Антихрист

Свенцицкий Валенитин

Роман написан в духе Достоевского: он наглядно показывает тёмную, «Антихристову» сторону личности конкретного человека. Главный герой — по видимости глубоко религиозный и благочестивый человек — на самом деле не верит в Воскресение Христа и вечную жизнь. Сначала тайно, а потом и явно он начинает предаваться самым гнусным страстям. Нравственное бесчувствие главного героя толкает сюжет к трагической развязке…

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

ВМЕСТО ПРЕДИСЛОВИЯ

Я хочу написать свою исповедь. Но кто верит публичной исповеди? Да и какое имею я право публично исповедываться? Для этого нужно быть Августином, Руссо или Толстым. А я — только странный человек. Кому нужна моя исповедь? Между тем, я чувствую, что исповедаться мне необходимо, и именно публично. Почему?.. Но может быть, это станет ясным из дальнейшего. Покуда поверьте на слово, что это необходимо.

С одной стороны — необходимо, с другой — невозможно. Как выйти из этих противоречий?

Я решился на очень рискованный, но единственный пришедший мне в голову выход: я решил свою исповедь озаглавить «Записки странного человека».

С первого взгляда может показаться непонятным, в чём тут выход. Разве что-нибудь меняется от заглавия? Уверяю вас, очень даже меняется. И я уверен, что при таком заглавии мне никто не поверит, что я исповедуюсь.

В самом деле, что бы ни написал я, какую интимнейшую сторону, фактическую ли, психологическую ли, ни затронул, с какою бы точностью она ни соответствовала действительности, я знаю наперёд, что всякий читатель подумает: это он нарочно от своего имени пишет, это так себе, литературная форма, для живости, так сказать, рассказа.

I

О САМОМ СЕБЕ

Больше всего и чаще всего я думаю о смерти. Она вызывает во мне ужас и отвращение. Как это ни странно, но, может быть, одна только смерть вызывает во мне действительно живое чувство. Часто гляжу я на свои руки и думаю: через несколько десятков лет, может быть, через год, может быть, через день, я стану трупом, это мясо начнёт гнить, отвратительным удушливым запахом наполнит комнату… При этой мысли я начинаю дрожать, чувствую, как холодеют руки, ноги.

И нестерпимо тоскливо, и нестерпимо мучительно становится на душе…

Когда я думаю о смерти, — может быть, потому так много и думаю о ней, — мне словно хочется в чём-то себя уверить, словно это ещё не так, не наверно, что нужно ещё что-то узнать… Но в результате всегда одно и то же: умереть неизбежно. И новые приступы мучительного ужаса, до слёз, до исступления, до кусания подушки и нелепого крика… а затем опять что-то не то и не то…

Я не могу встретить на улице гроб, чтобы не пойти провожать его до кладбища. Мне противно смотреть на застывшее, пожелтевшее мёртвое лицо, на холодные, словно из воску сделанные руки; у меня кружится голова от смеси приторного земляного запаха разлагающегося трупа с запахом воска и ладана — но во мне исчезает всякая воля, как автомат смотрю я на чужое, когда-то смеявшееся лицо, как автомат иду до могилы.

На кладбище я всегда стараюсь встать поближе к краю и ловлю каждый момент, каждое движение гроба. Когда бросают первую лопату земли — напряжение достигает высшей точки. Этот стук, словно в пустую грудь, эти в пыль разбивающиеся комья земли — буквально физической болью отдаются в моём сердце.

II

НАЧАЛО КОНЦА

Знакомство с Николаем Эдуардовичем и сестрой его Верочкой имело для всей моей жизни, можно сказать, решающее значение. До сих пор не могу понять, почему, после первой же беглой и случайной встречи, я сразу так и решил, что судьба нас свела недаром.

К людям вообще я отношусь с недоверием. Никакие внешние признаки искренности для меня неубедительны. Я знаю по личному, постоянному опыту, что искренность — вещь неопределимая. И твёрдо держусь мнения, что человеческая душа — потёмки. О, и какие ещё потёмки! И потому всегда и ко всем отношусь с оговоркой: а может быть, он и мерзавец. Тяжело это, конечно, но как же может быть иначе? Кто сможет меня убедить, что не все такие, как я, — что не у всех в душе есть такой же двойник, что не все носят этот мучительный костюм, прикрывающий душу? И вот первого из людей, Николая Эдуардовича, я встретил, которому поверил, поверил сразу. И когда почувствовал в этом что-то непривычное и хотел нарочно убедить себя, что и он такой же, как все, — то оказалось, что вера моя идёт вразрез со всеми моими соображениями и я просто, без всяких оговорок и запятых, верю ему безусловно.

