Погоня на Грюнвальд

Тарасов Константин Иванович

Центральное событие романа – знаменитая Грюнвальдская битва (1410 г.), в которой объединенные силы поляков, белорусов, литовцев и украинцев разгромили войска Тевтонского ордена. В романе представлена галерея исторических личностей – великий князь Витовт, король Ягайла, великий магистр Ульрик фон Юнгинген, князь Швидригайла, жена Витовта княгиня Анна и др.

Книга рассчитана на широкого читателя.

Год 1409

ПОЛОЦКО-НОВГОРОДСКОЕ ПОРУБЕЖЬЕ.

24 ОКТЯБРЯ

С мая месяца, когда восстала Жмудь и началась война с Тевтонским орденом, вот уже без малого половину года Андрей Ильинич был с сотней в разъездах, не сходил с коня. Весь светлый день проводили в седлах, пока солнце не закатывалось или кони не падали. А если падали, на других садились. Помолиться бывало некогда, поесть горячего в иные дни не выпадало. Вечером до соломы, до попоны раскоряками шли. Кинешься, укроешься епанчой, веки слипнутся – а уже восход, вновь на коня, остроги в бок; лес, дорога, грязь, пыль, дождь, жара, жажда. На все четыре стороны кидало, куда только ни отряжали, где только ни побывал. В столицу крыжацкую Мальборк ездили. На Подолье князю Ивану Жедевиду возили письмо – месяц прокачались в седлах, испеклись, иссохлись под солнцем. Князя Витовта в Ленчицу на встречу с королем Ягайлой сопровождали – опять три недели бесслазно. Из Ленчицы вернулись, тут же великий князь выправил на Новгородское порубежье – Семена Ольгердовича встречать. Встретили, проводили в Троки. Князь Семен полдня с князем Витовтом, запершись, проговорили – и в обратный путь. Выслали провожать. Теперь дойти до границы, а там князь сам поскачет. Семена Ольгердовича охранять не то что князя Витовта. У того гон оголтелый, беспрерывно галоп, свист в ушах; сам не отдыхает и другим не дает; все не терпится, все дела, каждая минута будто из золота – боится утратить. Князь Семен не торопится: дорога в Великий Новгород дальняя, день не выиграешь, а час не важен. Спокойно рысит. Тишина. Кони обучены – сами знают строй. Сотня затихла, каждый в свои думы окунулся, соседа словом не дергает, да и о чем говорить: все обговорено, все за пять месяцев вдоль и поперек обсуждено – не дождаться, когда распустят по дворам на зимнее сидение.

Затихла сотня, погрузилась в думы, а думы редко у кого веселые. О чем думает боярин на службе? О хреновой жизни, скверной доле, убогой судьбе. Служи, служи, а в благодарность – кукиш. За пять лет всего и выслужил две деревеньки – одну в три, другую в пять дворов. Потому что веры древней, не латинской. Кто латинской, тому в пять крат быстрей жалуют. А кто они? Кто прежде креста не носил, на огонь молился, сейчас они все в почете, чести, силе. Господи, вон Немировичи... Давно ль старый Немир позади отца в походах держался – ныне полоцкий наместник, в бывшем княжеском дворце сидит повелевает, над древними полоцкими родами возвышен.

Да что бояре! Князей принизили, повыгнали с насиженных мест. Уж на что Семен Ольгердович – лучший воин на всей Литве, Руси и Жмуди, ни одной битвы не проиграл, во всех победил, а в удел получил Мстиславское княжество. А оно пограничное. Кто Смоленск воюет, тот мстиславцев топчет, и смоляне топчут. Но мало, что княжество бедное людьми, с трудом средняя хоругвь соберется, так отправили и самого князя Семена с глаз долой в Великий Новгород. Великий-то он великий, да за реками лежит, две недели гона, два месяца обозы идут. Вот война нависла, сразу вспомнили – надо Мстиславского позвать, он и новгородцев приведет, его любят. Почему же ему Киев не дали согласно заслугам, уму и крови, или Полоцк, или Витебск, или Брест? Потому что веры на латинскую не сменил, подобно Ягайле и Витовту. А ведь он, Семен,– брат королевский, у него побольше прав на виленский посад, чем у князя Витовта.

