, на коллегии наркомата, в ЦК партии, в кабинете Сталина…
На второй день Сергей Матвеевич уже был в Ленинграде, начав обивать пороги военно-морского начальства, чтобы определить Петю. Все были заняты неотложными делами, связанными с войной, от Сергея Матвеевича отмахивались или раздраженно советовали обратиться в ближайший военкомат и записать сына добровольцем на фронт. Никакая предприимчивость Аиды не давала результатов. И вдруг, когда почти все надежды на успех растаяли, в их гостиничном номере раздался телефонный звонок. Трубку взяла Аида и услышала голос Ольги Васильевны Чумаковой…
— Приехали?! — обрадовалась Аида, вспомнив, что Ольга обещала через своего мужа помочь Пете определиться в училище.
— Приехала, справлюсь с делами — и опять в Москву. А где ваш бессовестный Сережа?
3
Война пожирала человеческие жизни, рушила судьбы, рождала небывалую сумятицу в душах, сеяла страх, меняла лик всего сущего. Боль и ненависть слились воедино… Но глубина страданий не поддается измерениям… Муки матери, потерявшей детей, тоска умирающего юноши, подкошенного пулей, трагедия командира, на глазах которого погибла его семья и гибнут его солдаты… Не объять все это мыслью и чувством… А как поведать о смятении полка, дивизии, корпуса — тысяч и тысяч людей, ошеломленных внезапным нападением, бомбежками, ураганами артиллерийского огня, растерянных, но не сломленных, зарывшихся в землю и с зубовным скрежетом встречающих накат очередной лавины немецких танков? И у всех одна мысль: остановить врага, выстоять, а если и расстаться с жизнью, то прежде успеть узнать, как держатся товарищи слева и справа, развернулись ли войска в тылу? И как там, в Москве, в Кремле?.. Известно ли Сталину, что случилось и как все происходит?..
Да, о Москве и Кремле думали в те дни с тревогой, болью, надеждой и верой.
А как он?.. О чем думал в эти трагические дни Сталин?
Многие, кто встречался тогда со Сталиным, видели, что он, ни на минуту не отстраняясь от внезапно навалившейся уймы вопящих о своей суровой неотложности дел, с упорством размышлял над причинами всего случившегося. Об этом свидетельствовали и его упреки в адрес военных руководителей. Никак не мог понять он, как случилось, что несколько драгоценных часов, отделявших субботний вечер 21 июня — момент подписания директивы Главного командования о приведении в боевое состояние войск прикрытия — от момента начала войны 22 июня, не были использованы для немедленного поднятия всех сухопутных, авиационных и противовоздушных частей по боевой тревоге. Москва знала о грозящей опасности, командование приграничных соединений тоже ведь не было слепым… А вот же случилось… Пока шифровали директиву в Генштабе, передавали ее по телеграфу в округа, пока там ее расшифровывали, все, кто имел власть скомандовать армиям «В ружье!», теряли драгоценное время.
Но что могли изменить эти несколько часов? Не очень многое, тем более что и сама директива Главного командования предписывала войскам всего лишь скрытно занять вдоль государственной границы огневые точки укрепленных районов, а авиации рассредоточиться и замаскироваться на полевых аэродромах. Штабы согласно этой директиве еще не получили права в полном объеме ввести в действие план прикрытия.
4
Сталин подошел к открытому окну, выдохнул облако табачного дыма. Было заметно, что его мучили и другие неясности: обычно он не затягивался глубоко, а, подержав дым во рту и ощутив его приятную горечь, тут же выдыхал. Но если волновался или сердился, в нем просыпалась когда-то укрощенная привычка молодости, и он вдыхал дым глубоко, в легкие.
Молотов, видя, что Сталин забылся в размышлениях, поднялся, чтобы уйти.
— Подожди, — сказал Сталин, не поворачиваясь. — Сейчас придут военные с докладом. Послушаем вместе.
Молотов прошелся по кабинету и задержался у соседнего окна. Молчали. За долгие годы совместной работы они узнали друг друга настолько хорошо, что молчание одного из них не смущало другого. Они могли молчать долго, каждый отдаваясь своим мыслям.
