Отважный муж в минуты страха

Тараховский Святослав Э.

История о том, как в последние советские годы молодой журналист Агентства Печати Новости становится негласным сотрудником КГБ.

О его служебной командировке в Иран, шпионских интригах, ловушке, в которую он угодит, потерях и приобретениях. О его большой любви, которую он, спасибо ГБ, потерял. О том, что, пройдя школу ГБ, он становится в новое время олигархом и мысленно благодарит своих учителей из Большого дома на Дзержинке…

Часть первая

1

Оркестрик удалился и унес музыку. Пауза нервировала.

Взгляд Сташевского порхнул от живописи к фарфору, бронзе, штуковинам прикладного искусства в стеклянных витринах, перелетел пространство зала и в нетерпеливой дрожи завис над трибуной аукциониста и венчавшем ее законодателе сделок — деревянном молотке на деревянной наковальне.

«Что они тянут, халдеи? — сверлил Сташевского вопрос. — Почему стопорят? Где праздник, негодяи?» В нем, как обычно, запустился счетчик ожидания: за ухом вздулась, застучала синяя жилка. Он снова обернулся к залу. Ого!

Страна бьется как раненый голубь, а народу на торги наползло, словно муравьев на рафинад. Или это в основном зеваки?

«В основном да, но не все», — заключил Сташевский.

2

Телефон. Конечно. Он помнит. Кошмары и подвиги начались с него.

Черный, старый, с перекрученным шнуром, захватанный сотнями рук аппарат, что четверть века назад стоял на его рабочем столе в агентстве печати «Новости», и однажды весенним утром вздрогнул и заголосил как живой.

Лист бумаги, выползавший из его пишущей машинки, замер — он сочинял статью, он печатал, он не любил, когда его прерывали, он снял трубку с неудовольствием.

— Да.

— Сташевский? — спросила трубка. — Александр Григорьевич? Здравствуйте. С вами говорят из Комитета государственной безопасности…

3

Новость пробила до пят.

Какие-то три-четыре предложения произвели в его молодом мужском организме тектонический сдвиг мыслей и настроения.

«Зачем? За что? Откуда они знают, что я выходил в курилку? Неужели Орел настучал? Нет, Толя не такой. Или у них там прослушки понатыканы?.. Они охраняют госбезопасность — значит, я каким-то образом ее нарушил? Каким? Я или кто-то из моих знакомых? Кто?.. Я обвиняемый или свидетель по делу?.. Что со мной будет послезавтра?»

Шарада не разгадывалась. Это был не страх, нечто более противное. Холодное, как лед, опущенный в кишки, преддверие страха, пустота незнания, осложненная любопытством и желанием кому-нибудь обо всем рассказать. Желание было, а рассказывать было некому, потому что было нельзя, и такой запрет походил на нудную пытку. Отказавшись от послерабочих шахмат с дружками из разных редакций, он вышел из АПН и неторопливо двинулся вдоль шумной Садовой в сторону Москвы-реки и парка Горького; хотелось продышаться и ситуацию толково обдумать.

Из фильмов, книг, молвы, семейного опыта он неплохо представлял себе, что такое госбезопасность, что значило попасть в ее любовные объятия и оказаться зацелованным — иногда, в случаях особой силы чувства — до самой смерти. Дед его, Илья, любимый, могучий, лысый, белоголовый старик, был для него живым участником такого любовного соития; его рассказы, складываясь в мозаику впечатлений, с детства будили в Саше неприязнь к навязчивой партнерше; союз воли и неволи, рано понял Саша, способен породить только одно дитя — несчастье.

4

День «ч» с утра выдался туманным; до метро «Киевская», как обычно, он перемещался в переполненном троллейбусе и, держась за поручень, думал о том, что такая неопределенная погода полностью соответствует его положению. В троллейбусе толкались и напирали, прижатая к нему мягкая, как подушка, баба гнала в его сторону волны пота, заметно ухудшенного дезодором, и, то ли от такой смертельной дыхательной смеси, то ли от нервического ожидания сегодняшнего события, его слегка подташнивало.