А вот если бы ему, подумал Андрей, предложили, ну кто, ну великий князь призвал бы и предложил: перекрестись в веру латинскую – огромную получишь вотчину, как у Кезгайлы или у Остика, согласен? Пустой был бы вопрос, Андрей бы и не раздумывал, как надлежало ответить. Только кто предложит? С какой стати? Никто о нем и не припомнит, если счастливый случай бог не пошлет. Вот так годами и будешь мыкаться в седле, мокнуть под дождем, дубеть под солнцем, князей встречать-провожать, возить письма, пока не пробьют лоб чеканом в какой-нибудь стычке или не прошьют стрелой. Девятерых потеряла сотня за это лето, хоть ни с кем и не бились. В Ковно гнали с письмами; вот так же, как здесь, лес обступал. Стволы, зелень, глухие стены с обеих сторон – пуща, вечная глушь. Час предзакатный, тишина, вдруг – жиг! жиг! – и двое валятся с седел, в спине стрелы. Поминай как звали! Кто стрелял? Немцы ли в засаде сидели? Жмудины ли подкупленные? А на Подолье – солнцегар, духота, пёк, в рубахе потно, по три дня кольчуг не снимали: по пятам втрое больший отряд вражий шел. Бой не примешь – вырубят. В железе три дня и скакали, варились, как раки в котле, как грешники в пекле. Тоже пятерых недосчитались. Так всю жизнь можно и промотаться.

Дорога, бесконечная скачка, одурь в уме. Пять месяцев пронеслось скорее недели. Выехали – зеленело, а уже лист облетает, прелью осенней дышит лес, и ничего в памяти – лишь конская грива, сзади храп, топот, ржание коней, да друг Мишка Росевич обок. Случай бы бог послал, вот о чем надо помолиться.

ДВОР БЫЛИЧИ. ДЗЯДЫ

Спустя несколько дней после схватки паробок Данилы Рудый, загнав двух лошадей, привез жене своего хозяина недобрую весть. Ольга тотчас послала людей к свекру и к Росевичам. Две пары стариков немедленно съехались к ней, послушали рассказ Рудого о тяжелых ранах сынов и, решив за лучшее не надеяться на чужую заботу в далеких Селявах, сейчас же выслали за ними челядь и подводы. Если суждено детям выжить, рассудили старики, то дома и стены помогут, а коли суждено помереть, то будут оплаканы родными и родной землей укрыты.

Все дни ожидания прошли для Ольги в неотступном душевном изморе. Днем она думала про мужа с сочувствием., жалела его; ей мерещились тряская дорога, обескровленный Данила на соломе под ледяным осенним дождем, стоны его, когда колеса прыгали на колдобинах. Она молилась об его исцелении. Еще она просила в молитвах, чтобы господь дал ей силы ухаживать за мужем, вернул доброту к нему, легкость на сердце, заглушил злую память, потому что Данила сейчас немощен и рана его опасна. Но ночью, в темноте избы, душа выходила из подчинения рассудку и память разламывала все дневные уговоры, разрушала дневные молитвы. Бесконечной чередой, будто ратники на войну, проходили перед глазами обиды на мужа, складываясь в мучающее чувство беспросветной жизни, в привычную злую неприязнь. Ольга словно на ощупь, с пристальным досмотром, как лежалые яблоки, перебирала день за днем четыре года своего замужества и не могла припомнить ни одного светлого дня. Этот двор с крепкими постройками, с погребами и каморами, полными припасов, обнесенный высоким тыном из заостренных дубовых стволов, стал ее острогом, в котором ей выпало страдать и терпеть, дожидаясь конца своего века. Никто не мог ее защитить, никто не мог вырвать ее из этого двора, из прав Данилы, отнять ее у него для себя, никто и не знал – хорошо ей здесь или плохо.

