Гарри Тертлдав
Дядюшка Альф
Uncle Alf by Harry Turltedove, 2001 7 мая 1929 года Моя милая Ангела, Как ты уже, несомненно, поняла по почтовой марке и штемпелю, я теперь нахожусь в Лилле. Я здесь не был уже почти пятнадцать лет, но я отлично помню все разрушения, оставшиеся после того, как мы выбили отсюда проклятых англичан. Они дрались отчаянно, но не смогли остановить солдат–победителей Его Величества. И по сей день, как я погляжу, ленивые французы так и не позаботились о том, чтобы отстроить город заново. Однако французы, конечно же, не настолько ленивы, чтобы не бунтовать против Кайзера и Германской Империи. Вот почему фельджандармерия послала за мной. Когда им нужны результаты, что они делают? Они зовут на помощь твоего дядюшку, вот что. Они знают, что я всегда добиваюсь успеха, несмотря ни на что. И здесь добьюсь обязательно, хотя это наверняка будет нелегко. Конечно, будь это легко, сюда послали бы какого‑нибудь дурака. Местная публика называет фельджандармов «diables verts» (зелеными дьяволами) из‑за высоких зеленых воротничков на наших мундирах. Уверяю тебя, дорогая, я и впрямь собираюсь отправить некоторых лилльцев прямо в ад. Меньшего наказания они не заслужили. Они проиграли войну, что несомненно доказывает, насколько их раса ниже немецкой, но сейчас они думают, что смогут отменить неизбежный приговор истории с помощью заговоров, обмана и прочих трюков. Я приехал сюда показать им, как они неправы. Ты можешь писать мне по адресу, указанному на этом конверте. Я надеюсь, что у тебя все хорошо, и что твою миленькую головку никогда не потревожат мысли о коварных планах этих французских дегенератов. Я посылаю тебе множество поцелуев, хотя предпочел бы одарить тебя ими лично. С огромной любовью, остаюсь твой Дядюшка Альф. * * * 9 мая 1929 года Моя милая, дорогая Ангела, Дела обстоят хуже, чем я мог себе вообразить. Неудивительно, что сюда послали меня. Лилль — один из самых затрапезных городишек во Франции. Контраст между головокружительным богатством и ужасающей бедностью поразителен. Рядом с богатыми витринами обитают бездомные в грязи и отчаянии. И, как мне ни стыдно это признать, я должен сказать тебе, что здесь по крайней мере каждый второй фельджандарм продажнее любого француза. Пожалуй, это неизбежно. Многие из них находятся в Лилле с самой войны. Они сами стали более французами, чем немцами — я не лгу и нисколько не преувеличиваю. По сути, эта земля их кормит. Они завели себе французских любовниц и забыли об оставленных дома добрых немецких женах. За такое дегенератство следовало бы наказывать. Такое дегенератство ДОЛЖНО быть наказано! Я говорю об этом вполне открыто. Будь я чином повыше фельдфебеля, я бы этого так не оставил. Но подлая офицерская клика бесстыдно ставит палки в колеса моей карьере. Когда я думаю о том, что в прошлом месяце мне стукнуло сорок, а я все еще ничего в жизни не достиг, я понимаю, как несправедлив мир. Если б только мне дали показать, на что я способен, все бы просто замерли от удивления. В этом можешь не сомневаться! Тем не менее я честно служу Германской Империи не за страх, а за совесть. Империя — последняя и лучшая надежда человечества. Мы должны, обязаны безжалостно уничтожить французский реваншизм. Головы полетят с плеч в Лилле, и мне это доставит величайшую радость. Между тем, я надеюсь, что твоя собственная прекрасная головка в Мюнхене наполнена радостью и счастьем. Посылаю тебе обьятия и поцелуи, а также постараюсь послать тебе и твоей матери кусочек копченой утки. Хотя лучше бы ты ее не ела. В этом я абсолютно уверен. Это один из моих жизненных принципов, и я до самой смерти буду стараться убедить тебя в своей правоте. В этом, как и во всем остальном, я тверд и непреклонен. С нежностью, твой Дядюшка Альф. * * * 11 мая 1929 года Милая, дорогая Ангела, Я надеюсь получить от тебя весточку. В этом мерзком городишке твое письмо значило бы для меня очень много. Твоя любовь и поцелуи, а также мысли о тебе в моих обьятиях, могли бы помочь мне забыть о том, какая дыра этот Лилль, и что за неумехи эти местные фельджандармы. На первый взгляд, они выглядят очень внушительно, шагая по городу с большими злыми эльзасцами на поводках. Но на самом деле любая из этих собак смелее любого из жандармов и умнее почти любого. Жандармы не видят ничего. Они не хотят ничего видеть, не желают ничего знать. Если за целый день они ничего не заметят, их распирает от самодовольства. А вечером они берутся за сигары и пьют вино или паршивое яблочное бренди в одном из местных estaminets, которых, поверь мне, тут весьма много. Людей с более отвратительными привычками и представить себе невозможно. И вот они‑то должны искоренять измену! Это было бы смешно, не будь это так ужасно. Неудивительно, что им пришлось вызвать сюда человека, чье брюхо не простирается на километр от ремня! «Gott mit uns» написано на пряжках наших ремней. А у них животы такие, что Богу за ними нашей грешной земли просто не разглядеть — а на сами животы Господь наверняка смотреть не желает. Поскольку они все жирны, медлительны и бесполезны, мне придется самому пойти в рабочие кварталы и пронюхать, где тут кроется измена. И я пронюхаю обязательно, и мы непременно положим этому конец, и Второй Рейх по–прежнему будет править Европой, выполняя свою историческую миссию. С каким нетерпением я жду того момента, когда, исполнив свой долг, я снова увижу тебя, обниму и прижму тебя к себе, поглажу твои золотистые волосы. Верно говорят, что сладка награда солдату за ратный труд. Мысль о тебе заставляет меня трудиться с удвоенной энергией, чтобы приблизить час возвращения домой. Также передай своей матери, что я по–прежнему ее любящий полубрат, и что я напишу ей, как только у меня будет время. Как всегда, обожающий тебя Дядюшка Альф. * * * Моя дорогая и любимая Ангела, Я надеялся, что к этому времени получу от тебя хотя бы одно письмо, но полевая почта меня пока не радует. Без слов о нежных чувствах, которые ты по–прежнему ко мне испытываешь, жизнь кажется пустой и бессмысленной. Я исполняю свой долг — я всегда исполняю свой долг, ибо враги Германской Империи должны быть уничтожены, где бы они ни находились — но жизнь все равно никчемна, должен признаться тебе в этом с грустью в сердце. Что же до французов… Gott im Himmel, они всегда будут нашими непримиримыми врагами. Какая ненависть у них на лицах, когда мы проходим мимо! Пока мы поблизости, они ведут себя вежливо, но как им хочется реванша! Судя по бросаемым в нашу сторону взглядам, они верят в то, что второй раунд нашего поединка окончился бы иначе. Вся германская политика направлена на то, чтобы второй раунд не начался