Сейчас, когда ожидался приход руководителей Наркомата обороны, Сталин, конечно, размышлял о положении на фронтах, стараясь по давно выработанной привычке точно определить, что до сих пор делалось правильно, а что нет. Ведь шел только пятый день войны, а враг сумел достичь многого. Очень горько было сознавать, что в первые дни после вторжения фашистов Генеральному штабу Красной Армии никак не удавалось составить близкую к истине картину событий в приграничных зонах. Поступали отрывочные, подчас случайные, противоречивые и даже провокационные сведения. Но к концу первого дня войны определилась безусловная, хотя и потерявшая значение истина: излишне было осторожничать и делать в той утренней директиве наркома обороны уточнение, запрещавшее нашим войскам при контратаке переходить государственную границу, а артиллерии — вести огонь по чужой территории. Сталин вспомнил об этом сделанном им уточнении, когда вечером первого дня войны читал проект очередной директивы наркома. В ней уже требовалось от советских войск перейти на главных направлениях в контрнаступление, разгромить ударные группировки врага и перенести боевые действия на его территорию.
5
В эти же сутки, 26 июня, поздним вечером, Сталин отхлебнул из горькой чаши такую дозу истины, что не всякое сердце способно было вынести ее убивающий яд. Трудно передать глубину потрясения Сталина, когда маршал Тимошенко и генерал Ватутин, пришедшие с вечерней сводкой Генштаба, начали свой нелегкий, второй за этот день, доклад. Более всего Сталина поразили стремительное ухудшение ситуации на Западном фронте, неотвратимо-смертельная угроза Минску, над которым с двух сторон уже вплотную нависли мощные бронированные клешни, и угроза нашим армиям оказаться в полном окружении.
Москва тогда могла только догадываться, какой подвиг сотворили армии Западного фронта, мужественно приняв удар, пусть в очень невыгодных для себя условиях, пусть без должного прикрытия с воздуха, при нарушенных боепитании и взаимодействии. Немецким военным теоретикам и историкам со временем придется долго ломать головы над тем, почему не удался блицкриг, почему рухнули расчеты вышколенных гитлеровских стратегов и как случилось, что германский милитаризм, опираясь на военный потенциал не только Германии, но и оккупированных стран Европы, в первые же недели войны сбился с победного шага, захромал и начал скулить о «загадочности характера русского солдата».
Сталин, разумеется, мог предполагать, что в первые дни войны возможны тяжелые потери наших войск, возможен и территориальный урон, даже значительный. Но чтобы нависла реальная угроза над Минском! Чтоб наши армии оказались в мешке!.. Он спокойно, но с гневными упреками обратился к Тимошенко и Ватутину. Их возражения и аргументы еще больше распаляли его негодование, может, потому, что те меры, которые предлагали до этого нарком и Генеральный штаб, а он, Сталин, одобрял, пока не приносили желаемых результатов. Подготовленные же наркомом новые директивы командующим фронтами теперь вызывали у Сталина недоверие, ему казалось, что и сам Тимошенко не очень убежден в осуществимости своих директив, и эта зыбкость в настроении наркома, кажется, отсвечивала в мудрых и скорбных глазах генерала Ватутина.
В ответ на упреки Сталина побледневшие Тимошенко и Ватутин, пряча обиду, высказали просьбу послать их в войска, на фронт.
— Фронт от вас никуда не уйдет! — резко ответил Сталин и тоже побледнел. — А кто будет в Генштабе расхлебывать сложившуюся на фронтах ситуацию? Кто будет исправлять положение?!
КНИГА ТРЕТЬЯ
1
Алесю Христичу казалось, что никогда и не было у него тех давних безмятежных дней сельской жизни с петушиными перекличками в сонливые рассветы, с тихими утренними хлопотами матери у печи, с холодным росным серебром на лугах, с веселыми песенными вечерами… Дослуживал он свой срок в армии, из последних сил томился по дому, по родному селу, по тем далеким и спокойным дням, как вдруг вломилась в жизнь война. И будто солнце в груди погасло: окутались мраком все мечты и надежды.
