Константин Станюкович
МЕСТЬ
(Рассказ старого боцмана)
I
— Сами изволили служить во флоте, вашескобродие, так можете понимать, какая она есть флотская служба. Известно, вода — не сухой путь, и коли ты, значит, в своем рассудке, с ей не шути, а уважай ее и бога-то завсегда помни. Всего бывало. Ну и учили в старину нашего брата не по-нонешнему, а больше боем и линьками, особливо ежели командир или старший офицер были к этому привержены. Такое тогда положение было, что быдто без эстого никак невозможно…
— И долго вы служили, Захарыч?
— Двадцать три года отслужил царю, вашескобродие. Боцманом восемь лет был, три раза в «дальнюю» ходил… Всего, можно сказать, видал. Бились мы с клипером на каменьях у Сахалин-острова, ни раз в окиане во время погоды господа милосердного вспоминали, но только, прямо доложу вам, вовек не забыть, как это мы на «Чайке» домой, в Рассею, ворочались. Слыхали про «Чайку»-то? Ведь почти к Кронштадту подходили… Видно, господь несчастие послал нам в наказание. «Помни, мол, флот рассейский, что за грехи бывает!» Тридцать шесть годов, почитай, прошло с тех пор, а теперь, как вспомнишь…
Низенький, коренастый и седой как лунь Захарыч, с которым мы, сидя в небольшой лодке, ловили ранним летним утром окуней на ряжах, недалеко от Ораниенбаума, внезапно смолк и, весь внимание, напряженно глядел своими маленькими, оживившимися глазками на поплавок. Еще секунда, и Захарыч вытащил из воды крупного окуня.
— Окунек форменный! — прошептал Захарыч, снимая с крючка трепыхавшуюся рыбу и бросая ее в бачок с водой. — Здесь им вод, вашескобродие!
II
— Ходили мы на этой самой «Чайке» без малого три года, вашескобродие, по разным местам. Клипер наш под парусами ловко ходил: ежели в бакштаг или полветра, так узлов по двенадцати отжаривал и парусину легко носил. Ходкое было судно и рулю послушливое, и носом не рыло воды. Добрый был клиперок. Ну и под парами, когда для нужностей, узлов по семи хаживал. Обошли мы на ем почитай весь свет. Были и на мысу, на Надежном, и в Китае, и в Японии, во Францисках в Америке, заходили и на разные острова, где черный народ быдто дикий живет. Всякую, значит, диковину довелось увидать по жарким-то землям, вашескобродие… Но только эти три года нам вроде веку показались, потому, прямо сказать, плавание было каторжное, и как «Чайка» вошла, значит; в Финский залив, то все мы крестились и благодарили господа, что, мол, конец каторге… А главная тому причина — командир.
— Сердитый был?
— Прямо сказать, злобный человек, и с им матросам была одна тоска. Из немцев, вашескобродие, сказывали, из ревельских баронов. Такой из себя сухопарый и долговязый, ровно цапель, и с матросом гордый-прегордый. Никогда от его никто не слыхал доброго слова. Выйдет это он наверх и ходит, как индюк, по шканцам. Молчит и только бачки свои рыжие пощипывает. А взглянет ежели на матроса лягушечьими глазами, то вроде быдто на червяка или на мразь какую. Очень он высоко себя полагал. Из немцев-господ многие, сказывают, так себя полагают, что кровь у них быдто не та, что у простого человека, а я так рассчитываю, что бог кровь всем одну дал, вашескобродие. Вестовой у его был, Акимка, — царство ему небесное! — из одной деревни мы были. Так и с им даже не допускал себя до разговору. «Скотина!», «свинья!» — вот и всего, а то больше знаком приказывал. Должен понимать! И терпел от его Акимка, ах как терпел! — завсегда с разбитой мордой ходил. Сбежать даже с клипера собирался этот самый Акимка, однако ребята отговорили. А жил бы теперь Акимка в Америке в вольном звании.