«Что за встреча, какие дела? Ты не знаешь. Варианты с множеством смыслов и неясным исходом, — размышлял он, покачиваясь в троллейбусе. — Для кого-то она то, что надо, для кого-то последняя, может, и для тебя будет такой. Мог бы ты вчера вообще от нее отказаться? Мог бы, наверное, но не успел, взяли тебя, блин, на замах и испуг, но сегодня-то ты с холодной головой, сегодня ты от всех их предложений открестишься с ходу».

Накануне доставала расспросами мать. Она не была большой артисткой, но психоаналитиком была превосходным, особенно в том, что касалось мужа-киношника и сына. «Что с тобой, Саша? — то и дело вглядываясь в него, вопрошала она вчера за вечерним чаем. — Что происходит, сын?» «Ничего», — пожимал он плечами, удивляясь тому, что мама замечает в нем что-то необычное; сам в себе он не ощущал никаких перемен, да, мысли не отпускали, сомнения тревожили, но чтобы они отражались на его молодом красивом лице — вряд ли. И как она чувствует? Если она так тонко чувствует, когда еще ничего нет, то что будет с ней, когда с ним действительно нечто произойдет? «Не ври, — наступала мать, — я же вижу. Что случилось? Что-то на работе? Или со Светкой разругались?» Отец ничего не замечал. «Зоя, уймись, — успокаивал он жену, — надо будет, он сам тебе расскажет». Но мама не унималась. Пришлось, чтобы ее успокоить, все свалить на Светку; они часто вздорили, но любили друг друга остро и преданно. «Если даже Светка виновата, — постановила мать, — срочно ей позвони и попроси прощения — будь мужчиной». Он согласился.

С «Киевской» он обычно доезжал до «Парка культуры», пересекал подземным переходом Садовую, оказывался у старинных, еще императорских провиантских складов, и вот оно, в ста быстрых метрах пешком от складов, стеклобетонное здание агентства. Он выходил из дома с запасом, но бывало, что троллейбусы подводили, и тогда он влетал в апээновский вестибюль на четверть часа позже девяти и попадал под периодическую, еще с андроповских времен, облаву на опоздавших. Сегодня обошлось, приехал вовремя; дурацкая мысль о том, что на казнь опозданий не бывает, пролезла в сознание и заставила матюгнуться.

До одиннадцати промаялся на месте, занимаясь не работой — чтением ненужных старых газет и косым поглядыванием на часы. В редакционной комнате находились восемь персон: шесть редакторов и две фотоподборщицы. Сташевскому казалось, что за ним следят. Ровно в одиннадцать попросил у Волкова разрешения выйти в город за сигаретами, и Волков на удивление легко — Саше показалось, даже с готовностью — его отпустил. Впрочем, сбегая по лестнице, он подумал о том, что, подозревая всех и каждого, можно съехать с ума.

5

Поднимались втроем: Саша, комитетчик «с билетами на футбол» и какой-то командировочный с пухлым свертком продуктовой удачи, упакованной в фирменную бумагу ГУМа. Командировочный шмыгал застуженным носом, Саша и комитетчик отрешенно молчали, но любопытство побеждало человека: краем глаза, очень осторожно Саша изучал того, кто от имени всесильной организации выхватил его из потока жизни ради этой насильственной встречи.

Никакой не гигант, ростом чуть ниже его. Спортивен, крепок, русоволос, с прямым тонким носом, внешность обычная, даже заурядная, ничем не выделяющая ее обладателя из толпы. «Наверное, деятелям его профессии и нужно быть такими — неприметными, серыми, без особых ярких примет, — подумал Саша. — Может, это вообще мошенник? — мелькнуло у него. — Вон, сколько их в перестройку развелось, может, это новая мальцевская шутка на более высоком фантазийном уровне?»

