Сильвин из Сильфона

Стародубцев Дмитрий

Телеканал CNN, программа Larry King Life

Ларри Кинг. О недавних трагических событиях сказано больше, чем о сотворении мира. Однако о самом виновнике происшедшего мы знаем ничтожно мало. Кто же он все-таки: Волшебник Изумрудного Города, Че Гевара, Раскольников, Сатана, Бог, или обыкновенный клиент психиатрической лечебницы?

Грин-Грим. Признаюсь, Сильвин производил впечатление душевнобольного. Но однажды я понял: безумец не он, а мы с вами. Потому давно разучились чувствовать, мыслить, жить. Нам, всем жителям этой многострадальной планеты, как воздух был необходим хотя бы один такой человек — с неистощимыми запасами света и любви в своем сердце, абсолютно свободный от предрассудков, правил и догм.

В каком-то смысле он был новым Богом. Немудрено, что власти поспешили распять его на кресте. Но такова, видимо, судьба богов: чтобы обрести истинную свободу духа, надо сначала в муках умереть!..

Новый шокирующий блокбастер блистательного и неудержимого Дмитрия Стародубцева. Читается без перерыва на обед, ужин и сон…

Пролог

Яркий свет ударил в его единственный глаз, на мгновение ослепил. Слегка поддерживаемый под локоть, он ступил вперед, — в своем жалком балахоне, убогий, согбенный, — и оказался в плотном облаке жаркого света, который нагнетали факелы в руках сотен людей.

Тут были мужчины и женщины самого разного возраста, национальности и социального положения, и с ними дети, — все в одной толпе, в схожих белых одеяньях. При виде этого истлевшего заживо старика их пламенеющие лица выражали одни и те же чувства: одухотворенность, благодать, годами намоленное смирение, готовность к любому приказу и к самой смерти.

Блаженной радостью, которая щедро струилась из глаз этих людей, наверное, можно было бы наполнить море святой воды, и источником тому, очевидно, был этот удивительный человек, превращенный неумолимым временем в чудом не разлетевшийся пепел. Диковинное ночное сборище пало ниц перед ним и вопль безумного счастья вихрем поднялся над поляной, срывая с дубов переспевшие желуди.

Далее произошло и вовсе невероятное. Толпа двинулась к старцу гусиным шагом, на коленях или ползком на животе, сбилась в кучу и началась давка — каждый старался приблизиться первым…

Кто-то крикнул: «Слово!» — и все дружно поддержали: «Слово! Слово!»

Черная тетрадь

Запись 1

Вы будете смеяться, но я решил покончить с собой. И сейчас без излишней драматургической рефлексии это сделаю. Ничего банальнее и придумать невозможно, но в том-то и дело, что во всех остальных случаях надо думать или, не дай Бог, что-то делать, то есть прилагать усилия, а мне это противно. Даже для того, чтобы просто жить, ничего не желая, никого не трогая, не соприкасаясь с внешним миром и ничего у него не прося, требуется напряженное органическое функционирование, от которого меня давно выворачивает наизнанку.

Повод свести счеты с жизнью, на первый взгляд, чудовищно пустяковый: меня всего-то обидели, словесно. Но этот ничтожный эпизод, какие случаются на каждом шагу, так оглоушил меня, что я не помню, как добрался до дома. И до сих пор пребываю в самой отчаянной депрессии.

Я много думал, перечитывал страницы любимых книг, ходил из угла в угол, рассуждая вслух, и пришел к неизбежному и давно назревшему выводу: это последняя капля в переполненную чашу моего терпения, я больше не в силах страдать и должен поставить крест, финальный или могильный, как угодно, на своем фантасмагорическом существовании.

Еще сегодня утром я чувствовал себя божьей пташкой, чирикающей на ветке, венецианским гондольером, степенно взмахивающим веслом, триумфатором на колеснице, возвращающимся в родной город с исторической победой. Я был безумен самой счастливой своей безумностью — я воспевал мир, в котором живу, я фанатично поклонялся ему, боготворя каждое мгновение жизни и каждую деталь этой жизни, будь то просто молекула случайной мысли, морозный хруст под ногой или теплая струйка пара изо рта прохожего. Мой интроспективный взгляд изумленно копошился в замшелых кладовых моего странного рассудка, но на этот раз не находил ничего, кроме наркотически острой любви к бытию.