никогда. Как я благодарен Богу за то, что генерал фон Шлиффен был столь непреклонен во время войны, продолжая наступление в Бельгии и Франции, и нисколько не ослабляя мощнейший правый фланг, несмотря на неожиданно быстрое русское вторжение в наши восточные провинции. Как только мы окружили Париж, выбили из войны англичан и заставили просить мира ублюдочную Третью Республику, мы без труда вернули себе те кусочки территории, которые украли у нас царские орды. Очень скоро мы выкинули славянских недочеловеков из фатерланда — назад в степи, где им самое место! Мы так пока что и не воздали России должного в полной мере, но и этот день когда‑нибудь придет. Я в этом не сомневаюсь — нельзя позволить этим казацким ордам снова угрожать цивилизованной Европе. Однако вернемся к французам. В Лилле, как и везде в этой стране, постоянно возникают, зреют и зарождаются бесконечные планы реванша. Я должен до них докопаться, пока они не оказались слишком опасными. От местной фельджандармерии помощи не жди — это ясно как Божий день. Но я тем не менее уверен в себе. Сверхчеловек движется к победе, если надо — в одиночку, и ничто не может его остановить. Таков мой план действий в Лилле. Я жажду получить от тебя весточку. Сознание того, что твои чувства ко мне совпадают с моими чувствами к тебе, укрепили бы мой дух в смертельной схватке с врагами германского народа и Кайзера. Мечтаю увидеть тебя снова как можно скорее. Я пригласил бы тебя на скромный пикничок, и мы бы гуляли при луне и целовались до изнеможения. С надеждой на возвращение домой героем, я буду и дальше бороться здесь, на чужбине, с красными, евреями и всеми остальными злодеями, строящими козни против фатерланда. Со всей моей любовью и патриотизмом, остаюсь твой Дядюшка Альф. * * * 17 мая 1929 года Дорогая, любимая Гели, Как я рад наконец‑то получить от тебя весточку! Когда я получил твое письмо, я прежде всего поцеловал почтовую марку, зная, что всего два дня назад к ней прикасались твои сладкие губы. Я рад, что в Мюнхене все хорошо, хотя я не знаю, радоваться ли тому, что ты пела в кафе. Мне это как‑то не кажется очень респектабельным, пусть это и было, как ты говоришь, «весело». Долг и дисциплина — превыше всего, всегда и везде. Народ, не понимающий этого, обречен. Скажем, французы до войны очень любили повеселиться. Сейчас они за это расплачиваются, и они это вполне заслужили. Впрочем, из этого не следует, что сейчас они веселятся меньше. Зайди в любое из многочисленных клубов и кафе Лилля, и ты увидишь такие вещи, которые в Германии нельзя было бы даже вообразить, а тем более позволить! Больше я ничего к сказанному не добавлю, дабы не описывать бесстыдное французское дегенератство в подробностях. Однако некоторых успехов я уже добился. В одном из этих прокуренных кабаков, где на саксофонах играют американскую музыку, которой место разве что в джунглях, а танцующие пары ведут себя так, как я не осмеливаюсь даже и описывать, я услышал, как двое французов говорили о некоем Жаке Дорио, приехавшем в город. Именно его‑то я и разыскиваю, ибо он — верный ученик русских красных негодяев, которые пытались сбросить царя Николая в 1916 году. Если бы Кайзер не послал поскорее войска в помощь своему кузену, эти дьяволы вполне могли бы осуществить свой преступный заговор на практике, и кто знает, в каком хаосе находился бы наш несчастный мир сейчас. Однако пули — лучшее лекарство от подобной заразы. Чтобы избежать дальнейших трудностей, царю следовало после волнений 1905 года повесить на пару сотен бандитов больше, но что с него взять — он всего лишь глупый и мягкотелый русский. Между тем я слушал внимательней, чем когда бы то ни было. Я не могу говорить по–французски, не выдавая в себе иностранца, но понимаю достаточно хорошо. Еще бы, после стольких лет охоты за врагами Кайзера! В любом случае, я услышал имя Дорио, и теперь я знаю, что он действительно занимается в Лилле своей мерзкой агитацией. Но если в дело вмешаюсь я — а я уже вмешался — то агитировать ему останется недолго. Поделом вору и мука, я бы сказал. Может быть, когда я вернусь в Мюнхен, ты споешь для меня — только для меня. И кто знает, моя дорогая, что я сделаю для тебя? Я все еще молод. Если кто говорит, что в сорок лет мужчина стар и немощен, то он подлый лжец. Я покажу тебе, что может сделать сорокалетний мужчина, уж будь уверена. Мои волосы все еще темны, мое сердце все еще полно любви и решительности, и я все еще есть, и всегда буду твой любящий Дядюшка Альф. * * * Дорогая, милая, хорошая, любимая Гели, От тебя по–прежнему всего одно письмо, а ведь я в Лилле почти две недели. Это меня огорчает. Это меня ужасно огорчает. Я полагаю, что мог бы надеяться на гораздо большее. Одиноким воинам на фронте поддержка тех, кто остался в тылу, нужна как воздух. А я, должен сказать тебе, самый что ни на есть одинокий воин. Меня тут некоторые называют белой вороной, потому что я совсем не такой, как другие фельджандармы. Их постоянно отвлекают от долга многие вещи: тяга к отвратительной еде, табаку и сильнодействующим напиткам, сладострастное влечение к французским женщинам, оскверняющим их чистое немецкое мужское достоинство, а также иногда — боюсь, слишком часто! — любовь к деньгам в обмен на молчание. Но меня отвлечь не может ничто. Можешь быть в этом уверена, дорогая! Я живу и тружусь только для того, чтобы нанести урон врагам Германской Империи. Мои бесполезные и бездарные сослуживцы знают об этом и завидуют. Они меня недолюбливают, потому что я никогда не опущусь так низко, как опустились они. Да, они меня недолюбливают, а также завидуют мне. В этом я уверен. Я пошел к коменданту. Мы с бригадиром Энгельгардтом знакомы уже давно. Когда он наблюдал за противником на передовой в 1914 году, мы с парнем по имени Бахман встали во весь рост, чтобы заслонить его от британских пулеметов (он тогда был подполковником). В нас не попало ни одной пули, но такие вещи человек чести не забывает. И поэтому он принял меня в своем кабинете, хотя я всего лишь унтер–офицер. Я сказал ему все, что думаю. Я ничего не упустил, ни единой детали. И выложил ему все, что думаю о жутком состоянии дел в Лилле. Тогда, в окопах Великой Войны, мы были как два брата. И он выслушал меня. Он выслушал, не перебивая, как будто между нами не было разницы в чинах. И на протяжении моей речи ее действительно не было. Когда я договорил, он посмотрел на меня — и долгое время не произнес не слова. В конце концов, он пробормотал: — Ади, Ади, Ади, ну что же мне с тобой делать? — Услышьте меня! — сказал я. — Примите необходимые меры! Не давайте спуску тем, кто осмелился противостоять Кайзеру. Не только французам, герр