Но на пятом этаже с кремовыми стенами, на который они ступили, дежурная так по-свойски кивнула его спутнику, так обыденно отомкнула ему номер, что Саша сразу поверил: незнакомец здесь свой, а номер — конспиративный, явочный.

— Заходите, будьте как дома, — пригласил он Сашу, и Саша следом за ним переступил порог судьбы.

Ждал подвоха, окрика, может, — черт их знает! — даже удара — обошлось, но волнение помогло глазам и памяти накрепко сфотографировать номер. Неширокий коридор с вешалкой и шкафом, комната с застеленной кроватью и эстампом-пейзажем над ней, тумбочка, кресло, два простых стула, телевизор и письменный стол с корявыми краями, искалеченными сдиранием крышек с бесконечных пивных бутылок. По правую руку коридора за белой дверью, вероятно, находился санузел; дверь была плотно притянута к проему, ни шума, ни запаха сквозь нее не проступало, но седьмым своим сверхчувством Саша ощутил, что за дверью находится некто. «Беседа втроем — зачем? — спросил он себя и себя же за тупизм такого вопроса отругал: — Наверняка тот невидимый третий будет слушать, записывать и ловить кайф, как ловит кайф каждый подслушивающий или подсматривающий ублюдок».

Часть вторая

18

До Тегерана пять с лишним часов лёта, и все это время науке жить и выживать в посольстве, вообще в загранке, его, в перерывах меж коньяком и свежестью бакинских персиков, обучал худенький и верткий азербайджанец Тофик Султан-заде, оказавшийся сотрудником посольства по хозяйственной части.

«Посольство, ведь это что? — втолковывал он Саше. — Это есть та же самая наша страна за рубежом. Только свободы в ней — ноль. Посольство — тоталитарная держава во главе с диктатором-послом. Он царь и бог твоей зарубежной жизни. Правит, принимает последние решения, казнит и милует — три светские власти в его руках. Ты дипломат, второй, например, секретарь, прибыл в загранкомандировку, значит, первым делом ты должен прийти к нему. Приди, упади на колено, лучше на два, засвидетельствуй почтение, еще лучше безоговорочное послушание. Предоставь себя полностью в его руки, он, мудрый отец и правитель, тебя запомнит и скажет: „Иди, вкалывай на совесть“, и ты пойдешь и будешь вкалывать; но если ты напортачишь, скальп с тебя снимет только так, то есть вышлет на Родинку в двадцать четыре часа. Наш посол стар, из прежних еще, он суров, но справедлив. Ты еще, скажем, не скопил на „Волгу“, но, по мнению посла, успел провиниться, и прощай, машина, шмотки и загранка, здравствуй перестройка и пустые магазины. Ну, выпьем!»

Мужчины чокнулись и приложились к коньяку.

Саша млел, он даже слегка раздувался от гордости, когда слышал от завхоза непривычное, обращенное к нему с придыханием: «дипломат». Откуда было ему догадаться, что почтительное придыхание Тофика имело причиною то, что завхоз носом чуял тех, кого, как правило, поставляла Москва на место зав. Бюро АПН; Москва поставляла кагэбэшников, то есть людей, которых Тофик, как человек нормальный, остерегался и уважал, потому что остерегался.

И случилось же в природе так, что Сташевский впервые летел за границу, но уже имел в кармане, на молодом своем, еще комсомольском сердце серьезный документ: зеленого цвета паспорт, выданный ему, второму секретарю посольства СССР в Тегеране, Министерством иностранных дел Союза ССР в Москве. Инстанции-то какие, с какими звучными, важными названиями взяли его в свои ряды — поневоле загордишься! Было удивительно, что пальцем о палец Саша не ударил, чтобы стать этим самым дипломатом, но ему, как зав. Бюро АПН, хоть и врио, по положению был положен дипломатический ранг — ни полиция, ни таможенники на границе не имели права к нему прикасаться. Пропагандистское АПН не имело, не могло иметь официальной аккредитации в исламском Иране и действовало под крышей МИДа, то есть посольства.