Давно ли я познакомился с ним. И как бесконечно далёким кажется мне это время… И немудрено: я, можно сказать, прожил в эти два года всю свою жизнь и дошёл до публичной исповеди, которую наивными оговорками прикрываю в этих «Записках».

С обычной тяжестью на душе сидел я на берегу моря в будочке и пил нарзан.

Я моря не люблю. Оно возбуждает во мне безотчётную душевную тревогу, синяя даль мучительно притягивает к себе, и из морских глубин встают, как призраки, вопросы: о вечности, о жизни, о смерти…

III

ИДИЛЛИЯ

Скоро мои новые знакомые уехали в деревню. Я обещал приехать к ним; и в конце июля, после беспокойной крымской жизни, полной самых сложных вопросов и сомнений, словно чудом попал в маленький, старенький домик, обвитый тёмно-зелёным густым виноградом, со старинными полутёмными комнатами, с тенистым задумчивым парком, в атмосферу тихую, радостную, где, казалось, никогда не было никаких тревог, никто не собирался умирать, и старенький домик, и старенькая старушка тётя, и почти ребёнок Верочка даже и не думали о смерти.

Я прожил там месяц. Это время занимает совершенно особое место в моей жизни. И я долго колебался, говорить или нет о нём в этих «Записках». Весьма возможно, что ничего важного, что помогло бы вникнуть в дальнейшую мою жизнь, там и не произошло. Но уж очень мне трудно теперь ничего не сказать об этих хороших и, уж конечно, безвозвратно ушедших днях — теперь, когда всё для меня в жизни кончено и впереди ничего, кроме подневольного, полуживого прозябания…

Этот месяц клином врезается во всю мою жизнь. Всё там было для меня необычно, и сам я в этот месяц как-то не совсем походил на самого себя. Ведь я тогда и не подозревал ещё всех предстоящих мне мучений. Наоборот, во мне, я очень хорошо это помню, начинала тогда пробуждаться смутная надежда на то, что наконец с меня спадёт этот нестерпимый гнёт страха смерти, я воскресну внутренне и почувствую наконец, что значит жить.

И даже теперь, когда я, кажется, перестал вообще чувствовать что-нибудь, я всё же не могу без сердечной боли вспомнить свою жизнь в полутёмном виноградном домике, а потому не могу хотя бы несколько слов не сказать о ней, тем более что, кто знает, может быть, всё-таки там впервые заговорили во мне — конечно, бессознательно — те чувства, которые потом дали толчок и направление моему «роману».

В Крыму я, можно сказать, не замечал Верочки, Николай Эдуардович поглощал всё моё внимание, но здесь его не было (он уехал за границу учиться), и на фоне затихшей старосветской жизни Верочку нельзя было не заметить. Она в высочайшей степени обладала основным свойством жизни —

IV

ОБЩЕСТВЕННЫЙ ВОПРОС

Я никогда не интересовался общественными вопросами. До того ли мне. Я не знаю и не хочу знать, кто прав: революционеры ли, консерваторы ли, либералы ли. Я знаю одно: есть неверующие люди, и революционеры, и консерваторы, которые не ради своих личных выгод умирают за других. Да и как можно умирать за других из-за личных выгод!

Пускай они ошибаются, пускай нельзя теми средствами, которые они предлагают, достигнуть всеобщего счастья. Мне это не важно. Мне важно одно: они не боятся смерти. Они убеждены, что с концом ихней жизни для них кончается всё, и несмотря на это чьё-то чужое счастье, которое они никогда не увидят, для них так дорого, что они ради него отдают свою жизнь.

Для меня закрыта эта психология. Но я всегда смутно чувствовал в ней что-то для себя роковое и потому никогда не мог отбросить её окончательно, не думать о ней. Факт оставался налицо. И то чаще, то реже, я вновь к нему обращался и тысячи раз спрашивал себя: что нужно чувствовать, чтобы, не веря в бессмертие, отдать свою жизнь, по своей воле, для чужого благополучия?

Не бояться смерти? Тайно от всех верить в своё бессмертие? Так любить свой народ, чтобы страдания его отравляли жизнь, и смерть становилась желанной? Нет, я чувствовал, что всё это не то, и неразгаданный факт по-прежнему шёл вразрез с моими обычными представлениями о людях, по-прежнему вызывал во мне тревогу.

Вот этим только и ограничивалась, кажется, моя «общественность».