Но был путь избавления, он открылся ей однажды, в одну из горьких минут: бежать отсюда, уйти куда-нибудь далеко, в Полоцк, в монастырь, кинуться в ноги игуменье, умолять, пока не смилуется, не скажет отрезать косу, накрыться клобуком и принять новое имя. И она будет жить с сестрами, и никто не будет над ней властен – только бог. От той жизни – чернушечьей – хоть людям может быть польза, хоть убогим скажет слово заботы и хворым даст уход, от этой – никому. Да и бежала бы давно, не терпела годами свою муку, одно удерживало – страх, обуздывающий желания страх, что никогда больше не увидит Мишу Росевича, не услышит его голос, не согреется его ласковым, сочувственным взглядом. Ради него, ради случайной встречи в церкви на праздниках и томилась в этом остроге. А теперь оба поранены, оба под оком смерти. Оба выживут – пойдет прежняя мука. Миша умрет – в тот же день ее здесь не станет или тоже умрет. Данила умрет – душа воспрянет...

Хоть и грех перед богом такие мысли, но нет силы их победить. Невозможно принудить себя к терпению, проститься с мечтой о счастливом дне и воле. Пусть грех, пусть бог ее покарает, только б изменилась или окончилась такая жизнь.

Дождь, тоскливый, октябрьский, сыпался с неба и день и ночь. Ольге страшно: в темноте, под нудный шелест воды за стеной время словно назад идет, душа глядит в прошлое, как в живое, терзается об ошибках. За одну ошибку всей жизнью платить – как смириться? Как понять, ответить себе, почему пошла за Данилу; ведь не силой он ее взял, и не силой ее отдали. Сама решила. Только зачем? Ну, понятно, те, у кого мать и отец грозные да расчетливые, тех принуждают, чтобы не засиживались, тем деться некуда, отказаться невозможно, отец прикажет – идут.

ТРОКСКИЙ ЗАМОК. ДЗЯДЫ

Проснувшись, князь Витовт по старинной привычке обратил взгляд к окну: рассвело, в глубокую нишу окна вползал сквозь мутные стекла утренний свет. Князь встал, отворил свинцовую раму; в грудь, в лицо ударило холодом, и все, что тревожило его во сне, в один миг истаяло, сгинуло, сникло от бодрой свежести, и на душе стало свободно.

Прозрачный туман стоял над застывшим в безветрии озером, завесью его прикрывались леса на берегу, хаты караимов, татарский табун и их утренние костры. Захотелось в поле. Скакать, разрезая воздух, слушая гулкий перестук копыт по пристывшей земле, ярый лай хортов, лететь вместе с ними по яркой озими, жухлой траве, не помня себя, забыв обо всем, о всех делах, заботах, бедах, людях, о канувшем и грядущем, выть в упоении пылом минуты, жаром крови, силой жизни. Сразу и увиделось: бежит под копыта трава, мелькают извалы, сосны, круг солнца в облачной поволоке, багрянец рябины, синяя гладь Гальве, кленовая пестрота, шумы и шорохи леса, колючая свежесть воздуха, гул земли, трепет в душе.

Вдруг, вспомнив, осекся: какие ловы, какое поле – сегодня день поминальный, святой – дзяды. Дзяды придут, прилетят, соберутся – мать с отцом, братья, дед, стрый, Иванко с Юрочкой, другие прочие. Придут, а он свору по дорогам гоняет. Нельзя. Обидятся. Не простят.