19

— Тихо! Тсс! — воскликнул посол, едва Кузьмин и Саша ступили на порог кабинета, и Саша представился. — Понял я, кто ты такой. Чего орать-то? Вот так.

Старикан с белой головой ловко выметнул себя из-за стола — был с палкой, но двигался непринужденно и плавно, как совсем молодой. Поправив и без того плотные занавески на окнах, включил какую-то бестолковую восточную музыку в доисторической советской радиоле; только после этого снова обернулся к Сташевскому с выражением наивного извинения на лице.

— Американцы кругом. Просматривают, мерзавцы, прослушивают — вот мы им и… — и он выставил наружу сухой стариковский кукиш, который больше походил на готовый к бою член. — Привет тебе, Сташевский. Теперь можно и поговорить… — член распустился пятерней, крепко охватившей Сашины пальцы. — Лицо у тебя хорошее и галстук тоже ничего, и пиджак. Значит, ты из АПН? Молодчага, очень мило, а то мы здесь без ваших совсем заскучали. Вот так. Тассовец, конечно, у нас есть, но что с него толку? Информацией в десять строк крапать? Слушай, Сташевский, к тебе сразу дело. Приготовишь мне справку о китайском влиянии на местную молодежь. Подробненько, пожалуйста, желательно с цифирью. Сделаешь?

— Владимир Яковлевич, я только приехал, еще не в курсе, но постараюсь…

— Попробуй только не постараться. Кузьмин поможет. Поможешь, Кузьмин?

20

Будни они потому и будни, что все в них буднично, серо, скучно и не проглядывается просвет. К будням же одиноким добавляется еще одно милое свойство — одиночество.

Почти три месяца минуло со дня Сашиного отъезда; Светлана чувствовала, что без него сходит с ума.

После окончания журфака ее, отличницу, оставили в аспирантуре. «Жанр репортажа в условиях перестройки» — такова была тема ее диссертации; чтобы отвлечься и сбить с себя грусть, она корпела над ней ежедневно: писала, печатала, листала умные книги, стажировалась, приобретая опыт репортера, в «Известиях» и «Независимой газете», но и работа, и разъезды, и встречи с новыми людьми помогали плохо. Все мысли были о Саше. Светлана с удивлением открыла в себе новое: до сих пор не знакомую ей ревность. Глупо, понимала, что глупо, примитивно, животно — все понимала, но ревновала его ко всему, что сейчас его окружало, ненавидела его каждый пустой день, что проходил без нее где-то там, за Кавказскими горами, в непонятной бирюзовой дали. Ей не хватало его глаз, рук, прикосновений, объятий, не хватало даже обидных Сашиных слов, в которых, перебирая их заново, Светлана находила теперь особое неравнодушное к ней тепло и нежность. «Не репортажем в перестройку следовало бы тебе заниматься, а семантикой слова „разлука“», — мрачно шутила она над собой, но и это не приносило облегчения. Когда бывало совсем худо, навещала стройку; в доме уже шли отделочные работы, сновали маляры и штукатурщики, это радовало и одновременно огорчало ее, потому что тот, с кем она собиралась в нем жить, отсутствовал, и мрачные самоедские женские сомнения не давали ей покоя. «Уехал-забыл», «разлюбил-забыл» — в таких мучительных координатах она теперь существовала. «Мама, — говорила она, — я написала ему шесть писем, а он мне, знаешь, сколько? Одно, мама, коротенькое, расстарался на страничку!» Мудрая Полина Леопольдовна гладила дочь по голове, требовала панику отставить и убеждала, что всякое в жизни бывает, что, может, он сильно занят, может, просто плохо работает почта и что, вообще, самое главное в женской доле — ждать, терпеть и прощать, чтобы в конечном итоге торжествовать победу. (Почта действительно работала из рук вон, точнее, отвратительно работали органы ГБ, лениво и нерегулярно вскрывавшие переписку, Саша подолгу не получал писем — потом их сваливалось разом три, четыре…) Мать внушала дочери одно, про себя думала другое и, переживая за Светку, ночами травила супруга Игоря Петровича едкими речами о том, что «Сашка ведет себя непорядочно, или заболел, или вообще от нас отвернулся, девочку нашу бросил, а тебе все равно». Профессора возмущала ее глупость, отворачиваясь к стене, он глухо повторял, что в конце двадцатого века глобальная связь развита настолько, что отыскать любого человека особого труда не составляет; в конце концов, организовав через Академию наук звонок в посольство, выяснил, что Александр Сташевский жив, здоров и нормально работает. Тут уж растерявшиеся родители вовсе притихли; жалея Светку, помалкивали — что им оставалось? — и ждали дальнейшего разворота событий; ничем другим ни мать, ни профессор помочь не могли.

