Полёт совы

Тарковский Михаил Александрович

По словам писателя Романа Сенчина, Тарковский продолжил художественную летопись Сибири, ставшей для него, москвича по рождению, настоящей родиной. Он пишет о том, как и чем живет этот огромный край к востоку от Урала. И эта жизнь, вроде бы далекая от обитателя большого города, понятна ему и близка. Правда жизни и правда литературы в повестях Тарковского приближаются друг к другу и «искра какой-то единой, единственной правды будто окно прожжет, и что-то смертельно-личное станет вдруг образом».

Полёт совы

Глава первая

Вот и начал из меня понемногу вытекать город.

Правда, разговора с природой ещё не случилось, и моя мечта прокатиться на долблёной лодке по озеру остаётся мечтой. Также как и потребность залечь с любимыми книгами, без которых скоро спячу. Хотя хуже всего, что как раз не спячу и что состояние это может длиться вечно. Что жить ожиданием становится привычкой и словно доказывает, что можно обойтись без дорогого.

Потому и беспокоюсь: главное следует делать не откладывая — пока молодой и можешь свернуть горы.

Хотя к горам ещё надо пробиться. В городе меня доконали пробки и машина, вещи вроде бы подсобные, но так лезущие в жизнь, словно метят в заглавие. Ползимы простояли морозы, и каждый раз утром на заводке в моторе что-то брякало. То ли цепь растянулась, то ли ослаб какой-нибудь натяжитель или успокоитель. Словечки, конечно, расчудесные, но лучше, чем всякие «иммобилайзеры». Так вот… Оказалось, что на сто пятидесятой тысяче надо менять цепь. На работе шли неимоверные проверки из образовательного надзора, да на выходные предстояло ехать в Минусинск в музей Мартьянова. В автосервисе на меня посмотрели хищно и сказали, что надо «разбирать лобовину». Через полтора часа требовалось встретить на вокзале директора школы из Канска… И всё это каждый день. В таком духе длилось до весны, и я понял, что если так пойдёт, то мне самому понадобится разбирать лобовину и менять успокоитель. А может, и натяжитель. Пусть успокоит нервы либо натянет так, чтоб не брякали. А потом ушёл мой любимый директор, Иннокентий Александрович, сказав: «Извините, ребята, вы как хотите, а я участвовать в убое образования не собираюсь. Да и преподавать постоянное осуждение эпохи, страны, людей по писателю Солженицыну не намерен…»

Я думал, что меня хоть здесь отпустит. Не в смысле, что беды России отойдут, а что я сам успокоюсь и окрепну. Когда случается что-то возмутительно-несправедливое, со мной происходит следующее: внутри моей головы, с обратной стороны… лобовины… с внутренней… ну, как объяснить-то? Короче, у меня будто есть некая внутренняя крышка лба. И когда я волнуюсь, эта крышка начинает отделяться, отслаиваться, появляется двойное чувство черепа, будто там две пластины и меж них проливается горячая жидкость и постепенно опоясывает всю голову. Проливается, жжёт и врезается в мозг, как петля из троса… Это происходит, когда я слышу некоторые слова, например «успешность» и «толерантность».

Глава вторая

В магазинах здесь дают продукты под запись. В ближнем ко мне, «Ландыше», у продавщицы Снежаны — истрёпанная тетрадка, похожая сбоку на меха гармошки. Меха эти воздушно пухнут с угла. Снежана предложила сама:

— Понимаю, что вы сейчас без денег, такие траты на переезд, на обустройство.

Снабжайтесь

«под запись», потом с зарплаты отдадите. Да нормально. Хе-хе, в долг не давать — торговли не видать! Вот пряники хорошие есть

наразновес

.

Правда, передо мной она отшила одну доставучую иссохшую тётку из местных аборигенов, Тамарку. Она требовала под запись водки и пыталась занять у меня триста рублей

«взаимообразно».

Здесь очень любят это слово, причём не «заимо…», а именно «взаимо», что отражает некую взаимность обоюдного понимания и выручки. Передо мной

снабжался

невысокий бородатый человек, лица его я не разглядел, но мне показалось, что он не совсем местный. Глуховатым деловитым баском он спросил Снежану:

— А скажи, хозяйка, в какую цену эти сапоги?