бригадир — фельджандармам тоже! — Они живые люди, Ади. У них есть недостатки. В целом они справляются хорошо, — сказал он. — Они сношаются с французами. Они сношаются с ФРАНЦУЖЕНКАМИ. Они берут взятки, позволяя французам делать что угодно. Они плюют на все распоряжения, которые когда‑либо были изданы, — я злился все больше и больше с каждой секундой. Бригадир Энгельгардт это понимал. Он попытался меня успокоить: — Не надо тут у меня грызть ковер, Ади, — сказал он. — Еще раз повторяю, они в большинстве своем справляются хорошо. Для этого им не обязательно следовать каждой букве каждой инструкции. — Но они должны следовать! Они обязаны! — сказал я. — В наших рядах необходим порядок, послушание и порядок! Послушание и порядок — столпы Второго Рейха! Без них мы погибнем! — У нас тут вполне достаточно и того, и другого, — ответил Энгельгардт. Неужели он тоже продажен? Даже вообразить это очень грустно, ужасно грустно. Качая головой, как будто прав был не я, а он, бригадир продолжил: — Ади, ну нельзя же сравнивать условия на фронте, когда положение всегда было чрезвычайным, и в оккупации, которая длится уже пятнадцать лет и может продлиться еще пятьдесят. Продажен! Настолько продажен! Лицемер! Гнев и негодование наполнили мою душу. Только дураки, лжецы и преступники могут ждать пощады от врага. Бесконечные планы возникали в моей голове. И я заявил рассерженным тоном: — Если ваши любимые подчиненные так замечательны, как вы утверждаете, то зачем же послали за мной? Неужели ваши зеленые дьяволы сами не могли поймать этого красного дьявола Дорио? Он покраснел. Я знал, что я попал в цель. Тогда он издал нечто напоминающее вздох и ответил: — Для специальных заданий нам нужен специалист. Специалист! Даже сейчас, в такой момент, будучи мне далеко не другом — собственно, будучи не только моим врагом, но и врагом Кайзеррейха — он назвал меня специалистом! Признавая мое умение, он продолжил: — Этот Дорио очень уж фанатичен. Возможно, именно тебе следует поручить за ним охоту. — Все мы должны быть фанатиками на службе Кайзеру, — заявил я. Ведь это само собой разумеется. — Умеренность в борьбе с врагами Германии — вовсе не достоинство. Непреклонное стремление к процветанию фатерланда — отнюдь не недостаток. — Ну хорошо, Ади, — со вздохом сказал бригадир Энгельгардт. Ему не понравилось, что его переспорил простой унтер. Однако он не накричал на меня за несубординацию — без сомнения, в память о старом. — Приведи мне Жака Дорио. Тогда и будешь говорить, что хочешь, ибо у тебя будет на это право. А пока что ты свободен. — Яволь, герр бригадир! — сказал я, отдал честь и ушел. Такова привилегия начальника — прекратить спор, в котором уступаешь. Когда я вернусь в Мюнхен, дай мне только возможность, моя дорогая, и я покажу тебе, какой хороший специалист твой любящий Дядюшка Альф. * * * 23 мая 1929 года Моя милая, любимая Ангела, Здесь в Лилле идет дождь. Дождливо и у меня на душе, ибо я по–прежнему не получаю от тебя новых писем. Я надеюсь, что все хорошо, и что ты расскажешь мне, чем ты там занимаешься в цивилизованном, расово чистом и неиспорченном фатерланде. А здесь все в унынии — фельджандармы, французы, фламандцы. Здесь, на северо–востоке Франции, фламандцев — отличных представителей германской расы — больше, чем можно было ожидать. Все, у кого фамилии начинаются на «ван» или «де» заметно выделяются своим германским происхождением, даже если и не говорят по–фламандски. У местного священника, аббата Гантуа, есть отличные теории по этому вопросу. Впрочем, мало кто из них пытается забыть французский язык и заново выучить фламандскую речь своих давних предков. Очень жаль. Мало кто сегодня вышел на улицу — и уж, конечно, мало кто из так называемых diables verts, которые, бедняги, могут из‑за дождя простудиться! Во всяком случае, так можно подумать, если прислушаться к их разговорам. Но я тебе скажу, и ты уж поверь мне, что дождь в городе, даже в угрюмом французском индустриальном городишке — это ничто по сравнению с дождем в грязном окопе, который я терпел без единой жалобы во время Великой Войны. Так что я хожу себе как обычно, с зонтиком и поднятым воротником пальто. Конечно, я одет в штатское. Я не настолько глуп, чтобы ходить в Лилле на охоту в форме немецкой фельджандармерии. Нарядившись зеброй, на уток не ходят! Еще одна вещь, которую понимают далеко не все мои товарищи. Они просто дураки, недостойные доверия, оказанного им Кайзером. Итак, я пошел в рабочий квартал Лилля. Именно в таких местах Дорио источает свой яд — ложь и полную ненависти клевету о Кайзере, Кронпринце и Втором Рейхе. Без сомнения, за ним охотятся также и французские агенты, но как Германская Империя может рассчитывать на французов? Будут ли они преследовать Дорио и ему подобных не за страх, а за совесть? Или они, что более вероятно, лишь сымитируют погоню, вовсе не надеясь и не пытаясь его поймать? Я с ними вообще не контактирую. По мне, так они меня скорее предадут, чем помогут. По правде говоря, я так же отношусь к лилльским фельджандармам, но с ними, хочешь не хочешь, хоть как‑то сотрудничать приходится. Так вот обычные люди мешают работе сверхчеловека! Какой же задымленный, закоптелый, грязный город этот Лилль! Всюду копоть. Хорошо бы пропылесосить. С другой стороны, этот городишко может просто развалиться на кусочки без скрепляющей их грязи. В любом случае, эти авгиевы конюшни будут вычищены еще не скоро. Я умею выдавать себя за рабочего. Это для меня даже не трудно. Я блуждаю по улицам опустив голову, прислушиваясь ко всему, как гончая собака. Я захожу в estaminet и заказываю кофе. Одно слово. Акцент меня не выдает. Останавливаюсь. Пью. Слушаю. Нахожу… ничего не нахожу. Может быть, я предан? Может быть, Дорио знает, что я здесь — и поэтому он тише воды, ниже травы? Неужели кто‑то из своих всадил мне нож в спину? Да попадись мне в руки такой мерзкий недочеловек — я б его задушил струной от пианино, и с улыбкой наблюдал, как он корчится и умирает. Надеюсь получить от тебя весточку в скором времени. Целую твои руки, твою шею, твою щеку, твой рот, и самый кончик твоего… носа. С огромной любовью, твой Дядюшка Альф. * * * 25 мая 1929 года Милая, прекрасная Гели, Какой же твой дядюшка специалист, какой же он сверхчеловек! Несмотря на твое неутешительное молчание, я неумолимо преследую красного преступника Дорио. И я нашел след, который обязательно выведет меня на него. Одна вещь, о которой мне необходимо упомянуть — это любовь жителей Лилля к голубям. В начале войны мы этих птиц конфисковали, резонно опасаясь того, что они будут использованы врагом для шпионажа. (Некоторых из этих голубей, как я