У подруги Виктории, с кем Светлана делилась бедой, в похожих ситуациях все происходило не так. Вика, человек нормальный, после расставания страдала неделю, ну две, после чего душевные боли шли на убыль и раны затягивались; спустя два месяца вирус прежнего любовного заболевания навсегда погибал в ее организме; окончательно оклемавшись, он был готов к заболеванию новому.

Светлана, считала она, являла собой тяжелый случай.

21

Три месяца — сущая ерунда.

Девяносто дней — огромный срок.

Каждый день одиноко и бессмысленно было ему без Светки, каждый долгий, бесконечный день. Мужчину в таких ситуациях спасает либо работа, либо выпивка. Его спасало и то, и другое.

Приходил в Бюро к восьми, шел до клуба пешком по еще нежарким, пустынным, но уже проснувшимся улицам с автомобильными гудками, лязгом грузовиков, криками грузчиков, блеянием ишаков, развозивших по лавкам продукты и фрукты; возвращался в пустую свою квартиру к девяти вечера и позже, когда в городе уже зажигались огни. Проверял волос, натянутый на двери, — пока не рвали, не волновала его пока иранская контрразведка, и это было неплохо. Пил чай с тонким лавашем, с завернутой в него ароматной, розовой, почти отечественной любительской колбаской, купленной у Арзуманяна. Пил свою сотку виски — не более! — и курил «Мальборо»; однажды за таким занятием отъехал в сон и очнулся, когда сигарета обожгла пальцы; испугался, долго держал пальцы под краном, под ледяной водой, и за вечерним чаем-виски настрого запретил себе курить. Не курить оказалось очень трудно, но он себя заставил и слегка гордился такой над собой серьезной победой.

Работа начиналась с советских газет; они опаздывали на несколько дней, а то и на неделю, но даже несвежими были так содержательны, что он прочитывал их до последних абзацев. Афанасьев, Сахаров, Собчак, Межрегиональная депутатская группа, бесконечные заседания Верховного Совета, ну и, конечно, Горбачев с его «процесс пошел» — общая картина жизни страны вдохновляла Сашу. В стране менялся климат, страну сорвало с насиженного, застойного места, страна отплывала к неведомым и, конечно, прекрасным берегам.

22

Орел позвонил сам.

«Материализовался», — мелькнула в ней мысль, тотчас забитая нервом и страстью его слов.

«Светка! — заорал он в трубку. — Ривс попал под машину! Его в клинику надо, срочно! Ты — за руль, я с собакой — можешь? Или я за руль, ты с ним на заднем — можешь, Свет?!»

Господи, конечно, она могла. Даже если б совсем не могла, все равно бы смогла. Ради Ривса, ради Тольки, да просто по случаю горя, которое требовалось избыть, — всегда бы смогла. Где горе, там всегда первая в помощи она, Светка.

Через четверть часа Толькин «Жигуль» вырулил на трассу. Сам — за рулем, она сзади с огромной собачьей головой на коленях. «Терпи, мой хороший, — шептала она, — Ривсик, лапочка, терпи, все будет хорошо». Пес молчал, дышал еле-еле, берег в себе жизнь.