Князь, на сколько удалось, высунулся в окно и увидел вдали, на полуострове, малоприметные за туманом развалины старого Трокского замка – любимое отцовское гнездо, колыбельное свое место. Хоть и давно было разрушено, и не ставил себе цели тот замок поднимать, отстраивать, жить в нем, все равно кольнула острая боль, что замковые стены разбиты крыжаками, древний дом сожжен, замчище отдано кустам и крапиве, которые росли там, где он учился ходить, где горел дедовский очаг, зажженный Гедимином, кипела жизнь, теснились толпы, правил отец. Мелькнуло, правда, воспоминание, что сам вместе с немцами, когда бился за власть, осаждал этот замок и радостно следил, как ядра крушат старые стены, образуя проломы. Но что с того – сам, не сам? Нет отчего дома, стерт, порос полынью. А ведь было: мать провожала с крыльца, сани срывались, из-под копыт летел снег; мороз, полозья скрипят, свищут пути. Летели в Гродно, на рубежи, по дороге примыкали бояре, и сотенный поезд выносился в Пруссы, в зимние гости к крыжакам. Вихрем пролетали пятьдесят, сто верст в глубину, вдруг возникали из снежной завей у крепостей, рубили крыжаков, брали лупы, все, что могли взять: зерно, золото, мясо, оружие, мед.

Потом вспыхивал костер, горело городище, и наезд сникал в снегах, в лесах, под вой вьюги. Сверкал, скрипел наст, луна пряталась и выходила, а рядом с санями шли рысью зимние волки, и жадно горели их глаза в глухой темноте. Он и Ягайла сами были как волки – молодые, крепкие, в овчинах поверх кольчуг, на широких поясах золотые литые пряжки, в руках лук, прицелишься, стрелы исчезнут в желтом свете месяца – и двое вожаков зарываются" в снег, а если один, то сколько веселых споров – чей? И в Пруссы, и к ливонцам, к ляхам на Лысую гору всегда неразлучно, в одних санях, бок о бок в седлах, бок о бок в рубке. День врозь казался неделей, неделя врозь – месяцем; спали в обнимку, грея друг друга братским дыханием, истосковавшись, скакали – он в Вильно, Ягайла в Троки; если вдруг встречались на пути – счастье.

ХАТА ШЕПТУНЬИ. ЛИСТОПАД

Старый Иван Росевич, встретив на дороге сына, не верил, что довезет его домой с душой в теле. Однако бог милостив, внесли под родной кров живым. Стали глядеть рану – мать, Софья, Еленка, бабы-челядницы в плач: из свищей текла гнойная кровь, жизнь была на последнем нетлении, вот-вот загаснет. Если и оставалась в Мишке жизнь, то небесная, потому только и дышал, было видно, что запаздывала, ходя по другим, смерть.

Более скорые зашептались, что надо спешить везти из Волковыска отца Фотия – пусть причащает и отпоет. Но тут кто-то из дворни вспомнил о Кульчихе, возгорелась надежда: вдруг колдунья осилит выправить? Гнатка поскакал за ней, и скоро древняя старуха переступала порог. Одета была в черную рубаху, а поверх – в изношенный, изгрызенный мышью кожух и обмотана вороньего цвета платом. Никто не знал, сколько ей лет, считалось, что живет третий век – до того пригнулась к земле, ужалась, укоротилась, стемнела лицом, только колкие глаза светились среди морщин. Войдя, Кульчиха ни на кого не взглянула, никому слова не сказав, прошла к Мишке, отвернула тулуп, задрала рубаху и длинным заскорузлым пальцем потыкала прямо в рану. Из Мишки выдавился мучительный стон. Колдунья вновь тыркнула пальцем в свищ – посильнее – и захихикала, когда Мишку исказило от дикой боли.

– Вези, вези хлопца,– проскрипела Кульчиха, повернувшись к старому Росевичу.

– Куда? – удивился старик.

– В избенку мою! – ответила колдунья.

Год 1410

СМОЛЕНСК. СВЯТКИ

В сочельник, запершись один в большом покое дворца, Василий Борейкович гадал, как гадал в этот час весь Смоленск. Упорно глядя на сердцевидный огонек свечи, Борейкович ждал появления в пламени какого-нибудь знака, который внесет ясность в его думы и снимет тревогу. Огонек чадил, мерно оплывал и наконец трепетно забился синими язычками, загасая в лужице воска. Тогда Борейкович зажег вторую свечу. Угрюмое, уже привычное уныние овладело его душой. Эта нудная тоска стала наваливаться на него только в последние годы, и поначалу Василий не мог понять ее причины. Но мало-помалу за долгие размышления выклевалось прозрение: место вгоняет в нуду, Смоленск, город, в котором он наместником провел без малого шесть лет.

