«Старый Кенжеке держался как глава большого рода, созвавший на пир сотни людей. И не дымный зал гостиницы «Москва» был перед ним, а просторная долина, заполненная всадниками на быстрых скакунах, девушками в длинных, до пят, розовых платьях, женщинами в белоснежных головных уборах…»
Гуля села, подвернула ноги под себя калачом. Шестой час. В комнату лезет зеленый свет уличных фонарей. Комната на двоих, строго симметричная: две кровати, два письменных стола, два шкафчика. С ума можно сойти от такой обстановки. Пять лет в университете, второй год в аспирантуре… Саулешка вчера прибегала прощаться — и смеется, и плачет. Взяла у себя на химфаке академический отпуск, едет домой: «Веришь ли, Гуля, не могу больше, солнца не вижу, небо серое, снег грязный, замученный — не могу-у-у…».
А удобно все-таки сидеть ноги калачом — поза предков, веками сложившаяся. Гуля выросла в городе, жила всю жизнь в городской, по-европейски убранной квартире, ела за столом, уроки учила за столом, но когда грустила, всегда садилась вот так, по-казахски.
— Хочу домой! — громко сказала она. — Хо-чу! Домой!
Уже не слышно было топота Зейнуллы. Он обогнал приходившую за ним старуху вахтершу, прыжками одолел лестницу, пересек вестибюль, схватил повисшую на шнуре телефонную трубку:
— Слушаю! Сарсекеев у телефона!