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

I

МАРФА

Не думайте, пожалуйста, что «Марфа» — это какой-нибудь «символ», что-нибудь «евангельское», вообще нечто «иносказательное».

Ничего подобного! Это просто деревенская девка.

Правда ли, что уж это так «просто»?..

Впрочем, поменьше буду «рассуждать». Во-первых, скучно. Читатель любит рассказы занимательные, хотя бы в них скрыта была «исповедь». А во-вторых, после всего мною уже сказанного дальнейшие факты, право же, говорят сами за себя, без всяких «рассуждений».

Я увидал её зимой, на Рождестве, у Александры Егоровны. «Тётушка» устраивала для деревенских ребятишек ёлку. Народу набралось со всех окружных деревень. Ребятишки что-то пели, плясали в масках под хохот, визг и гармони.

II

ОПЯТЬ ОН

Однако, чтобы придерживаться хронологического порядка, я должен рассказать о том, что к моим «сердечным делам» не имеет никакого отношения.

В моём «религиозном» развитии произошла одна значительная перемена. Об этом необходимо сказать несколько слов.

Верующим я не стал, конечно. Живого отношения к Добру тоже не получил. Я просто со многим стал «соглашаться». Не всегда, но в иные минуты, как-то помимо своей воли, я начинал «допускать», что

там

всё правда написана. И Бог есть, и Сын приходил, и распяли, и воскрес. Убеждений и чувств своих я не изменил. А это так, в виде какого-то шестого чувства, наперекор и логике, и здравому смыслу!

И в то же самое время, с полной твёрдостью и ясностью, я понял, что, останься у меня это навсегда, то есть перейди «допущение» моё в уверенность, —

во мне

ничего по существу не изменится. Ну, есть Бог, ну, распяли, ну, воскрес. А мне-то что за дело! Это меня не касается.

Я очень настаиваю на этом чувстве. Именно:

это меня не касается

.

III

МАРФА И ВЕРОЧКА

Я таки добился своего: Марфа была у меня!

Подробностей рассказывать не стану. Одним словом, нашёлся предлог, чтобы съездить к «тётушке», там я наговорил что-то насчёт необходимости иметь в столице надёжную прислугу. Ну и в конце концов, при живейшем участии Александры Егоровны, уговорил Марфу ехать со мной.

Куда девался её «задорный» вид, когда она садилась со мной на ямщика! Что это — предчувствие или обычная девичья пугливость? Как она была бледна, как стыдливо улыбалась, и как беспросветно-подло смотрел я на неё!

Я-то знал, на что она едет. Я-то знал, что не уйти ей от меня «так себе». Пусть преступление сделаю, а уж так не выпущу, это я твёрдо тогда решил. Да и к чему преступление! Она железных дорог никогда не видала, а тут завезти за тысячу вёрст — ну, значит, и делай что хочешь. Куда она пойдёт? Небось, согласится на всё.

О, как она была беззащитна, и как разжигала до боли, до безумия меня эта беззащитность!

IV

КАТАКОМБЫ

В таком состоянии застал меня Николай Эдуардович.

Одного его появления было достаточно, чтобы сразу меня отрезвить.

Приход Николая Эдуардовича касался не меня, а господина моего, «Наездника» моего. Ну,

он

, разумеется, сейчас же и приободрился, и я, вымуштрованный актёр, заговорил под суфлёра.

Да, все мои восприятия от этого «Христосика» были всегда туманны и неопределённы. Но зато ничьё присутствие не заставляло меня с такой определённостью чувствовать

самого себя

, с таким напряжением прислушиваться к легиону голосов, которые окружали господина моего!

Вот, должно быть, почему, только увидав Николая Эдуардовича, я понял, что история с Марфой прошла для меня недаром.

V

ВИДЕНИЕ

Что я, собственно, хотел сказать словом «аминь»? Не знаю, право. Во всяком случае, здесь было желание выразить что-то

окончательное

.

Но, увы, этим диким вечером мои молитвенные «приступы» не кончились.

Весь следующий день я находился в странном и довольно неожиданном для меня возбуждённом состоянии. Я чего-то ждал. В этом ожидании не было ничего определённого, но какая-то глубокая и твёрдая уверенность, что ждать есть чего.

Вечером, первый раз за целый месяц, я вышел на улицу. Я чувствовал себя, как после тяжёлой болезни. Свежий осенний воздух дурманил меня. Уличный шум казался особенно резким и вызывающим.

Мертвецы, под именем «прохожих», по обыкновению, куда-то спешили.