Теперь уже редко случались дни, когда Василий Борейкович, входя в эту самую палату, словно пьянел от счастья. Было раньше – так распалялось тщеславие, что сам себя корил и одергивал, страшась сглаза. Одергивал и не мог сдержаться, бродил по покоям дворца и честолюбиво дивился: неужто это он, Борейкович, ходит по тем самым половицам, по которым смоленские князья ходили, глядит в те же самые окна, что и они, принимает малых князей в той же палате, где они их принимали! Но вот никого из них нет в живых, а он есть, прислан Витовтом, прибыл из Ошмянского своего угла в стольный город Смоленщины держать порядок. Да, говорил себе, не обманулся он в князе Витовте, когда терпел вместе с ним все мытарства изгнаний, опасности походов и битв. Возместилось сполна и воздалось с честью. Где наместничает? В старейшем городе, в обширном княжестве, там, где тесть князя Витовта властвовал по праву древнего рода, где в уделах сидели врожденные Рюриковичи, вынужденные ныне слушать, что он говорит, ибо через него шло сюда державное слово великого князя. А что Рюриковичи? Под татарами пригнулись все Рюриковичи. Любят себя возвеличить, древностью рода нынешнюю слабину прикрыть. Так он и сам их ничуть не ниже. И отца, и деда, и пращура звали Борейками. И были Борейки ятвяжскими князьями, свои дружины держали, и свои конюшие им подводили коней. И стыдиться ятвягам нет причины, с четырех сторон их вырубали, но на колени не рухнули и дань врагу не платили, как Рюриковичи сто пятьдесят лет. Не затерялись Борейки, не исчезли. И при нем род не угаснет. Давно ли наместничество ошмянское получил, а теперь Смоленск князю Витовту держит. Правили тут смоленские князья, ныне ятвяжского рода князь здесь сидит. Конечно, Борейки не Гедиминовой были силы, но вот Вяземскому или Дорогобужскому в этом дворце вовек не сидеть, им сюда только по делу войти можно, если он призовет.

Да, не отнимешь грех – тщеславился, но, слава богу, быстро отрезвел. Забот и хлопот требует смоленское наместничество. Чуж и чужд остался город, непреодолимая враждебность сидит в смолянах, ничем ее не снять. Едешь по улице и читаешь по глазам: «Эй, сверчок, не на свой сел шесток!» Или вовсе угрозливое: «Потерпим, пока тихо, а хуже станет – переменим!» Василий Борейкович тогда думал, злобясь: недобитки, по-волчи зыркают, только и жди, чтобы в глотку не вцепились. И этот бывший дворец Ростиславичей, и замок, где стоял его отряд, казались тогда островком посеред реки, ударит гроза – и воды затопят его бесследно. Уже было так – наместника топорами рубили и со стены в ров, ровно падаль, скидывали. Как разойдется народец – не уймешь, на испуг не берутся. Вон когда Витовт князя Юрия сгонял, три осады выстояли. Не будь Юрий в отлучке, и четвертую бы выдержали. Три года Витовт Смоленск воевал, дорого обошлось это усмирение – тысячи своих людей под стенами полегло, много здесь ретивых голов пришлось снести, чтобы все прочие поостыли. Да, не заленишься в Смоленске, все тут зыбкое, востро надо держать ухо. Вот святки, народ пьет и гуляет, по вечерам гадания судьбы. Понятно, о чем девки гадают. Но что князья Вяземский и Дорогобужский выгадывают, сходясь в гости? Чего им в Вязьме и Дорогобуже не сидится, какая охота в Смоленск привлекла? Скуку свою разогнать в Соборной церкви? Богу помолиться в крещенские дни в толпе народа? О чем?