слюшал, оказались в желудках солдат. Хоть я и порицаю мясоедство, но я доволен, что полакомились наши солдаты, а не французы). Впрочем, сейчас у нас тут во Франции так называемый мир. И французам снова разрешено иметь птиц. «La Societé colombophile lilloise» («Лилльское Общество Голубеводов») насчитывает сотни, если не тысячи, активных членов, которые собираются в нескольких клубах в пролетарских кварталах города. Но можно ли по–прежнему использовать голубей для шпионажа и передачи секретной информации? Конечно, можно! Я немного разбираюсь в этих птицах. Еще бы — будучи курьером на войне, разве я не видел, как мои сообщения зачастую записывались на бумажку и посылались с голубем? Да уж видел, и не раз! Вот я и стал ходить на собрания голубеводов. Там меня зовут мейнхеер Коппенштейнер — хорошая у меня теперь фамилия! — голубевод из Антверпена, приэавший в Лилль по делу. Мой акцент никогда не позволит мне выдать себя за француза, но за фламандца — пожалуйста. — У нас в Антверпене все еще тяжко, — говорю я им. — Зеленые дьяволы забирают у тебя птиц по любому поводу и без повода. Они мне сочувствуют. — Тут у нас не так плохо, — отвечает один из них. — Боши (это они нас так называют, «свиньи») очень тупые. Все вокруг кивают. И хихикают. Думают, что они такие умные! Еще один француз говорит: — Можно делать все что хочешь, прямо у них под носом! Но тут некоторые начинают покашливать. Несколько человек качают головами. Нельзя заходить так далеко. В конце концов, они меня не знают, и фламандский акцент вполне может оказаться немецким. Но я слишком умен, чтобы их провоцировать. Я всего лишь говорю: — Ну, значит, вам везет — везет больше, чем нам. У нас, если птицу поймают с запиской, так сразу расстрел, каким бы невинным ни был у записки текст. Они сочувственно хмыкают. Трудно им там, бормочут они. Некоторые из них так себя ведут, предатели, что небось сами уже заслужили повязку на глаза и последную сигарету! И ведь дождутся! Но не сейчас. Я сижу и не спешу. Они говорят о своих птицах. Мейнхеер Коппенштейнер включается в разговор — он тоже может отличить голубя от гуся. Но в основном он молчит — он чужак, иностранец. Ему не нужно выделяться, нужно лишь влиться в коллектив. И он вливается. О, да — он вливается. Пройдет совсем немного времени, и мейнхеер Коппенштейнер зайдет и в другие клубы. Он не будет задавать лишние вопросы. Он не будет много болтать. Но он будет слушать. О, да, будьте уверены — он будет внимательно слушать. Будь я дома в Мюнхене, я бы лучше послушал тебя. Но я, в конце концов, не мейнхеер Коппенштейнер. Думая о поцелуях, которыми одарю тебя при нашей встрече, я по–прежнему остаюсь твой любящий Дядюшка Альф. * * * 28 мая 1929 года Дорогая, милая, прекрасная, любимая Ангела, Я уже три недели в Лилле — и получил от тебя только два письма! Это совсем не то, чего я хочу, не так, как должно быть! Ты должна немедленно написать мне снова и рассказать мне о всех своих делах, и как ты проводишь свои дни — и ночи. Ты должна, я хочу этого. Я страстно и нетерпеливо жду твоего ответа. Между тем, ожидая твоих писем, я хожу в другие клубы голубеводов. И в тот, первый клуб тоже зайду обязательно, чтобы все видели, что мейнхеера Коппенштейнера действительно интересуют эти птицы. И ведь действительно интересуют — только по другой причине. Рабочие треплются о голубях. Они пьют вино и пиво, а иногда — яблочное бренди. Как фламандцу, мейнхееру Коппенштейнеру тоже полагается пить пиво. И я пью, жертвуя даже здоровьем на службе Кайзеру. И вот в одном из клубов я слушаю — вернее, подслушиваю — тихий разговор о некоем Жаке. Это и есть Дорио? Я не уверен. Ну почему эту французскую заразу не зовут Жан–Герольдом или Паскалем? Здесь в Лилле каждый третий — Жак! Просто руки опускаются — в самом деле, ковер грызть хочется! А потом кто‑то пожаловался насчет бошей — такое вот очаровательное прозвище придумали для нас французы, как я тебе уже написал в прошлом письме. Наступило что‑то вроде молчания, и многие покосились на меня. Я сделал вид, что не обратил особого внимания. Если бы я заорал «Да бельгиец я, а не немец, так что говорите что угодно!«… это бы только усилило их осторожность. Лучше прикинуться, что тебе все равно. Сработало. Как нельзя лучше. Кто‑то негромко сказал сочувственным тоном: — Его не бойтесь. Он из Антверпена, бедняга. Собственно, он добавил еще и крепкое словцо, но это не для ушей деликатной и хорошо воспитанной немецкой девушки. — Из Антверпена? — ответил кто‑то другой. — Их боши начали донимать еще раньше, чем нас. Мало кто может похвастаться таким счастьем. Эта острота вызвала тихий смех и общее согласие. Я запомнил их лица, но многих из них я еще не знаю по фамилиям. Тем не менее, да поможет мне бессмертный и добрый Herr Gott, они будут пойманы, и испытают сполна заслуженные ими мучения. Видя, что я не отвечаю — что я едва их понимаю — они осмелели. Один из них говорит: — Если вы, приятели, хотите послушать кой–чего про бошей… Знаете заведение мадам Лии, на рю де Саррасенс, около церкви святых Петра и Павла? Я полагал, что это заведение с дурной репутацией, но ошибся. Это случается даже со мной, хоть и редко. — Ты имеешь в виду ясновидящую? — говорит другой, и первый парень кивает. Мадам Лия, ясновидящая? Хороша картина, не так ли, дорогая? Представь себе жирную, усатую, потную еврейку, врущую напропалую с целью заработать свои франки! Я считаю, что таких людей следовало бы уничтожать. Но вернемся к рассказу. После того, как первый голубевод подтверждает, что именно эту мадам Лию он имел в виду — одному Богу ведомо, сколько таких подозрительных жидовок работают под одним и тем же несомненно фальшивым именем в Лилле! — он говорит: — Ну, так приходите туда завтра в полдесятого. Она предсказывает будущее по пятницам, субботам, воскресеньям и понедельникам. А по другим дням — другие вещи. Он самодовольно хихикает — уж он‑то знает, что за вещи. Завтра, конечно же, среда. Кто знает, что за предательство творится в заведении мадам Лии в те дни, когда она не предсказывает будущего? Пока этого не знает никто — ни один немец. Но после завтрашнего вечера весь мир узнает о том, какие мерзкие антинемецкие гадости она распространяет. Все евреи такие. Но этому следует положить конец! Что бы там ни происходило, этому следует положить конец! И я клянусь, что он будет положен. Может быть, это и не будет Дорио. Но я надеюсь, что будет. Я думаю, что будет. Нет, это должен быть Дорио! Это не может быть кто‑то другой или что‑то другое. От этого зависит моя репутация. От этого зависит вся моя жизнь! Когда в древней Греции матери посылали сыновей на битвы, они говорили им: «Со щитом или на щите!» Так же будет и со мной, когда я пойду в бой с врагами Германской Империи! Я не промедлю и не отступлюсь, но добьюсь триумфа или потеряю надежду на будущее величие. Да здравствует победа! Дай мне свои молитвы, дай мне свое сердце, дай мне награду героя, когда я вернусь домой покрытый славой, как обязательно произойдет. Я останавливаюсь лишь на секунду, чтобы снова поцеловать твои письма и представить, что целую тебя. Завтра — в сражение! Да здравстувет победа! Победа, которую одержит твой непреклонный Дядюшка Альф. * * * 29 мая 1929 года Моя дорогая и горячо любимая Гели, Himmelherrgottkreuzmillionendonnerwetter! Какие они идиоты! Ослы! Глупцы! Как мы только выиграли войну? Неужели французы и англичане были еще большими кретинами? Это трудно представить, но так оно, наверное, и было. Когда я вернулся в фельджандармерию, убедившись в том, что никто из осторожных голубеводов за мной не следит, я первым делом написал тебе, а потом немедленно потребовал, чтобы мне дали достаточно подкрепления, чтобы справиться с бешеными и злыми французами, которые соберутся сегодня вечером у мадам Лии. Я изложил свое стопроцентно резонное и логичное требование, и мне ОТКАЗАЛИ! — О, нет, так нельзя, — говорит толстый и глупый сержант, который отвечает за такие вещи. — Слишком незначительный повод для такой просьбы. Слишком незначительный повод! — Вы совершенно не заботитесь о службе Рейху? — говорю я пламенным тоном. — Вы совершенно не заботитесь о том, чтобы помочь своей стране? — Я трясу пальцем перед его лицом и смотрю, как качаются его челюсти. — Вы хуже француза! — кричу я. — Французу, хоть он и расовый дегенерат, по крайней мере есть за что не любить Германию. Но вы‑то? Почему вы ненавидите свой собственный фатерланд? Он покраснел как сочная ягода, как спелый помидор. — Вы не соблюдаете субординацию! — басит он. Не соблюдаю, когда поступить иначе — предать Кайзеррейх. — Я доложу о вас коменданту. Он вам покажет — только погодите. — Докладывайте на здоровье! — усмехаюсь я. — Бригадир Энгельгардт — храбрец, настоящий воин… в отличие от некоторых. — Толстый сержант покраснел еще больше. Уже был двенадцатый час, и бригадир нежился в постели, так что меня не могли вызвать к нему раньше следующего утра. Можешь быть уверена, что я явился в фельджандармерию как можно раньше. Также можешь быть уверена, что я был в форме, в полном соответствии с инструкциями: никакой кепки и твидового пальто, которые за день до этого я носил для конспирации. Конечно же, сержант все еще где‑то храпел. А ты ожидала чего‑то иного? Надеюсь, что нет! Такие люди всегда ленивы, даже когда им надлежит быть особенно ретивыыми — вернее, чаще всего именно в тех случаях, когда им надлежит быть особенно ретивыми. Итак, я сидел себе, сияя всеми пуговицами — ибо на них я обратил особое внимание — когда пришел комендант. Я вскочил на ноги, вытянулся по струнке — даже спина заскрипела, как дерево на ветру — и отдал честь так, что любой сержант в Имперской Армии залюбовался бы и использовал как пример для глупых, недисциплинированных новобранцев. — Явился по вашему вызову, герр бригадир! — отрапортовал я. — Здравствуйте, сержант, — ответил бригадир Энгельгардт прямо и по–мужски, за что его всегда уважали — даже, можно сказать, любили — солдаты во время Великой Войны. Видишь ли, я по–прежнему пытался хорошо о нем думать, хотя он и наступил на горло моей песне несколько дней назад. Он отсалютовал мне четко, по–военному, и затем спросил: — Но в чем, собственно, дело? Он только что пришел, и еще не успел прочесть донос, который этот глупый и жирный как свинья сержант на меня написал. Мне следовало ковать железо, пока оно было горячо. — Я полагаю, что выследил этого хорька Дорио, герр бригадир, — сказал я, — и теперь мне нужна помощь фельджандармерии, чтобы его поймать. — Ну–ну, — сказал он. — Это действительно интересная новость, Ади. Зайди‑ка в мой кабинет и расскажи поподробнее. — Яволь, герр бригадир! — сказал я. Все в мире было снова хорошо и правильно. Бригадир совсем не продажен — напротив, он такой же порядочный человек чести, каким я его знал на фронте. Как только я изложу ему все несомненные факты, как он сможет не прийти к тому же выводу, к которому пришел я? Он признает мою правоту. Я был уверен в этом. Вне всякого сомнения, он так бы и поступил, если бы не взглянул на бумаги на своем столе. Пока я стоял по стойке «смирно», он пролистал их — и нашел на самом верху те лживые, клеветнические и идиотские обвинения, которые выдвинул против меня этот идиот–сержант из местной фельджандармерии. Пока он читал эту нелепую фальшивку, его брови поднимались все выше и выше. Он зацыкал зубом, как мать в разговоре с непослушным ребенком. — Ну–ну, Ади, — сказал он, прочитав наконец весь этот набор инсинуаций — а что еще там могло быть, когда донос был направлен против меня и против самой истины. Бригадир Энгельгардт грустно покачал головой. — Ну–ну, — повторил он. — Я вижу, ты зря времени не терял, не так ли? — Герр бригадир, я выполнял свой долг, как подобает и надлежит солдату Кайзеррейха, — ответил я упрямо. — По–твоему, этот долг состоит в том, чтобы обижать своих товарищей без видимой причины? — спросил он, стараясь придать своему голосу суровость. — Герр бригадир, они отказываются исполнять СВОЙ долг, — ответил я, и рассказ обо всем, что случилось прошлым вечером, сорвался с моих губ. Я не оставил камня на камне от того абсурдного поклепа, который возвел на меня этот мерзавец–фельдфебель, этот волк в овечьей шкуре, этот скрытый враг Германской Империи. Бригадир Энгельгардт был заметно удивлен моим пылом. — Ты уверен на сто процентов, — замечает он. — Уверен абсолютно, — отвечаю я, — как уверен в том, что на небесах меня ждет рай. — И тем не менее, — говорит он, — доказательства того, в чем ты уверен, у тебя какие‑то хлипкие. Зачем нам отправлять туда столько народа, если все это, скорее всего, кончится ложной тревогой? Ответь‑ка мне на это, будь так любезен. — Герр бригадир, — говорю я, — зачем же за мной послала лилльская фельджандармерия, если не для того, чтобы решить проблему, которую местные кадры решить не способны? И вот я нашел решение, проблема практически решена, и что же я вижу? Что никто — никто, даже вы, герр бригадир! — не воспринимает меня серьезно. С таким же успехом я мог бы остаться в Мюнхене и навещать мою красивую и очаровательную племянницу. — Вот видишь, моя дорогая, даже на службе монарху я всегда думаю о тебе. Бригадир Энгельгардт хмурится как школьный учитель, который слышит от тебя неожиданный ответ. Пусть это и правильный ответ — если ты достаточно умен, чтобы