Анатолий Старухин
Ночами в блуждающем поезде
Локомотив тяжёлой наземной торпедой летел, едва касаясь земли и стремительно неся за собой длиннющий хвост скользящих по зеркальным направляющим вагонов. Жарков глядел в окно и удивлялся: «Почему татары живут лучше русских — вон приволжское селение в долине, дома-крепыши один к одному, машины эмалью слепят, мелькают — полно, аж две осанистые мечети с поднебесными минаретами. А рельсы, наверное, крепко стягивают землю, словно стальные обручи. Они ведь весь шарик опутали. Пусть у воды даже и обрываются»… На первый свой вопрос он ответил сразу: «Больше работают, меньше пьют, наркотики не заглатывают и молятся».
Он сел в этот тринадцатый вагон поезда № 108, следующего из Киева в Астану, примерно в сотне километров от Воронежа на большой узловой станции Лиски с ангелом на колонне против вокзала. Или апрельская пора — этакое межсезонье, не то просто дело случая, но купейный вагон оказался полупустым. На соседней нижней полке посапывал мужик, смахивающий на попа. Таковым и оказался, когда познакомились, — отец Евлампий: в Казахстан получил назначение, в православный приход. В соседнем купе двое крепких парней в тельняшках с наколками на плечах — небось, вчерашние десантники: тот, что повыше, почернявее — Дима, а приземистый, поквадратнее, чистый блондин, едва ли не альбинос — Кирюша. Приметен ещё старичок из купе с противоположной стороны со странным именем и редким отчеством: Илуп Харитонович. Лет уж 67 ему. Знакомясь, насчёт рода занятий обронил: «По части снабжения».
Мелькнула ещё по смятой половичковой дорожке некая девица, словно птица: глянула-стрельнула на Жаркова намётанно, кажется, даже успела подмигнуть и невидимкой нырнула в тамбур. Только смазливое личико, выпуклую со всех сторон фигурку, да сигарету в розовоконечных пальчиках успел отметить Жарков. Остальные немногочисленные пассажиры так — на одно лицо. Да, ведь ещё и два проводника: Тлеухан, заковыристый казах средних годов — каждого каким-нибудь вопросом зацепит, и противоположность ему — улыбчивая и услужливая, добросердечная Асия, с красиво прочерченным румяным личиком-блинчиком с нашей весёлой масленицы, а по-русски говоря, Ася, сама так предложила величать.
Поезд летел в сторону столицы Казахстана, и был он необычным во всех смыслах. Его путь пролегал через три страны. Супермеждународный. Он пересекал несколько всемирно известных рек, начиная с Волги. Но самое достопримечательное — он бесконечно шнырял с территории России в степи Казахстана, возвращался обратно, а затем вновь скакал в гости к казахам. Всякий раз, переезжая границу, он обрекал себя на две проверки пограничников, таможенников, как с той, так и с другой стороны — нудные, долговременные, не признающие ни обеденного застолья, ни ночи. Шесть пограничных стоянок задерживали движение поезда на пять с половиной часов! «Какая безжалостная и глупая трата времени и денег, — подумал Жарков, осознавая полнейшую нелепость пути этого железного коня. — Другого такого поезда во всём мире нету — это же издевательство над службами проверки, но особенно над пассажирами».
Ночью его уха коснулся шорох — так, мышка хвостиком вильнула… Жарков разомкнул до светопроницаемой щёлочки одно веко. Сидя и глядя в окно, Евлампий как-то неопределённо осенял себя крёстным знамением, а в левой руке держал бумажный свёрток. Крадучись встал, чуть приподнял дверь на роликах и откатил так, словно лампадным маслом полил все шарниры — ни один не пискнул. Растаял в темноте вагона. — Конспиратор в рясе. Но куда ты и что понёс? Прелюбопытно всё же знать, — отметил про себя Жарков и повернулся на левый бок к стенке.