Не отмахнешься от дум, если было подслушано краткое, пугающее слово «отъезд». Теперь угадывай, что Вяземскому и Митьке Дорогобужскому возмечталось, в какую беду святочное их шептание может отлиться. Вдруг задумали Федора Юрьевича на отцовское место призвать, как девять лет назад князя Юрия призвали. Но Юрию тесть помогал, рязанский князь. Кто Федору поможет? Или самим вздумалось отъехать в Москву, к Василию Дмитриевичу на службу, а то и вовсе отломиться к нему вместе с землями – с боярами, с людьми, с данью и посощиной? Что воспоследует? Война с Москвой. Разве согласится князь Витовт с утратой Вязьмы? Давно ль Одоев прибрали, а тут Вязьму потерять. Но спросит: кто прозевал, кто допустил? А вот кто зевун – наместник смоленский. Знать, состарился – пора на печку.

«Ну и что делать?» – думал Василий Борейкович, угрюмо глядя на огонек. Не ко времени эта забота. Приказано овес отправить в Гродно, полки должны быть наготове в поход. И вдруг – отъезд. Вдруг полки эти в обратную сторону пойдут? Или придется сюда десять полков вести, чтобы эти три успокоить? Но здраво, трезво если глядеть: что для Вяземского этот Федор, чтобы из-за него на опасность смерти идти? Сын грешника, убийцы родича Вяземского. Нет, не нужен ему князь Федор, не захочет он свою жизнь и удел на край гибели ставить. «Мерещится мне,– подумал Василий Борейкович,– пустые мерещатся страхи, услышу звон – сам себя запугиваю, готов в набат бить. А уж если Лев с Митькою отъедут – пусть их, малая беда, только бы без народу, без смуты людей. Только ведь просто так не сбегут, какая им корысть жить в изгоях? Так о чем толковали?»

НЕМАНСКАЯ ИОРДАНЬ

Поднятый первыми петухами, стягивался на площадь в свете полной луны волковыский обоз. Тишину лютого предутрия рвал в разных концах города треск распахиваемых примерзших ворот, скрип полозьев, гулкий топот подкованных лошадей. Тиун, браня запаздывавших, пересчитывал возы; никто, однако, лишнее не заспал, все двадцать семь съехались и выстроились гуськом. И еще пять саней с поклажей купеческих, и двое саней с харчами для охраны, и сами купцы – Рогович и Бармич – в санях с кузовами. Отряженные возчики, сойдясь кучей, притоптывая и прихлопывая меховыми рукавицами, кляли вполголоса свою неудачу: другим праздник как праздник, сидеть дома, греть бока, пить вино, а им мерзнуть в дороге, да сколько дней. Собрались и стояли отдельно десятка два молодых мужиков конной охраны.

Юрий, боясь опоздать, прибежал на площадь чуть ли не первым и примостился к Даньке Роговичу.

Наконец тиун убедился, что все назначенные к поездке люди собрались. «Садись! – крикнул весело.– С богом!» В тот же миг передние сани резво рванули, звякнули бубенцы, и обоз с ухарски взгикивающей охраной пошел из города в поле, на Гродненский шлях.

Проснулись в этот час и Росевичи. Трепетное волнение овладело всем домом. Хоть все, что нужно утром сделать, загодя было продумано, а все, что нужно с собою взять, с вечера было приготовлено, все суетились, помогая матери и Еленке собираться. Старый Росевич тыкался в каждую заботу, больше мешая, чем способствуя, ворчал на жену, что попусту копается, бегал присматривать, как и что укладывают, сам зажег настольные свечи, подгонял всех садиться за стол, как на добрый путь положено. Уселись, но от возбуждения и переживания этой необычной разлуки никто не мог есть. Едва прикусив, стали подыматься. Мать и Еленка оделись в шубы, все пошли во двор. Гнатка вынес и усадил в возок на солому Еленку, Софья и мать прикрыли ее шкурами. Трое паробков сели верхами. Старый Росевич благословил и поцеловал дочь. Ворота растворились, Мишка, отец, Софья прокричали: «Бывайте!», с саней ответили: «И вы бывайте!», и маленький поезд помчал к дороге.

