Впервые российские читатели держат в руках перевод книги лауреата Нобелевской премии Дж. Стейнбека «Короткое правление Пипина IV» (1957). Автор монументальных романов «Гроздья гнева» и «Зима тревоги нашей» в «Коротком правлении…» предстает перед читателями сочинителем смешной, абсурдной, мудрой сказки о том, как надоевшая самой себе демократия проголосовала за собственное упразднение и стала в одночасье монархией.
О КУРАХ И КОРОЛЯХ
Своим символом Джон Эрнст Стейнбек считал Поросягаса, Поросенка-Пегаса, существо упитанное, веселое, земное до последней косточки, но — нет-нет да и поглядывающее на небо, а временами даже отваживающееся на прогулку среди ангелов и жаворонков.
«К звездам на поросячьих крылышках», «душа неуклюжая, но все норовящая воспарить», «размах крыльев не ахти, но намерения, намерения…» — так отзывался Стейнбек о самом себе. Критики при его жизни отзывались о нем приблизительно так же, а иногда не скупились и на откровенную ругань. Современник Стейнбека, прилично распродававшийся и уважаемый тогдашними американскими гражданами романописатель Джеймс Гулд Коззенс объявил в ярости: «После десяти стейнбековских страниц меня неудержимо тянет блевать».
Стейнбековская муза действительно смахивает на Поросягаса. В вышине ей неуютно, холодно и страшно, она забирается под облака, но держится там неловко, суетится, машет крылышками изо всех сил. А отбыв положенный музе срок наверху, с удовольствием закапывается в палые листья, в бурую плодородную салинасскую пыль, в лужи консервнорядных пустырей и мягкую грязь огородиков веселых, ленивых пайсано. Поросягасу хорошо там, прочно, земно и уверенно, и оттуда его цепкие, быстрые глазки внимательно подмечают все вокруг. А когда смотрят в небо, то видят куда больше, чем во времена изнурительных порханий.
Прижизненная критика Стейнбека так и не смирилась с тем, что у музы может быть пятачок и что она с одинаковой уверенностью может шнырять и на академических задворках, и среди классовых баталий, да притом еще обнаруживать наклонность к мифологичности, эпичности и прочим странным для поросенка вещам, оканчивающимся на «-сти» и «-измы». Отголоски тогдашнего раздражения оказались живучи. В рецензии на вышедший в середине 1980-х исполинский тысячестраничный трактат «Правдивые приключения Джона Стейнбека, писателя» работы профессора Джексона Бенсона обозреватель «Бостон глоуб» М. П. Монтгомери написал: «Стейнбек — замечательный писатель. Препаршивый романист, автор тривиальнейших рассказов, но все же — писатель». И тут же, признав за лауреатом Нобелевской премии 1962 года по литературе писательское дарование, насмешливо замечает: «Он мог прекратить занятия любовью на заднем сиденье автомобиля ради того, чтобы нацарапать несколько заметок в блокноте — для использования в последующих писаниях. Такая одержимость писательством могла сделать кого-нибудь великим художником, а его сделала сноровистейшим, искуснейшим, но — лишь ремесленником от писательства». «Юношеские пристрастия», «обучился ремеслу раньше, чем повзрослел», — странно читать подобное о человеке, чьи книги — все книги — до сих пор не вышли из печати, до сих пор продаются по сто тысяч в год. А в день присуждения ему Нобелевской премии влиятельнейшая «Нью-Йорк таймс» вышла под заголовком «Заслуживает ли моралист тридцатых Нобелевской премии?».
Его великие соотечественники Хемингуэй и Фолкнер были прижизненно обласканы критикой. Критики с восторгом обсасывали щедрые библейские аллюзии второго и богемно-ресторанную эрудицию первого. Но историю короля Артура и рыцарей «Круглого стола», просвечивающую сквозь рассказ о ленивых, бесшабашных пьянчужках квартала Тортилья-Флэт, всерьез не принял никто (в конце жизни разочарованный, уставший Стейнбек вернулся к первой из любимых книг своего детства, — к «Смерти Артура» Томаса Мэлори, захотел перевести ее на современный английский, но так и не успел завершить перевод). Хемингуэй как мозаику складывал в единое целое легенду о самом себе, исполинскую, картинно суровую фигуру хозяина жизни: гурмана, охотника, солдата, мужчины с большой, кряжистой буквы, — и всю жизнь пытался дотянуть до этой картины себя. Фолкнер создал легенду не о себе (хотя и любил водить за нос будущих биографов вдохновенными вариациями автобиографии), а вокруг себя создал землю, людей, ослов и кур, прочно оградил и объявил на веки вечные хозяином шума и ярости сотворенной Йокнапатофы себя, Уильяма Фолкнера. И то и другое было понятно и замечательно, и много, и сильно, и популярно, и глубоко, и восторженно, и, самое главное, цельно. А поросячья муза Стейнбека бродила где вздумается, и, вдохновленные ей, появлялись на свет и репортажи, и пьесы, и путевые заметки, и философствования, и научно-популярные очерки, и пропагандистские памфлеты. Но хуже того: изменчивость наружную свирепая критика еще могла извинить, но изменчивость внутреннюю не простила. Первый роман Стейнбека «Золотая чаша» заклеймили как безоглядно и наивно романтический. Второй, «Богу неведомому», определили претенциозным мистицизмом. Третий роман, «И проиграли бой…», был злободневным и актуальным, отчасти даже классово сознательным, и живописал противостояние сельскохозяйственных рабочих и кровопийц-плантаторов. Но у кое-кого из критиков-марксистов описание товарищей-партийцев, уверенных и хладнокровных режиссеров праведного народного гнева, вызвало возмущение. Бернард Смит писал в «Нью-Йорк Херальд трибюн» об одном из партийных вожаков романа: «За подобные слова Мака двадцать раз с позором выгнали бы из партии. Такая беззастенчивость, такое хладнокровное манипулирование насилием — продукты необузданного авторского воображения». Но Стейнбек со своим воображением общался просто и честно. Он предпочитал писать то, что видел. Его нашумевшие «Гроздья гнева» выписаны до того детально и сильно, что напоминают документалистику. И знаменитая сцена в финале, когда Роза Шарон, разрешившись мертвым ребенком, кормит грудью умирающего от голода, тоже взята из жизни. Еще в бытность студентом колледжа Стейнбек как-то забрел в лагерь бродяг в поисках «настоящих жизненных историй». Молодой бродяга по имени Килкенни рассказал, как однажды заблудился и оголодал, как его выкормила грудью и выходила жена фермера. Килкенни рассказывал, Стейнбек записывал, а когда бродяга закончил и спросил: «Вы такие истории ищете?»— Стейнбек кивнул и дал ему два доллара.