Совсем ведь недавно лютует война, но все, что было до нее, чуть-чуть брезжит в мареве усталой и оглушенной памяти. Были у него отец и мать, сестра Варя, было село Иванютичи над тиховодной Свислочью. А теперь Белоруссия под врагом, родное село сожжено немцами, обитавших в нем людей разметало по свету. Одних, кто помоложе, подхватила прокатившаяся лавина фронта, другие подались в партизаны, а кое-кто успел, наверное, вырваться на восток и затеряться в безбрежье воюющей России.
Когда его полк поднялся по тревоге и в железнодорожных эшелонах направился из-под Смоленска на запад, в Белоруссию, Алесь надеялся, что там, у границ, они с ходу разобьют врага и потушат войну. А получилось — страшнее страшного. С тяжелыми боями и потерями стал откатываться полк на восток по родным Алесю местам. Лучше было бы не видеть того, что он видел: спаленные и безлюдные Иванютичи, в синем пепле головешки, оставшиеся от отцовской хаты посреди изрытого воронками, с порушенными изгородями подворья — будто замордованного насмерть и раздетого догола…
Месяца не прошло с тех пор, но на войне, когда каждый день смерть витает вокруг тебя, неделя кажется вечностью. За это время будто все истлело в Алесе, все внутри переплавилось в тоску, в черную ненависть. И там, у своей сожженной, осиротевшей хаты, он словно сразу повзрослел на десяток лет, а сердце, кажется, навсегда оглохло к радостям, красоте. О фашистах думал с кипящей в груди яростью и ощущал нервный зуд в руках, когда брал мину и опускал ее в пасть миномета… Сколько за эти страшные недели кинул он в ствол мин! Сколько раз его миномет огнем и железом ударил по врагу!
Немало и хлопцев-минометчиков прошло сквозь тяжкие бои за это время с их минометной ротой! Немного осталось из тех, кто впервые встретил врага западнее Минска… Алесь Христич, содрогаясь сердцем от недовольства самим собой, иногда ловил себя на подленькой мыслишке о том, что чувствуется ему в полку спокойнее, если все реже встречает тех, кто был свидетелем его тяжкого и страшного позора, когда он стоял на краю свежевырытой ямы и, будто с холодным камнем вместо сердца в груди, помертвевше смотрел на строй красноармейцев, перед которыми должен был принять смерть. Такое трудно перенести даже в кошмарном сне: его расстреливали за дезертирство и трусость…
2
А Алесю Христичу уже было не смешно. Их маленькая колонна, выбравшись из леса, попала на хорошо накатанную грунтовку, пересекла железную дорогу и въехала на мост, соединявший два берега Днепра. К удивлению Алеся, Днепр оказался не таким внушительно-широким, каким он представлял его. Но важно другое: они уже на Днепре! Дальше этого места немцу не пройти — таково было мнение всех и его, Алеся. Значит, здесь собраны могучие силы Красной Армии…
Но пока никаких сил нигде не было видно. За мостом начиналось местечко — зеленое, разбросанное, каких в Белоруссии много. При въезде в местечко Алесь успел прочитать на указателе: «Копысь». И будто задохнулся от такого знакомого названия… Неужели тот самый городишко, близ которого село Оборье, куда вышла замуж сестренка Варя?.. А ведь здесь могут оказаться сейчас и его отец с матерью! Куда же им еще было убегать от немца, если не за Днепр, к Варе?.. Возможно… да-да, вполне возможно, что и Поля Шинкевич здесь, у своей сестры…
Алесь, кажется, боялся пошевельнуться, чтоб не нарушить течения своих смятенных мыслей, не вспугнуть робкой надежды на какую-то близкую радость… Но откуда ей взяться, радости, если вокруг такая кровавая кутерьма? Их машины уже миновали Копысь, повернули на юг. Обочины дороги изрыты воронками, в воздухе — тошнотворный запах, а вон справа, вдоль Днепра, людской муравейник: там рыли траншеи — очередной рубеж обороны.
Минутная надежда, поселившаяся было в сердце Алеся, стала сменяться давящей грустью, которая все нарастала, вызывая боль сердца от понимания того, как все сложилось трагично и как он беспомощен сейчас в своей человеческой судьбе.