Мое привычное состояние обычно имеет другую конфигурацию. Например, вчера я целый день непередаваемо переживал — всë мне казалось бессовестным, безобразным, все вокруг мне было в тягость. Страх не отпускал меня ни на шаг: кругом полным-полно людей, а я их всегда ужасно боюсь, даже если вижу, что они боятся меня еще больше. Но совсем невмоготу было потому, что придется с ними говорить, когда они меня о чем-то спросят. А они обязательно меня о чем-то спросят, ведь мне никогда не удается избежать контакта с ними, что бы я ни делал, как бы ни ловчил — такая вот у этих существ гнусная натуришка. А еще я сильно нервничал из-за страха, что вдруг у меня что-то заболит и тогда мне придется ехать в больницу, где стоит смрад бесполезных лекарств и тяжелых болезней и где формально живые люди в очередях напоминают мне печальный гербарий (засушенные экспонаты, несущие лишь умозрительное представление о действительных свойствах вида) и спрашивать, говорить, объяснять, просить — а я на это способен только под давлением жесточайших обстоятельств. Я мечтал вернуться к себе, запереться в своей комнатке, успокоиться — у меня ведь от волнения целый день дрожали губы и изнывал мочевой пузырь, и открыть очередную замечательную книгу или включить телевизор — в виде книжной строки или видеоимпульса мир людей меня не пугает, потому что в этой диспозиции Они не настоящие — придуманные. Даже если речь идет о реальных людях, они кажутся мне сочиненными, потому что как бы они ни кривлялись, ни злословили и ни угрожали, я знаю, что они меня не видят и не могут причинить мне зла.

Запись 2

Приходил Герман: как обычно, вошел без стука и бесшумно встал за моей спиной, баранками расставив руки и вытянув шею перископом. Заметив в вечернем окне его отражение — громоздкий силуэт, фатально нависший надо мной, и, уловив его бойцовский запах — заматеревший мужской пот с подвыцветшей одеколоновой отдушинкой, я успел захлопнуть тетрадь, прежде чем он в ней освоился. Я не спешил сообщать ему, что этот мир мне наскучил и я решил переместиться в другую доминанту, он не позволил бы мне использовать для этой цели свои апартаменты и я вылетел бы, словно снаряд из мортиры, на улицу вместе с вещами. А куда я дену книги?

Из всех людей я больше всего боюсь Германа, — владельца трехкомнатной квартиры, у которого арендую свое прибежище. Особенно, когда он таким вот Каменным гостем вырастает за моей спиной, сдерживая свое свистящее дыхание. В этот момент я только и жду, когда он положит свои мясистые пальцы, пропахшие табаком, на мое хрупкое горлышко и стиснет его до хруста в шейных позвонках. Этот бравый гренадер два года назад вернулся из горячей точки с орденом, шрамом на горле и калиброванным взглядом бывалого десантника. Он со скандалом уволился из армии в звании лейтенанта, похоронил бедную матушку и теперь сдает жильцам две комнаты из трех и называет себя рантье. А о его семье я ничего не знаю, но известно, что когда-то она имелась в наличии, как он выражается.

Герману не понравилась моя непочтительность: его всегда бесило, когда я от него что-либо скрывал, но я поспешил придать лицу выражение повергнутого в ужас кролика, беспомощной инфузории, преданного пса (хотя мне специально и делать-то ничего не надо, когда я его вижу). Он, увидев эту кротость, немного успокоился и даже присел на мой, а вернее на свой, продавленный диванчик.

Хотя, если задуматься, он мне совершенно никто. В конце концов, я взрослый человек и имею полное право на конституционный пакет прав и свобод и на личную жизнь. Вот, допустим, хотя я сам с трудом это представляю: а если б я был не один, а с женщиной?

Герман. Гутен морген, гутен таг, бью по морде, бью итак!

Запись 3

Негодяйство! Вот уже третий раз сажусь писать, но до сих, пор не подобрался к сути. Дело в том, что ко мне опять ворвался Герман. Его навестили соратники с пивом, такие же бывшие сапоги, как и он, заставили своими бутылками кухонный стол и подоконник, словно собирались по ним стрелять, и теперь, вперемежку с воспоминаниями об армейских буднях, щедро приправленных топорным юмором и бесстыдной руганью, ломают копья над простеньким газетным кроссвордом. Герман спросил у меня, что за слово из пяти букв, молдавская народная песня лирического или эпического характера? Я, не думая, ответил: дойна. Он в который раз подивился моим способностям: дурак дураком, а знает! — вписал слово в клеточки, а потом попросил меня быстренько простирнуть его амуницию — джинсы и рубаху — в счет набежавших процентов по долгу за квартплату.