придумать ответ, которого учитель не ожидал, то наверняка будешь прав, как в данном случае несомненно прав был я — но ему нужно время, чтобы этот ответ как следует обдумать. Иной учитель может тебя и высечь за то, что ты осмелился думать быстрее и лучше, чем он. Но бригадир Энгельгардт не из таких. В конце концов, он говорит: — Но, Ади, разве ты не видишь? Никто же не назвал Дорио по имени. Ты никак не можешь ЗНАТЬ, что он будет у мадам Лии. — Я знаю, что там будут заниматься подрывной деятельностью, — говорю я. — И если Дорио приехал в город, чтобы распространять свои красные мерзости, что же еще там может быть? — Да что угодно, — отвечает он. — Лилль не из тех городов, которые любят Германскую Империю. Здесь никогда нас не любили. И никогда не полюбят. — Это Дорио! — говорю я. Громко. — Это должен быть Дорио! — Я наклоняюсь вперед. Я стучу кулаком по столу. Бумаги подпрыгивают, как и ваза с красной розой. Бригадир Энгельгардт ловит ее, пока она не перевернулась. Он смотрит на меня на протяжении долгого времени. Потом он говорит: — Вы далеко заходите, сержант. Вы заходите слишком далеко, по правде говоря. Я не говорю ни слова. Он хочет, чтобы я извинился. Я не извинюсь. Я ПРАВ. Я ЗНАЮ, что я прав. Мой дух полон уверенности в моей правоте. Он барабанит пальцами по столу. Новая пауза. Он вздыхает. — Хорошо, Ади, — говорит он. — Я дам тебе то, что ты хочешь. Я вытягиваюсь в струнку! Я отдаю честь! — Благодарю вас, герр бригадир! Да здравстует победа! — Не спеши. — Он мрачен и задумчив. Он ведет себя почти как француз, у которого за душой ничего, кроме так называемого интеллекта, а не как настоящий немец, человек воли и действия. Он направляет на меня палец. — Я дам тебе то, что ты хочешь, — повторяет он. — Ты можешь взять подкрепление в заведение этой гадалки. Если ты поймаешь Жака Дорио, все будет хорошо. Если же ты не поймаешь Жака Дорио… Если ты его не поймаешь, то ты у меня очень, очень пожалеешь обо всем, что тут натворил. Понятно? — Да, герр бригадир! — Вот оно! Победа или смерть! Со щитом или на щите! — Не хочешь ли ты передумать? — Нет, герр бригадир! Нисколько! — Я не боюсь ничего. Мое сердце спокойно. Оно полно решимости уничтожить врагов Рейха, врагов Кайзера. Ни следа страха. Ни малейшего, клянусь. Смело я в бой пойду. Он снова вздыхает: — Очень хорошо. Вы свободны, фельдфебель. Теперь мне осталось всего лишь дождаться вечера, приготовить фельджандармов, которые окружат заведение мадам Лии, а потом — а потом уж и выудить мою рыбку! Вот увидишь, завтра в это время Дорио будет у меня в кармане, и я прославлюсь, как только может прославиться человек, чья работа требует секретности. А когда я прославлюсь, что потом? Потом я вернусь к своей семье — особенно к моей любящей и любимой племяннице! — и отпраздную свой успех так, как давно уже надеюсь. Именно ты лучше всех сможешь преподнести мне подобающий подарок. Который заслужит твой гордый, твой суровый, твой непоколебимый Дядюшка Альф. * * * 30 мая 1929 года Моя дражайшая и любимейшая, милая Гели, Да здравствует победа! Целуя и обнимая тебя в моих мыслях, я наслаждаюсь триумфом моей воли! Сила и успех, как я всегда говорил, заложены не в обороне, но в атаке. Ибо как сотня глупцов не заменят одного мудреца, героическое решение подобно моему не примет сотня трусов. Если план действий верен, его исполнитель всесилен. Любые препятствия его только укрепят. Именно так обстоят мои дела сегодня. После пятнадцати лет борьбы, которую я, простой немецкий солдат, вел лишь с помощью фанатичной силы воли, вчера вечером я наконец‑то добился победы, которая произвела неизгладимое впечатление не только на моих начальников, которые послали меня в Лилль, но и на высокомерных пигмеев, которые ожидали моей неудачи, не зная, с кем имеют дело. Сегодня им явно не до смеха, уж поверь мне! Давай я расскажу тебе все по порядку. Когда я вышел из кабинета бригадира Энгельгардта, этот толстый и отвратительный сержант наконец‑то добрался до своего поста. Смеясь мне в лицо, этот боров говорит: — Держу пари, комендант послал тебя куда следует — да так тебе и надо. — А вот и нет, — говорю я. — Вечерняя операция состоится. Под моим началом. А потом посмотрим, кто из нас посмеется. Он уставился на меня с противным и явно глупым видом. Такие недочеловеки, хоть и считаются немцами, худшие враги Кайзеррейха, чем французы, может даже чем сами евреи. По ним видно, что даже германский народ не застрахован от наступления дегенерации. Но я этого не позволю! Не позволю! Этого не будет! Можешь себе представить — у этого люмпен–сержанта хватило наглости спросить бригадира Энгельгардта — бригадира Энгельгардта, которого я закрыл от пуль своим телом во время войны! — говорю ли я правду. Ни стыда, ни совести! Он вернулся из кабинета одновременно удрученным и ликующим. — Ну хорошо, поиграем в твою глупую игру, — говорит он. — Поиграем, а затем тебе достанется на орехи. Мне потом не жалуйся — не поможет. — Ты делай свое дело, — говорю я. — Больше мне от тебя ничего не надо. Делай свое дело. — Да уж не беспокойся, — говорит он грубым тоном. Как будто бы он не дал мне никакого повода для беспокойства. Но я лишь кивнул. Я отдам ему и его людям необходимые распоряжения. Им придется повиноваться. Если они выполнят мои указания, все будет хорошо. Я не могу сделать все сам, как бы мне этого ни хотелось. Я раскрыл зловещий красный заговор, а они помогут мне его пресечь. Когда настал вечер и пришло время действовать, я направился к мадам Лие. За мной следовали лилльские фельджандармы — я надеялся, что они не слишком привлекали к себе внимание. Этот вонючий сержант мог все испортить, просто дав себя заметить мерзким марксистским конспираторам. И надеялся, что этого не произойдет, но так могло получиться — уже хотя бы потому, что такого толстяка не заметить трудно. Как архитектурное строение, церковь святых Петра и Павла ничего собой не представляет, а заведение мадам Лии — тем более. Вывеска в окне гласила, что здесь обитает Liseuse De Pensées, умеющая читать мысли — а реклама для немецких солдат, пожелающих воспользоваться ее услугами, включала также и слово «Wahrsagerin» — предсказательница будущего. Бредни! Глупости! Не говоря уже о шпионаже и измене! Я постучал в дверь. Вопрос изнутри: — Ты кто такой? Что тебе надо? — Я пришел на лекцию, — ответил я. — У тебя странное произношение, — сказал мужской голос из‑за двери. Снова подвел акцент, как это часто случается со мной во Франции. — Я из Антверпена, — сказал я, как говорил до этого в клубах голубеводов. И тут Фортуна, которая хранила меня на полях сражений, помогла мне снова. Если человеку суждено спасти