Я попытался получше рассмотреть странного покупателя, но было неудобно заглядывать в лицо, а когда он пошёл к выходу, меня снова отвлекла Тамарка. Снежана сказала, чтоб «отстала от человека, бессовестная, он тоже под запись берёт», и покачала головой:

Глава третья

Зазвонил телефон. Серёжа нехорошо, трудно замер, прикрыв глаза с дрожью в веках, шумно и отрывисто выдохнул и очень медленно, будто впечатывая, положил ручку всей длиной — плоскостью. Худощавый, с тёмно-русой слабой бородкой. Глаза большие, серые, из тех, что принято называть лучистыми. Они придают одухотворённый и прямой вид. И лоб тоже прямой, чёлка высокая, торчащая крепко. Выражение — какой-то удивлённой готовности, будто он ещё минуту назад расслабленно дремал, и вдруг его разбудили для трудного и небывалого дела.

Он сидел за столом перед открытой тетрадкой. В пузырьке стояли фиолетовые чернила и рядом кружка с горячим чаем. Дымок вился туманной спиралью.

— Слушаю. Да!

— Сергей Иваныч! — раздался взволнованный женский голос. — Это Наташа Щелканова. У вас фонарик есть? Бежите! Бежите на берег! Там Мотя Степанов… Под Тимкиной Корг

о

й… Мой поехал на лодке… Надо встретить… Агашка прибежала… Неладно там…

Сергей порывисто и по-ответственному быстро оделся: куртка, большие сапоги из лёгкой пористой резины. Стоявшие наготове, они даже будто потянулись к ногам, как трубы. Шапка, фонарь на лоб… По длинной крутой лестнице, потом по тропе меж камней Серёжа спустился на берег, пологим галечником сходящий к воде. Там ещё никого не было.

Глава четвёртая

Пришёл Костя, помог одеть Матвея и увёл его домой. Позвонила Валентина Игнатьевна:

— Ну чо,

мой-то

не сильно вас… стеснил-то? Вы уж извините… И спасибо вам. Спасибо.

На следующий день в школе Валентина Игнатьевна посмотрела на меня с теплотой и снова сказала: «Спасибо!», — очень твёрдо и с чувством.

— Да ладно, Валентина Игнатьевна. Всё хорошо.

— Да как ладно? Вы ведь вдвойне герой — ещё и плашкоут притащили!

Глава пятая

Я очень люблю снег. В средней полосе он сначала посыплет для пробы и ляжет тонкой паутинкой. Сквозь неё землю всю видать, с её усталыми жилами, веточками, венками, будто просящими: приложи… холодное что-то и светлое… И вот приляжется паутинка, потом отступит, вытопится-исчезнет, потом снова накинет не паутинку уже, а марлю… Синеватую… Польёт-промочит не то снегом, не то дождём, то крупой побьёт… И всё постепенно, чтоб горожанина не растревожить резкими сменами.

А здесь снег ложится разом и без подготовки. Одним ударом, слоем, который для юга на всю зиму рассчитан. Налётом снегом гружённых низких облаков. Таким неумолимым и решительным, будто и от тебя та же решимость и безоглядность требуется.

Поэтому появление с вечера субботы на речном горизонте огромного, вполнеба белого марева меня обрадовало несказанно. Простор такой, что снег видишь за много вёрст, хотя он может час ещё надвигаться меловой лавиной. И граница белого резкая, как по огромной прозрачной линейке: вот обычный воздух, а вот приближается млечная толща, и настолько мощно, что, кажется, весь снежный год ползёт-надвигается, и настала наконец смена вещества, и завились снежинки осмысленно и сосредоточенно, и ползёт бескрайний рой с юго-запада, опускается ярко-белое низкое небо — и пошло косить… Легко спать под шум этого роения. А утром встал — всё в ровном снегу. И осень в далёком прошлом.

Было тихое воскресное утро, которое я встречал ещё в синей полутьме, видя, как необычно светится новым светом каждый предмет во дворе… И выйдя на двор, смотрел на белое одеяло, будто не веря… Едва рассвело, стала видна тёмная река и медленно падающие снежинки… Возвратясь домой, старался всё делать медленно, неспешно, чтобы не нарушить душевного тихого строя… Но не тут-то было…

В девять утра припёрлась Баба Катя. Сушайшая старушка с огромной палкой, в огромном малиновом платке, с бахромой, как толстые щупальца, и в подростковой синтетической ярко-зелёной куртке. Зашла, поставила палку,

сяла

на лавку:

Фарт

Рождественская повесть

Напильники

Из-за стола поднялся длиннолицый, похожий на ящера человек очень прямой осанки. Длинный выгнутый нос, небольшая, тоже длинная, коротко стриженная голова. Жилистая шея, переходящая в затылок и череп в одну линию. Очень живая, извивающаяся, она длинно торчала из ворота, как из норы, и словно хотела вылезти, а её изнутри кто-то осаживал, дёргал, а она оборачивалась огрызнуться.