На перекрестке пришлось ожидать. Еленка в изматывающем напряжении ловила каждый звук, страшилась, что обоз не вышел из Волковыска, что случилась какая-то отсрочка, он не придет и ее повезут обратно в избу, на опостылевшее сиденье при окне, к муке неподвижности и неисполнимых желаний. Но вот послышались колокольцы, обоз возник в темноте, приблизился и стал проходить мимо чередой саней с многократным «Здорово, Росевичи!». Соскочил с какой-то повозки и подсел к Еленке Юрий.

ГРАДЧАНЫ. 15 ФЕВРАЛЯ

Ко дню объявления чешским королем Вацлавом декрета о споре ордена с Польшей и Великим княжеством Литовским собрались в Праге крыжацкие, польские и литовские посланцы. Представлявшие Витовта боярин Ян Бутрим и нотарий Миколай Цебулька ехали из Кракова вместе с посольством Ягайлы, вместе и остановились на постоялом дворе в Старом Месте, неподалеку от Карлова моста.

Девятого утром чем попышнее оделись и направились в Градчаны, во дворец, слушать Вацлава. Ничего выгодного для себя от королевского решения не ожидали, предсказывали, что Вацлав рассудит несправедливо, на корысть орденской стороне, но король всех поверг в изумление – и выступавших от имени Ягайлы познанского епископа Альберта Ястжембца и королевского маршалка Бжезинского, и нотария Дунина, и Бутрима с Цебулькой, и крестоносцев, главой у которых был великий госпитальничий Вернер фон Теттинген. Всех в равной мере ошарашил. Вышел к послам, поморщил пухлые губы и без тени стыда на землистом от разгульной жизни лице сообщил, что ожидаемого послами решения он принять не успел, ибо вопрос непростой, а у него своих дел в предостатке. И ушел. Все три одураченных посольства надолго онемели, потоптались, приходя в себя, облаяли мысленно Вацлава бараном, дубиной, подлецом и покинули дворец.

Вернувшись на постоялый двор, сели раздумывать, что делать: настаивать на декрете или отъезжать домой? «Справедливое решение Вацлав, конечно, не примет,– говорил маршалок Бжезинский,– а настаивать ради несправедливого – какая же нам польза? Пусть лучше Вацлав выглядит глупцом, чем мы – простаками». Решили отъехать. Но вечером прибыл дворцовый гонец с извещением – король объявит декрет через неделю, пятнадцатого февраля. Только и оставалось расхохотаться: то четыре месяца дураку не хватило, то неполной недели достаточно; не зря у него все вкось-вкривь идет.

Скоро от сочувствующих полякам чешских панов узналось, что орденский посол Вернер фон Теттинген ежедневно встречается с маркграфом моравским Йодоком; Йодок же пользуется немалым влиянием на короля. Сомнений не вызывало, ради кого постарается враждебный польской короне мстительный маркграф. Узналось еще, что король Вацлав сам принял Теттингена и уделил беседе с ним целых полдня – это при своих-то якобы важнейших делах,– и выплыло, что Мерхейм еще в декабре привез королю гостинец из ордена – шестьдесят тысяч флоринов чистоганом. Стало ясно, что сейчас фон Теттинген требует возмещения. И все немецкое, сочувствующее ордену окружение Вацлава как-то согласно и дружно задвигалось, засуетилось, пошло надавливать на слабую королевскую волю.