Совершая марш-бросок за Днепр, минометная рота старшего лейтенанта Бутынина счастливо избежала бомбежек и обстрелов с воздуха, а затем была включена в один из ослабленных полков дивизии полковника Гулыги, которая в составе войсковой группы генерала Чумакова вырвалась из окружения и сейчас, заняв новый рубеж для обороны, приводила себя в порядок. Старший лейтенант Бутынин, как и полагалось в таких случаях, сдал в штаб списки личного состава, заполнил документацию о наличии оружия и имущества. Затем рота получила боевую задачу и занялась окопными работами, спешно готовя основную и запасные огневые позиции.
3
…Эти дни июля выдались особенно сухими и жаркими. Ночь тоже не приносила занявшим оборону бойцам желанной прохлады, хотя впереди их окопов протекала речушка. Ее кочковатый заболоченный берег подступал к самому льняному полю, похожему на широкое озеро, отражающее гаснущую голубизну неба, каким увидели они его вчера перед закатом, прибыв сюда. На краю этого дурманящего запахом цветущего льна поля и окопались минометчики бутынинской роты.
Впрочем, они уже не были минометчиками, ибо не осталось в роте ни одного миномета — их раздавил во вчерашнем утреннем бою прорвавшийся на огневую позицию немецкий танк… Да и от роты осталась горстка бойцов; ее свели во взвод, который возглавил сержант Чернега.
Много минометчиков полегло за эти дни. Убит и старшина Евсей Ямуга, тяжело ранен старший лейтенант Бутынин… А у сержанта Чернеги, пусть и подбил он гранатой немецкий грузовик да вооружил всех уцелевших бойцов воронеными автоматами германского производства, заметно поубавилось прыти. Темное лицо его стало сероватым, еще более скуластым, а в воловьих глазах погасла всем знакомая наглинка. Будто и разговаривать разучился сержант: раньше не в меру болтлив, мастер на острое словцо, сейчас он объяснялся с солдатами только языком приказа и команд, да так, будто постоянно сердился на всех.
Окопная ячейка Алеся Христича была самой крайней на льняном поле. Вырыл он ее, как и было приказано, в полный профиль, точно по своему росту. Хорошо замаскировал бруствер, выдолбил в передней стенке ниши для гранат и ступеньку для ноги. Справа его окоп не имел соседей, зато слева вытянулись в цепочку окопы товарищей, чуть заметно выступая вперед, к речке. Сержант Чернега, ячейка которого была где-то еще левее, когда все они вчера вечером закончили устилать свежую землю на брустверах стеблями льна, приказал было соединять окопы ходом сообщения — пусть даже мелким, чтоб можно было пробираться по нему полусогнувшись. Но когда, начав долбить сухую землю, сам почувствовал, что сил уже не осталось, отменил приказ, однако строго напомнил — всем быть начеку, хотя находились они не на самом переднем крае, а в тылу, имея задачу прикрывать лес, который темным серпом огибал цветущее льняное поле. В том лесу, по слухам, располагался штаб генерала Чумакова, а воинские части подчиненные штабу, сдерживали врага в нескольких километрах впереди.
Положив на дно окопа шинельную скатку и вещмешок, постелив сверху сложенную вчетверо плащ-палатку, Алесь удобно расположился для отдыха. Заступать ему на боевое дежурство — наблюдать за берегом речки, за дорогой и прислушиваться к шумам ночи — предстояло под утро, поэтому была возможность поспать. Он мерно задышал, баюкая себя и стараясь не вспоминать о «расстреле», ибо тогда, как это уже не раз было, прощай сон. Стоило даже краешком памяти прикоснуться к тому страшному дню, как сразу же видел себя на краю могилы, а перед собой — бледные, испуганные лица красноармейцев с винтовками в руках. И тогда мысль Алеся начинала судорожно метаться в поисках спасения… Чтобы избавиться от такой муки, да и опасаясь, как бы не тронуться умом, он старался отвлекаться. Сейчас, например, с похвалой думал о Чернеге, который отменил приказ о рытье хода сообщения между стрелковыми ячейками. Ведь все равно задерживаться здесь долго не придется. Сзади них, в двухдневном пешем переходе, — Смоленск. Так зачем войскам торчать в чистом поле, если можно укрыться за каменные стены города и отбиваться от немцев со всеми удобствами и без больших потерь?