— Здравствуйте, Валерий Ирари… — сбился Баскаков и протянул книгу: — Это вам, подписанная!

— Ил-ларионович, — зычно, напористо-чётко и как-то уставн

о

поправил Илларионыч и без паузы резанул: — Ну что у вас?

Протянутую книгу он, кивнув, бросил в ящик стола, как в лоток, и громко задвинул.

Баскаков, заражаясь скоростью, изложил дело:

Грязью замазал

— Я ещё посплю… — тихо и полувопросительно проговорила Леночка и, отвернувшись к стене, добавила: — Ты придумал, что детям девятого числа скажешь?

Баскаков на минутку прилёг-пробрался к ней, чуть не придавив коленом черно-блестящий экранчик, в котором Лена успела что-то успокоительное нащупать, не разлепляя глаз. Там стояла теперь синяя картинка, которая глупо перевернулась, увидя сбоку подвалившегося Баскакова.

Он подошёл к чёрному окну. Оно было нового, неиндевеющего образца, и округе гляделось в него стерильно, оголённо и как-то пристально. «Первый раз, что ль», — подумал Баскаков в ответ Леночке. Девятого января ему предстояло выступить перед школьниками на Рождественских чтениях.

На градуснике было под сорок. Он приблизил лицо к стеклу: темно, только звезда еле шевельнулась в мёрзлом воздухе, и показалось — вот-вот замрёт, завязнув, не провернув мерцающего зеркальца. Он вышел в коридор, бурая в рябь железная дверь с заиндевевшими, ворсисто-белыми болтами выпустила его во двор. Прошёл к гаражу, завёл Ленину машинку. На обратном пути гребанул горсть снега и умылся до скрипа, до перехвата дыхания. Влажная рука магнитно прилипла к дверной ручке. С чайной кружкой снова застыл у окна.

Морозно-рассеянным светом розовел восход, и сизо стелилась понизу долина Чауса. Вдали за незримой Обью еле различимо дымил трубами Новосибирск. Клубы эти Баскаков хорошо знал. Если к ним подъехать, они восставали громадно и нависали гигантскими монументальными формами, освещёнными рыжеватым солнцем. От их каменной недвижности охватывало задумчивостью, какой-то зимней углублённостью и ощущением, что можно наконец разглядеть время в упор. Что время это больше не сносит течением, и его судьба на твоих плечах.

Вид из космоса

Лена все дни не то болела, не то капризничала и лежала, читая и что-то записывая в тетрадку. Была бледной, вялой и раздражала Баскакова, приезжавшего усталым и одновременно звенящего событиями и требующего ответного перезвона.

Отец Лев был другом семьи. Жил он при монастыре в Боеве в двухстах километрах от Тузлуков, куда Баскаковы собирались на Рождество. Сейчас по сложившейся традиции батюшка приехал в Тузлучинский монастырь. Исповедь была вечерняя, могло прийти много народу, но Баскаков знал правило отца Льва исповедовать столько времени, сколько потребуется. Помимо исповеди Баскаков хотел спросить у отца Льва духовного совета по его отношениям с Ёжиком и не знал, позволит ли время.

Серёжа Шебалин был знаменитый, с гусарскими повадками парень. Когда просили его описать, отвечали: «Помните казака с картины Сурикова „Покорение Сибири Ермаком“? Там один с веслом. А другой, второй с кормы — с ружьём который: вот это он! Не помните — обязательно посмотрите».

Сходство было удивительное: совпадало именно стремительно-грозное выражение лица, летящий покат лба и свирепые белки. Только Сергей был поплотней, поухоженней, посинеглазей. И нос имел, что называется, орлиный, а усы поменьше и позолотистей. Со школы был необыкновенно взрослый, крепкий, брился и курил класса в восьмого, а в студенчестве был накоротке с мужиками-преподавателями.

Чудил Ёжик напропалую. Будучи коноводом, потащил как-то всех в пивную. По дороге поймал белого голубя, и тот доверился ему и как привязанный ходил по столу меж кружек. Пивнушка закрывалась, и ребятам пришлось взять пива с запасом. Запас оказался столь основательным, что, несмотря на приказ Ежа допивать, пиво встало столбом в пищеводах. Добыли где-то прозрачных пакетов и по-хозяйски залили остатки. Собрались в гости. Долго ловили машину — компанию с янтарными пакетами никто не брал. Пузатые подушки подтекали с углов. Ёж одной рукой придерживал пазуху с голубем, другой писал на асфальте пивом: «Баскак дурак». Наконец он ухитрился остановить «Скорую помощь», компания в неё взгромоздилась и помчалась под крик Ежа: «Шеф, включай сирену, гони на красный!»