Я не посмел отказаться, отложил свежий номер «БуреВестника», который тщательно штудировал, пугливой ящерицей выполз из своей норы и провозился в ванной целый час. А потом они почти насильно влили в меня полбутылки пива и долго еще потешались надо мной. А я вообще не пью, потому что, если выпью, то непременно скажу или сделаю что-нибудь неадекватное, и меня обязательно поколотят.

Конечно, закономерен вопрос, почему я терплю Германа и не найду себе другое жилье? Однако в моем положении это не так просто, как может показаться на первый взгляд. Да и кто, кроме Германа, позволит мне месяцами жить в кредит, станет мириться с моим загробным молчанием, с моей скрытностью, моим, фигурально выражаясь, отсутствующим присутствием? Я же такой противоестественный жилец, будто меня и вовсе нет. Я — привидение, меня если и увидишь, то не чаще одного раза в неделю, и то, если специально выслеживать. А так, у меня есть ночной горшок под диваном и к нему литровая банка с крышкой, еще старая электроплитка, чайничек, тазик для стирки — в общем, все, что нужно для автономной жизни. Выхожу же в общий коридор я только тогда, когда самым скрупулезным образом удостоверился, что по пути никого не встречу — могу час стоять, прижавшись ухом к двери, и слушать…

Если честно, то я, как и любое ничтожество, просто нуждаюсь в том, чтобы рядом были негодяи.

Запись 4

Распорядительница, в отличие от Цербера, приняла меня как полноправного посетителя, и эта ее толерантность, в сочетании с ласковым контральто, сразу вернули мне все свойства и оттенки моего чудодейственного настроения. Я уже и так не был жалким пигмеем, но ее отполированное обаяние так польстило мне, так приподняло в собственных глазах, что, усевшись за столик и поначалу скрючившись в морской узел и спрятав глаза в себя, как привык, я неожиданно возгордился тем, что сижу здесь, в окружении ренессанса, что ко мне относятся, как к личности, от чего я давно отвык, и я расправил узкие плечи, запустил осмелевший взгляд поверх голов гостей и даже закинул ногу на ногу, что позволял себе только в стерильном одиночестве.

На столик легло меню и карта вин. Забавная девчушка в розовом переднике с парадом веснушек на лице — Алиса в стране чудес — окунула меня с головой в детали особенностей здешней кухни. Я слушал ее с присущей мне въедливостью, но одновременно с восхищением наблюдал, как ладно маршировали веснушки по ее щекам, поднимались на нос, сохраняя линии строя — ать-два, левой — и теми же гладкими рядами спускались на другую щеку.

Цены были в три раза выше, чем я предполагал, меня даже бросило в пот. Я попросил четыре порции рахат-лукумаи бутылку крюшона. Если добавить чаевые (хотя Герман утверждал, что никогда их не платит — рожа у них треснет), то получилось чуть меньше того, что я намертво зажал в мокром кулаке.

Алиса в стране чудес, выслушав меня, почему-то разочарованно искривила губы и даже веснушки удивленно остановились, замерли с поднятой ногой, не веря своим ушам.

Запись 5

Сильвин поплакал немного в шкафу, прежде чем продолжить.

Эта жирная тетрадь, в которую я сейчас уютно уткнулся, конечно, не подходит для быстротечных пароксизмов прощальной записки. Но неделю назад мне вдруг катастрофически захотелось вести дневник, тем более что мои максимы давно искали отдушину. Я взял у старого китайца в подземном переходе три толстых тетради в жестком корешке — черную, красную и синюю (знал бы, что понадобится всего несколько белых листков, — ни за что не стал вгонять свой бюджет в такой дефицит).

Теперь к делу. Я не вижу больше причин расточать реверансы перед этой взбалмошной экзальтированной дамой, припудренной нафталином, — жизнью. Стоит ли ею так дорожить, кой смысл ей поклоняться? Зачем писать ей длинные и пошлые любовные послания, простаивать холодными ночами под ее балконом, вздыхать, грезить, на что-то рассчитывать? Ведь она состоит лишь в том, что исчезает. Нет ничего хуже паршивого существования, в хворях, в бедности, в презрении. В последние годы жизнь напоминает мне бесконечную болезнь, у которой есть лишь один радикальный финал — смерть.

Говорят, что суицид — страшный грех, и Бог, даже при наличии непреодолимых обстоятельств, не примет в свои объятия тех, кто посмел преступить законы бытия. Но разве не грех доводить до самоубийства насмешками, измывательствами, тотально-насильственным вытеснением из этого мира, в чем повинна добрая половина человечества? Их Бог прощает — душегубов, а меня не простит? Разве это не профанация идеи добра и справедливости?

Сейчас в моде разглагольствования по поводу эвтаназии.