4
Любая истина, как свет ума, не принадлежит никому и выверяется временем. Но что такое время? Иные мыслители утверждают, что время спит на поверженных мирах, а мы проходим сквозь его вечную неподвижность, как вода меж гранитных берегов. Другие убеждены, что пульс мира отбивают маятники часов, и время летит неудержимо. Согласимся с теми и другими, ибо никто из них не отрицает, что время — неподкупный судья истории. Именно оно, время, поднимает нас на гребень опытности человечества и позволяет с его высоты посмотреть просветленным взглядом на пройденные нами дороги.
Неотрывно мы всматриваемся в кровавые дороги войны, всматриваемся с горячим пристрастием, ибо, отдав самих себя на суд времени, хотим его справедливого приговора, хотим знать, как все было.
…Середина июля 1941 года… На Смоленских возвышенностях и на прилегающих к ним пространствах в сумятице кровавого сражения решалась судьба Москвы…
Эти июльские дни и ночи слились для маршала Тимошенко в сплошной поток такого мучительного напряжения, выдержать которое, казалось, невозможно смертному человеку. Время, коему одни приписывают стремительность, другие — неподвижность, для маршала ощущалось по-разному: то проносилось оно черной молнией, когда видел, что маховики немецкой военной машины раскручиваются еще быстрее, накатываясь с севера и с юга в обход не только Смоленску, но и всему Западному фронту; то будто время останавливалось, сопротивляясь надеждам маршала, когда он обращался мыслями к подходившим с востока эшелонам советских войск. Крылья бы им!.. Враг уже нависал над районами выгрузки прибывающих резервов! Приходилось перенацеливать эшелоны на более восточные станции или перегоны, и рушились графики, удалялись друг от друга полки и дивизии…
В таких тяжких условиях Ставка Верховного Командования наращивала силы, продолжая восстанавливать и укреплять стратегический фронт обороны. Самое пристальное внимание Москва уделяла Западному направлению. К середине июля в тылу Западного фронта развертывались еще шесть резервных армий, объединенных во фронт под командованием генерал-лейтенанта Богданова. Это диктовалось грозными событиями: наша оборона по Западной Двине и Днепру в трех местах была прорвана, ослабленные армии, действия которых направлял маршал Тимошенко, непрерывно схлестывались в неравном противоборстве с танковыми группами противника и часто оказывались в столь бесформенном тактико-оперативном построении, что общая картина в полосе фронта не всегда поддавалась ясному осмыслению, не приобретала сколько-нибудь устойчивых очертаний даже на карте. Сражение велось на огромной территории, распадаясь на крупные и мелкие очаги. Наши полки и дивизии то и дело зажимались врагом в клещи; недавние их тыловые районы вдруг становились главными рубежами схваток и направлениями контратак. Нередко очередное решение Тимошенко устаревало, не успев дойти до войск, ибо их положение менялось с каждым часом. Пространство, замкнутое в треугольник Орша — Смоленск — Витебск, превратилось в своеобразную наковальню. На ней дробились и перемалывались ударные вражеские группировки, несли большие потери и наши войска, оборонявшиеся с невиданной стойкостью и контратаковавшие, как мнилось врагу, с фанатическим безрассудством.
5
…В автобусе светло от ярко горящей лампочки и душно. Зашторенные окна, прикрытая дверь и предрассветная тишина будто отторгали весь остальной мир. Маршал Тимошенко поднял взгляд от расстеленной на столе карты и посмотрел на сидевшего напротив генерала Чумакова.
— Как же вы не уберегли штаб? — спросил будто и без явной укоризны, но таким тоном, что у Федора Ксенофонтовича заломило в груди.
— Товарищ маршал, оправдываться не в моих правилах. — Потухший голос Чумакова таил боль. — Штабная колонна была рассечена на марше прорвавшимися танками… В мое отсутствие.
— Подробнее.
— Когда севернее Горок создалась критическая ситуация, я сгруппировал все немногое, что было в резерве, — танковый батальон, два дивизиона противотанковой артиллерии, подвижную группу пехоты на десятке грузовиков…