Исповедь

Александро-Невский храм в заштатном купеческом городке Тузлуки был построен в конце девятнадцатого века после убийства в 1881 году императора Александра II. Тузлучинский купец Никифор Вытнов обратился в Святейший Синод с просьбой разрешить построить на свои средства храм во имя небесного покровителя убиенного царя — князя Александра Невского. А в конце двадцатого века вокруг храма была основана женская обитель. Монастырь был небольшой, но аккуратный и ухоженный, белые постройки, творожно-белый собор с золотыми куполами, кованые ворота.

Народу в храме было немного, видимо, больше рассчитывали на Рождество. Баскаков пропустил Лену вперёд и сам оказался последним. Отец Лев — рослый, светлоглазый, немного напоминающий доброго волка из «Иван-царевича», с лицом собранным, утянутым к некоей точке впереди носа. И в очках, каких-то особенно прозрачных, круглых, в тонкой серебристой оправе. С седоватой раздвоенной бородой и взятыми в пучок власами, нависающими с боков расслабленно и выпукло, и тоже седеющими и немного в зелень. Он с Юга России, гхакающий, но не по-украински придыханно, а пожёстче, по-донски. Замечательна его улыбка, особенно захватывающая глаза — радостно-смущённая, всепонимающая, от которой на душе тепло и надёжно. Очень он пришёлся Баскакову с Леной доброжелательностью, рассудительностью, неприятием формализма.

Отец Лев велел Баскакову читать на клиросе, а пока исповедовал Лену. Баскаков читал вполоборота и поглядывал на Лену, видел, как двигалась её голова, когда она говорила. И как отец Лев, улыбаясь, склонялся к ней и тоже говорил, то глядя на неё, то озирая храм. А потом накрыл ей голову плотной и будто твёрдой епитрахилью, приложил ладонью и, сняв освободительно плат епитрахили, кивнул на Евангелие. Лена поцеловала Евангелие и крест и отошла сначала быстро, а потом медленно, сбавив шаг и описав задумчивый полукруг. Отец Лев кивнул Баскакову.

— Готовился?

— Да. Батюшка, благословите… Исповедуется раб Божий Игорь. — Игорь замолчал, а потом заговорил робко как-то, ещё пуще смущаясь от этого и теряясь: — Батюшка, грешен, и честно — будто никакого движения нет. Всё… всё то же самое, что в прошлый раз. Раздражение на близких, на жену, требую от неё слишком многого, старинного какого-то бесконечного духа, затворничества, неприятия всего… этого… ну понимаете… Батюшка, знаю, что надо грехи перечислить, не раскрывая, но если можно, если у нас есть время, всё-таки прошу разрешения…

В стирку

Баскаков занимался альманахом, литературным фестивалем, семинарами и образовательными программами. А кроме рассказов и повестей писал ещё и очерки и, открыв какого-нибудь самородка, носился с ним как с писаной торбой. Однажды случайно подвёз бывшего зампотеха танковой бригады, который ушёл в запас и стал делать танки. Замечательному броневому мастеру режиссёры из Москвы заказывали технику. Раз сварил «тигра» и поехал на нём по водку, а тут попался дорожный патруль. И обошлось бы штрафом, но тузлучинский прокурор прилепил ему пропаганду фашистского дела. Пришлось Баскакову звонить прокурору области и выручать.

Писал о музыканте Василии Вялкове, его песнях прекрасных и трагической кончине в упавшем вертолёте с начальством на отдыхе — истории сколь нашумевшей, столь и замятой. Ездил в Турочак к его жене Марине.

Писал о мариинском самородке Юрии Михайлове — создателе музея бересты, архитекторе, музыканте и казачьем подвижнике.

Пропадал в Уймонской долине у Раисы Павловны Кучугановой. В небольшой избёнке чудная женщина устроила музей старообрядческой культуры, славный не столь предметами быта, сколь душевным обычаем: каждая экскурсия Раисы Павловны — духовное наставление, и ни слова от себя. «Старообрядцы-то скажут: „Гладого накорми, нагого одень, босого обуй. Найди человека ласковым словом“. Та-а-ак они скажут».

Казаков и старообрядцев Баскаков равно любил за верность. Однажды его познакомили с Фёдором Шлыковым.