Синдром ржавой крысоловки
Карьков шёл к своему сарайчику, приткнутому к стене давно распроданной под офисы некогда его родной обувной фабрики. В сарае он, по его выражению, сотворял весьма нехитрые устройства — мышеловки. Степан Карьков ими приторговывал, и это приносило ему копеечную прибыль. «Дома-то чего высидишь, скукота и однообразие, на Степаниду уж нагляделся за сорок-то лет, хоть она, конечно, и красивая баба была… — говорил он обычно приятелям. — А здесь, у рынка, всё ж свои люди, привычные уж, повеселее тут, да и прибыль, какая ни на есть». Карькову, бывшему моряку, недавно, посреди лета, стукнуло семьдесят пять, был он роста ниже среднего, весь какой-то корявый, будто сложенный из разных, особо прочных, но обязательно короткомерных частей. Выглядел он скорее крепким мужиком, нежели стариком. И вот уж что никак не увязывалось со всей его несуразностью — плясал лучше всякого цыгана, просто зажигался, искрился весь, чуть поймав ухом ритм музыки. В ход шли и подошвы ног, разумеется, и пальцы на ногах, и пятки, и ладони на руках, и колени, и голенища сапог, если в сапогах отплясывал, и даже локти, лоб, уши, рот свистящий. Всё щёлкало, дробило, улюлюкало, хлопало, а проще говоря, восхищало каждого, заставляло и его сердце биться по-особому восторженно. И ещё надолго унаследовал он от флота одну памятную метку — золотую фиксу на верхнем зубе рядышком с клыком. Обзавелись они с другом этими поделками, находясь как-то в увольнении — модно это было, при случае, для любопытствующих девушек приоткрыть рот, в котором есть кое-что красивое. Когда Степан улыбался всей своей широкой и доброй натурой, зуб вспыхивал и отражал блики, между прочим, более чем удачно, дополняя его портрет.
Народец ближний его ещё часто Якорьком звал. Это необидное прозвище прилепилось к нему чудеснейшим образом. На самом первом построении на палубе линкора, при перекличке, коротенький новобранец из центра России ответил, как и положено, «я», но почему-то, уже как не положено, тут же добавил «Карьков». Получилось слитно, на слух: «Якорьков». Кто-то из моряков сострил прямо из шеренги строя: «Глянь-ко, морская фамилия у нас появилась!». Так он и стал Якорьком. Всегда живым, сообразительным, надёжным в товариществе.
И всё же только благодаря таланту плясуна отхватил он, вернувшись в родные чернозёмные просторы после затяжной, как чересчур серьёзная драма, службы, очень приметную на всю округу розовощёкую Степаниду. Она хоть и была на голову выше его ростом, однако пара оказалась ничего, смотрелась. А началось с того, что однажды на сельских вечерках Степан как ударился подле неё в пляс, будучи ещё в морской фланельке с погонами старшины второй статьи, в бескозырке с ленточками в золотых словах да якорях, так полчаса и не останавливался, неуёмный, вызывая девку в круг, пока, умирая от смущения, не вышла, мелко перебирая каблучками и ускоряя до буквально слитной дроби этот перебор. И тут ещё парни да девчата стали подзуживать: дескать, Степан да Степанида — одна планида, сам Бог их друг к другу приставил. Вот и прожили незаметно, как всякие пенсионеры, словно одним днём, четыре десятка лет. Нажили сына Юрку, токаря, шофёра, парня здорового и симпатичного в мать, однако не шибко путного.
В тени и прохладе сарая Якорёк, отрубив вершок проволоки, стал привычно накручивать из неё пружину для мышеловки. И вдруг заулыбался — что-то его осенило. «А может, посурьезнее что соорудить? Крысоловку, как пить дать?..» — он вспомнил вчерашний, всех укатавший со смеху торг со случайной бабкой. Та подошла: почём, да почём? — Двадцать целковых. — Дорого, милок… — В магазине по тридцать, ну да ладно — бери за пятнадцать. — А ты мне её продемонстрируй!..
Ушлая бабка попалась — словечки-то какие. Делать нечего, зарядил своё творение Карьков. «Гляди», — говорит. И нажимает на сторожок пальцем. А щелчка-то и не последовало, заело. «Ну, вот видишь… — обиженно протянула покупательница. — Того и гляди, подсунут…» — «Так ведь в ней мыша-то не было!.. Потому и не сработала». — на удивление даже самому себе выкрутился Степан. Да так вывернулся, что все друзья-напарники в их самостийном торговом ряду от хохота прямо повалились: «Ну, даёт, Якорёк!». Как кличка с флота следом за ним демобилизовалась — Степан лишь удивляется: небось, сам и проболтался, не помня когда. «Мыша-то не было»., — трясли лицами приятели по рынку, повторяя сквозь слёзы смеха. Заулыбалась и бабушка. И купила, отчаянно махнув рукой.