любимый фатерланд, он обречен на успех. Я уже начал обьяснять, что узнал о лекции в «La Societé colombophile lilloise», но тут подошел один из знакомых мне голубеводов и сказал: — Этот Коппенштейнер — парень что надо. В голубях разбирается как следует. А если ты думаешь, что боши не сидят на шее у фламандцев, то ты просто болван. После этого дверь мне открыли. Я приподнял кепку и кивнул своему заступнику. -- Merci beaucoup, — сказал я, решив отблагодарить его по заслугам чуть попозже, когда он будет под арестом. Но с этим можно было — следовало — подождать. К моему разочарованию, никакой мадам Лии я так и не увидел. Впрочем, неважно. Потом поймаем и ее. Но не будем отвлекаться от моего рассказа. Ее гостиная, в которой, как я полагаю, она обычно плетет свою паутину лжи и обмана, довольно велика. Может быть, плата за грех — смерть, но плата за обман, судя по всему, весьма недурна. Для вечернего мероприятия гостиная была заполнена двадцатью, если не тридцатью, дешевыми складными стульями — без сомнения, произведенными на фабриках зловредных евреев, которые заботятся лишь о доходах, а вовсе не о качестве. Когда я вошел, половина стульев была уже занята. А напротив, у стены, под тусклой репродукцией какой‑то оккультной картины, стоял Жак Дорио. Я узнал его немедленно по фотографиям, которые видел в фельджандармерии. Он — француз худжей расовой категории, коренастый и смуглый, с толстыми очками на остром носу. Волосы у него хрустящие, курчавые и черные, и напомажены ужасно вонючим брильянтином, который я почувствовал с другой стороны комнаты. Как видишь, я был прав. Я знал, что прав — а теперь я мог доказать свою правоту. Мне хотелось закричать от радости, но я знал, что должен молчать. Несколько человек, включая знакомых мне голубеводов, подошли к нему поговорить. Я отметил их особо: они наверняка были опаснее других. На остальных же собравшихся, включая меня, Дорио внимания не обратил. Да и к чему? Не всякий может быть вождем. Большинство людей предпочтут следовать за другими, как овцы. Это верно даже для нас, немцев — а уж тем более для ублюдочных французских дегенератов! Все больше потенциальных мятежников и предателей заходило внутрь, и вот наконец дом был полон. Мы все сели, прижимаясь друг к другу, как сардины в банке. Один из местных остался стоять. Он сказал: — Перед нами товарищ Жак, который расскажет нам, как мы можем отомстить бошам. — Спасибо, мой друг, — сказал Дорио, и его голос поразил меня. Внешне он казался типичным французским мешком жира, и я не видел в нем хорошего оратора. Но как только он продолжил: — Мы можем врезать этим немецким сволочам, — я сразу понял, почему он наносил Кайзеррейху такой ущерб все эти годы. Мало того, что его глубокий голос заслуживает и требует внимания — но к тому же в нем есть та черта, которая отличает политика от теоретика. Это вам не ученый в кабинете! Он не стал тратить время на идеологию. У каждого есть идеология, но кого она действительно волнует? Подобно селезенке, она необходима, но драматизма в ней никакого. Теоретики этого никогда не понимают. Другое дело — Дорио! — Мы можем превратить жизнь бошей в ад, — сказал он со злобной усмешкой, — и я расскажу вам как. Слушайте внимательно! Что бы вы ни делали для этих проклятых медноголовых сукиных детей, делайте это НЕПРАВИЛЬНО! Если ты — таксист, высади их не там, где надо, и уезжай, пока они не заметили. Если ты — официант, принеси им то, чего они не заказывали, а потом очень извиняйся — и принеси им что‑нибудь еще, чего они не заказывали. Если ты — фабричный рабочий, сломай как бы ненароком свою машину и стой как идиот, пока ее не починят. Если она не работает, то что ты можешь сделать? Ничего. А если ты — литейщик… Но вы же тут все умные ребята. Картина вам ясна, верно? Он снова улыбнулся. Улыбнулись и слушавшие его французы. Картина была ясна, вне всякого сомнения. Измена и мятеж — вот что было изображено на этой картине. У меня было более чем достаточно оснований для ареста и Дорио, и его слушателей. Но я ждал. Мне хотелось большего. И Дорио исполнил мое желание. Он продолжил: — Рабочая революция почти победила в России после войны, но силы реакции, силы угнетения были слишком велики. Но революция МОЖЕТ победить здесь. С советами рабочих и крестьян во главе Франция может вернуть себе былую славу. Франция ВЕРНЕТ себе былую славу! А когда это произойдет, — он театрально понизил голос, — когда это произойдет, тогда мы наконец как следует отомстим бошам. Тогда уже нам больше не придется играть с ними в эти дурацкие игры. Тогда мы восстановим армию и флот, пошлем в небеса рой аэропланов и понесем революцию на штыках по всей Европе! Vive la France! -- Vive la France! — закричала аудитория. -- Vive la révolution! — закричал Дорио. -- Vive la révolution! — эхом откликнулись они. -- Vive la drapeau rouge! — завопил он. Они также воздали хвалу красному флагу. Они вскочили на ноги. Они захлопали в ладоши. Они находились в припадке возбуждения. Я тоже вскочил на ноги. Я тоже захлопал в ладоши. Я тоже находился в припадке возбуждения. Я достал свой пистолет и выстрелил в потолок. Стоящие по бокам от меня отскочили подальше. Сзади меня никого не было, об этом я уже позаботился. Чтобы сзади меня никого не было, я прислонился к стене, тем временем направив пистолет на Дорио. А он не трус, надо признать. — Мой друг, товарищ, что все это значит? — спросил он меня. Я щелкнул каблуками: — Это значит, что вы арестованы. Это значит, что я и есть силы реакции, силы угнетения. À votre service, monsieur, — я отвесил ему поклон, которому позавидовал бы лучший официант парижского ресторана, но пистолет все время оставался нацеленным на его грудь. Да, Дорио и в самом деле очень смел. Я видел, как он думает, не броситься ли на меня, не приказать ли броситься на меня другим предателям. Глядя на него, я ждал, когда же лилльские фельджандармы ворвутся в дверь и схватят всех этих французов. Мой выстрел должнен был послужить им сигналом. Должен‑то должен, но где они, эти ленивые свиньи? Я продолжал ждать. И я видел, что Дорио был готов к сопротивлению. Я подвигал пистолетом и сказал: — Вы полагаете, месье, что это обычный «люгер», и что если ваши люди на меня набросятся, то я смогу застрелить не более восьми из них — вернее, теперь уже семи — и остальные меня затопчут и прикончат. Однако я вынужден вас огорчить, ибо вы ошибаетесь. Это «люгер парабеллум», артиллерийская модель 08. В нем тридцать два патрона. Всех вас, может быть, я и не застрелю, но семью дело не ограничится, это я вам обещаю. — Я снова сдвинул пистолет, пусть и на миллиметр. — Ну, кто будет первым? И знаешь, моя милая, что