Польские и литовские послы, мотая на ус эти неблагоприятные сообщения, задумались: уступит или не уступит Вацлав натиску крыжаков? Казалось, и многое подсказывало верить, что не должен был уступить – множество обид претерпел от немцев. На императорском троне после отца сидел двадцать лет – немецкие князья сбросили и прогнали; родной брат, Сигизмунд венгерский, в темнице полтора года держал, конечно не без немецких подговоров; немцы Вацлавом недовольны, тычут, упрекают, насмехаются, желали бы и с чешского трона согнать; с Прусским орденом вовсе не приятельствует, более того – враждовал, сам выпер крыжаков из Чехии, отнял себе их имущество и земли; трех месяцев не прошло, как нанес немцам гулкую пощечину – Кутногорским эдиктом освободил Пражский университет от немецкого засилья, тысяча оскорбленных, разъяренных немцев выехала в империю, призывая на Вацлава проклятья. Так что вроде бы не за немцев и теперь удобнейший имеет случай чувствительно их ущипнуть, сказав правду: крыжаки – захватчики, ведут себя неправо, дерзко, грубо и должны вернуть Жмудь Витовту, Добжин и все польские убытки от осенней войны – Ягайле. Примет не примет такой декрет орден – дело второе; понятно, что не примет, но справедливое третейское решение далеко бы отозвалось, сильно бы ущербило орден перед летней войной.

МАЛЬБОРК. 25 ФЕВРАЛЯ

Утром срочный гонец доставил секретное донесение из Венгрии. Ягайла и Витовт через родственника польской и венгерской королев графа Цилейского договорились с Сигизмундом Люксембургским о съезде, который предполагается провести в Кежмарке в первые дни апреля. Прочитав письмо, великий магистр помолился: «Спасибо, господи, что не оставляешь орден своей заботой. Вот новый знак твоей милосердной любви. Воистину, кого ты хочешь погубить, тех лишаешь духовного зрения, чтобы, подобно баранам, брели на край гибельной пропасти. А дело ордена – указать им ближний путь к пропасти и вбить внизу заостренный кол для услаждения слуха небесного отца предсмертными воплями дерзких язычников. Ибо кто против ордена, тот против бога».

Великий магистр велел слуге найти великого комтура, великого маршала и казначея и сказать, что брат Ульрик просит братьев к себе.

Глупейшие потуги Ягайлы и Витовта, думал фон Юнгинген, лишний раз доказывают притупленность их языческих умов. Старым волкам отказало чутье – верная примета близкого издыхания. Тем более следует его ускорить.

Карающий меч, который вложен господом в десницу ордена, не может достать злобных глупцов, когда они прячутся в своих конюшнях на Вавеле или в Троках. Если бог выталкивает их из нор для пустой поездки, то долг ордена удовлетворить давнюю жажду небес. Эти осквернители веры, надевшие кресты поверх вонючих языческих кожухов, должны умереть. Они не страшат орден, они противны ордену. Орден рыцарей черного креста никого не боится, силу его умножают реликвии апостольской церкви: оправленное в золото настольное распятие из дерева креста, на котором принял муки Спаситель; и заключенная в драгоценную раку частица мощей святого Либория; и кусочки одежд богоматери, в которых она рыдала над телом замученного своего сына; и веточки Моисеевой неопалимой купины; и молочный зуб Марии Магдалины, взятой на небеса к подножию божьего престола; и частица мощей святой Екатерины, которую преподнес ордену император Карл IV.

Не страх требует убить Ягайлу и Витовта, вовсе не страх, лишь завещанная Спасителем забота о христианской крови, бережное отношение к каждой христианской душе. Ибо много лелеемых ангелами жизней будет спасено, если не дойдет до большой битвы, если обе волчьи стаи лишатся своих вожаков. Бог, предоставляя ордену столь благоприятный случай, не простит промедления, жалости, смиренного ожидания. Когда обе стаи жили раздельно, орден мог не слушать их злобный лай, прикармливая -или наказывая каждую в отдельности по своему усмотрению или натравливая одну на другую, чтобы обе затем подолгу зализывали кровоточащие раны. Но если на бедного путника налетают два бешеных пса, ему тяжело. Орден уже понес горькие потери, отказавшись ради этой войны с язычниками от морского могущества, от дорогостоящих побед над Ганзейским союзом. Выгоды внезапной гибели в Кежмарке двух главных врагов ордена, гибели, без сомнения, приятной небу, столь очевидны, что в случае удачи будет необходимо возвести новый храм во славу святых патронов немецкого рыцарства.