Под номером один на авеню де Мариньи в Париже значится большой особняк сурового, внушительного вида. Особняк стоит на перекрестке авеню де Мариньи и авеню Габриэль, в двух шагах от Елисейских полей, напротив Елисейского дворца, места пребывания президента Франции. К дому номер один примыкает дворик под стеклянной крышей, в глубине которого виднеется высокое, узкое строение, в нем когда-то размещались конюшни и жили конюхи. На первом этаже там по-прежнему конюшни, чрезвычайно изящные, с мраморными яслями и поилками, а три верхних этажа теперь жилые, и очень уютные. На третьем этаже большие стеклянные двери выходят на крышу дворика, соединяющую оба здания.
Говорят, что дом номер один вместе с конюшней был построен как парижская штаб-квартира ордена рыцарей-иоаннитов, но теперь там жила аристократическая французская семья, уже много лет сдававшая конюшню, полдворика и половину плоской крыши дворика месье Пипину Арнульфу Эристалю и его семье, состоящей из жены Мари и дочери Клотильды. Вскоре после процедуры найма месье Пипин нанес визит своему высокородному домохозяину и испросил разрешения установить на своей части плоской крыши станину восьмидюймового телескопа-рефрактора. Разрешение было дано, и, поскольку задержек с платой у месье Эристаля не случалось, дальнейшее его общение с благородным домохозяином свелось лишь к церемонным приветствиям при случайных встречах во дворе, отгороженном от всего остального мира массивной железной решеткой. У Эристаля и владельца дома был общий консьерж — меланхоличный провинциал, который, прожив уже много лет в Париже, упрямо в это не верил. А поскольку хобби месье Эристаля было на редкость тихим, да к тому же еще и ночным, ничто не омрачало его отношений с соседями. Нужно заметить, однако, что, несмотря на отсутствие шума, страсть к астрономии ничуть не уступает по силе прочим страстям, обуревающим человечество.
Источником дохода месье Эристаля, для француза его круга почти образцовым, были виноградники на восточных склонах холмов близ Осера, в долине Луары. Виноградные лозы, защищенные от пагубного послеполуденного зноя и открытые рассветному солнцу, плодородная почва и наличие погребов с нужной температурой — все это позволяло производить белое вино, вкус которого нежностью и свежестью напоминая аромат подснежников. Вино плохо переносило транспортировку, но в ней и не было нужды: восхищенные ценители сами приезжали за ним. Виноградники, хоть и небольшие, составляли лучшую часть некогда огромного владения. Кроме того, обрабатывали их люди, знавшие свое дело до тонкостей, передававшие свое искусство из поколения в поколение и регулярно платившие месье Эристалю ренту. Эта скромная рента позволяла ему безбедно жить в бывшей конюшне дома номер один на авеню де Мариньи, посещать лучшие спектакли и концерты, быть членом хорошего клуба и трех ученых обществ, покупать необходимые книги и увлеченно изучать бездонное небо над восьмым округом Парижа.
В общем, если бы месье Пипину Эристалю предложили выбрать из великого множества человеческих жизней, он, почти не сомневаясь, выбрал бы именно ту, которой и наслаждался в феврале 19** года. Месье Эристалю было пятьдесят четыре года, он хорошо выглядел для своих лет и был вполне здоров (то есть самочувствие его было таково, что ему никогда и в голову бы не пришло о нем думать).
Мари была ему хорошей женой и прекрасно справлялась с обязанностями хозяйки дома. Общительная и миловидная, она при иных обстоятельствах прекрасно смотрелась бы за стойкой бара в небольшом ресторанчике. Как и большинство француженок ее круга, она не любила бессмысленные траты и еретиков, считая сих последних бессмысленной тратой богоданного материала. Она восхищалась своим супругом, не пытаясь его понять и поддерживая с ним мирные отношения, которых не найти в семьях, где пламя страсти сжигает покой семейного уюта. Своим долгом она считала содержать дом в чистоте, рачительно вести хозяйство, заботиться о муже и дочери, по возможности беречь свою печень и регулярно вносить духовную лепту в фонд обеспечения благосостояния человеческих душ после расставания с грешной землей. Подобные заботы отнимали все ее время. Остроту ее жизни придавали периодические яростные ссоры с поварихой Розой и постоянная тихая война с виноторговцем и зеленщиком — обманщиками и свиньями, а иногда еще (в зависимости от времени года) и старыми верблюдами. Ближайшей подругой мадам Эристаль и ее наперсницей была монахиня сестра Гиацинта. О ней речь немного позже.