Захарыч на минуту примолк, оглядел удочку, закурил трубку и, попыхивая дымком, продолжал:
— Не один Акимка терпел; все мы терпели, — что тут поделаешь? И такая тоска была, что не приведи бог, и встал с тоской и лег с тоской… Всяких командиров видал я на своем веку, вашескобродие, и лютых, и занозистых, и, прямо сказать, бешеных, однако другого такого, как этот самый барон Шлига, господь не насылал ни раньше, ни после. Другой и зубы тебе отшлифует безо всякого, можно сказать, рассудка, и форменно отдерет, как сидорову козу, но ты можешь понять, что он хоть и тиранит тебя по своей должности и по карактеру, а все-таки тобой не пренебрегает. «Такой же, мол, и матрос человек есть, но только другого, значит, звания». И, как отойдет сердце, он на тебя зверем не смотрит и доброе слово скажет. А немец-то этот Шлига матросом пренебрегал, брезговал, значит, и все мы это понимали. Небойсь, матрос наскрозь начальника понимает, кто чего стоит и от каких причин зверствует. А этот дрался, можно сказать, без всякого пыла, злобственно и ненасытно. Чуть какая неисправка, сейчас поманит тебя пальцем — беги, значит, к ему. И станет кулаком морду расписывать не спеша, с расстановкой. Вдарит и подождет. Цокнет по зубам и даст кулаку отдых… И опять и опять, доколь не отпустит матроса с вздутым рылом, в крови; И норовил, чтобы почувствительнее. На это он ловок был. Так «дьяволом» да «анафемой» и звали его матросы промеж себя, другого названия ему и не было. И, прямо сказать, дьявол, не тем будь помянут покойник. Никакой жалости к людям не имел, словно бесчувственный какой. У меня о сю пору знак от него остался.
III
— Таким-то манером маялись мы, вашескобродие, на «Чайке» с эстим самым Шлигой и всячески проклинали его. Соберемся, бывало, это на бак покурить или перед сном лясничаем на палубе, только и разговору, что про Шлигу. «Такой, мол, сякой!» Разговором, значит, сердце облегчаем. Обидно ведь, что на других судах матросы как люди живут, а у нас ровно бы арестантские роты. И так, я вам доложу, иной раз приходилось нудно, что, кажется, взбунтуй кто нас в те поры, — пошли бы на бунт против командира… От одного старика матроса я потом слыхал, что в старину было такое дело на фрегате «Отважном». Может, слыхали, вашескобродие?
— Нет, не слыхал.
— А было такое дело, вашескобродие, — понижая голос, внушительно повторил Захарыч, — матрос, что рассказывал, в то время на этом фрегате служил. Тоже, значит, у их командир зверствовал безо всякого предела, и раз ночью в окиане боцмана и унтерцеры просвистали в дудки и крикнули все в один голос: «Пошел все наверх командира за борт кидать!» Вся команда выскочила наверх… И быть бы форменному бунту, вашескобродие, если б в ту пору не догадался старший офицер и не повернул все дело… Башковитый был и, сказывали, добер с матросом.
— Что же он сделал?
— Выскочил это он наверх, видит, народ шумит, и, ни слова не говоря, на полуют, а оттуда как зыкнет громовым голосом: «По местам стоять! К повороту!» Матросы, значит, услыхавши команду, бросились по своим местам. Известно, привыкли к службе. А он все командует: «Кливер-шкот, фока-шкот раздернуть! Право на борт!». И давай фрегату повороты делать: то оверштаг, то фордевинд. И этаким родом примерно с час целый все повороты давал и вовсе умаял народ. Устали, значит, матросы, и пыл у их прошел. А тем временем старший офицер все дело объяснил капитану. «Так и так, мол, хотели за борт вас кидать от вашей жестокости. Я, говорит, бунт пока прекратил, а теперь, говорит, вашего ума дело». Тогда командир вышел наверх и быдто ничего не знает. «Команду во фрунт!» — приказал. Стали во фрунт. «Молодцы, говорит, ребята. Лихо работали. С такими молодцами, говорит, и линьков не нужно!» И тую ж минуту приказал боцманам и унтерцерам линьки за борт покидать. Матросы: «Рады, мол, стараться!» — и разошлись… И после этого уже зверства не было. Наказывали с рассудком, и народ вздохнул… А командир собрал всех офицеров и просил все это дело в скрытности держать, чтобы никто в Рассею не давал знать… Клятву, сказывали, взял. Потому, значит, по совести понимал, что его вина, и не хотел матросов за бунт губить. Объяви он все, как было, пропало бы много народу. А он быдто ничего не слыхал, и ничего как быдто на фрегате и не было. По-благородному поступил, и матросы были им вполне довольны. А как вышел он в адмиралы, очень даже заботливый и ласковый был к матросу начальник. Я с им на флагманском корабле служил и на адмиральском вельботе гребцом состоял. Ни разу он не дрался и, бывало, завсегда награждал по чарке, как отвозили его на вельботе.