было приятней всего? Я ЛГАЛ! У меня в руке был самый обычный «люгер». Артиллерийская модель действительно существует, ее разработали после войны, чтоб дать артиллеристам возможность защищаться в ближнем бою против пехоты, если почему‑либо возникнет такая необходимость. Я видел это оружие. Обойма у него весьма внушительна — что и не удивительно, ведь она вмещает тридцать два патрона. Если бы французы взглянули на мой пистолет повнимательней, они разоблачили бы мою ложь. Но они стояли в оцепенении, как замороженные мамонты во льдах России, веря каждому моему слову. Почему? Я скажу тебе, почему. Большие толпы народа скорее поверят в большую ложь, нежели в малую, вот почему. И я сказал им самую большую ложь, которую только мог придумать. Тем не менее я уже начал беспокоиться, не понадобится ли мне новая ложь — или новые выстрелы — когда наконец я услышал столь своевременный шум ломающихся дверей в заведении мадам Лии. Помещение наполнилось фельджандармами, ворвавшимися как с улицы, так и с черного хода! Сейчас, когда я уже сделал за них всю работу и преодолел все опасности, они были храбрее тигров. Их эльзасцы издавали страшный лай, напоминающий поистине адские звуки. Они увели французских преступников и заговорщиков в ночь. А тот толстый, высокомерный фельдфебель остался. Его челюсти ходили ходуном. Он спросил меня: — Откуда ты мог все это знать? Как ты задержал их в одиночку, пока мы не пришли? — Человек с железной волей может все, — заявил я, и он не посмел со мной спорить, ибо результат был налицо. Вместо этого он удалился, качая своей глупой, пустой головой. А когда я вернусь в Мюнхен, я покажу тебе, что именно может человек с железной волей — и не только волей! о нет, не только! А пока что я остаюсь, со всей нежностью, твой любящий Дядюшка Альф. * * * 31 мая 1929 года Моей милой и самой желанной Гели, Здравствуй, моя дорогая. Не знаю, прибудет ли это письмо в Мюнхен раньше, чем я сам, ибо с завтрашнего дня начинается мой заслуженный отпуск. Тем не менее я должен писать, так уж триумфально я себя чувствую. Сегодня я снова виделся с бригадиром Энгельгардтом. Я не был уверен, состоится ли эта встреча. Однако он подчеркнуто пригласил меня в свой кабинет. Он доказал, я должен признать, что является настоящим джентльменом. Когда я вошел, он набивал свою трубку. Только доведя этот процесс до конца, он говорит: — Ну, Ади, ты был прав. Настоящий джентльмен, как я уже сказал! — Яволь, герр бригадир, — отвечаю. — Я знал это с самого начала. Он пускает облачко дыма, потом вздыхает: — Что ж, я обязательно напишу для тебя рекомендательное письмо, ибо ты его заслужил. Но я хочу сказать тебе одну вещь, лицом к лицу, без свидетелей. — Яволь, герр бригадир, — говорю я снова. Когда имеешь дело с офицерами, чем меньше ты говоришь, тем лучше. Он снова вздыхает: — В один прекрасный день, Ади, твое проклятое высокомерие подведет тебя с такой же силой, с какой до сих пор помогало. Я не знаю, когда это произойдет, или как это произойдет, но это произойдет обязательно. Тебе не помешало бы быть поосторожнее. Ты понимаешь, что я тебе говорю? Ты понимаешь хоть одно слово? — Нет, герр бригадир, — говорю я чистую правду. Еще один вздох коменданта. — Что ж, я и не думал, что ты поймешь, но я знал, что мне следует хотя бы попытаться. Сегодня ты герой, это несомненно. Наслаждайся этим моментом. Но, как шептал раб во время римского триумфа, «Помни, что ты смертен». Свободен, Ади. Я отдал честь. Я вышел. Я сел и написал это письмо. Я скоро буду дома. Одень юбку, которую легко приподнять, ибо я собираюсь показать тебе, какой герой, какой завоеватель твой железный Дядюшка Альф. Гарри Тертлдав Дядюшка Альф Uncle Alf by Harry Turltedove, 2001 7 мая 1929 года Моя милая Ангела, Как ты уже, несомненно, поняла по почтовой марке и штемпелю, я теперь нахожусь в Лилле. Я здесь не был уже почти пятнадцать лет, но я отлично помню все разрушения, оставшиеся после того, как мы выбили отсюда проклятых англичан. Они дрались отчаянно, но не смогли остановить солдат–победителей Его Величества. И по сей день, как я погляжу, ленивые французы так и не позаботились о том, чтобы отстроить город заново. Однако французы, конечно же, не настолько ленивы, чтобы не бунтовать против Кайзера и Германской Империи. Вот почему фельджандармерия послала за мной. Когда им нужны результаты, что они делают? Они зовут на помощь твоего дядюшку, вот что. Они знают, что я всегда добиваюсь успеха, несмотря ни на что. И здесь добьюсь обязательно, хотя это наверняка будет нелегко. Конечно, будь это легко, сюда послали бы какого‑нибудь дурака. Местная публика называет фельджандармов «diables verts» (зелеными дьяволами) из‑за высоких зеленых воротничков на наших мундирах. Уверяю тебя, дорогая, я и впрямь собираюсь отправить некоторых лилльцев прямо в ад. Меньшего наказания они не заслужили. Они проиграли войну, что несомненно доказывает, насколько их раса ниже немецкой, но сейчас они думают, что смогут отменить неизбежный приговор истории с помощью заговоров, обмана и прочих трюков. Я приехал сюда показать им, как они неправы. Ты можешь писать мне по адресу, указанному на этом конверте. Я надеюсь, что у тебя все хорошо, и что твою миленькую головку никогда не потревожат мысли о коварных планах этих французских дегенератов. Я посылаю тебе множество поцелуев, хотя предпочел бы одарить тебя ими лично. С огромной любовью, остаюсь твой Дядюшка Альф. * * * 9 мая 1929 года Моя милая, дорогая Ангела, Дела обстоят хуже, чем я мог себе вообразить. Неудивительно, что сюда послали меня. Лилль — один из самых затрапезных городишек во Франции. Контраст между головокружительным богатством и ужасающей бедностью поразителен. Рядом с богатыми витринами обитают бездомные в грязи и отчаянии. И, как мне ни стыдно это признать, я должен сказать тебе, что здесь по крайней мере каждый второй фельджандарм продажнее любого француза. Пожалуй, это неизбежно. Многие из них находятся в Лилле с самой войны. Они сами стали более французами, чем немцами — я не лгу и нисколько не преувеличиваю. По сути, эта земля их кормит. Они завели себе французских любовниц и забыли об оставленных дома добрых немецких женах. За такое дегенератство следовало бы наказывать. Такое дегенератство ДОЛЖНО быть наказано! Я говорю об этом вполне открыто. Будь я чином повыше фельдфебеля, я бы этого так не оставил. Но подлая офицерская клика бесстыдно ставит палки в колеса моей карьере. Когда я думаю о том, что в прошлом месяце мне стукнуло сорок, а я все еще ничего в жизни не достиг, я понимаю, как несправедлив мир. Если б только мне дали показать, на что я способен, все бы просто замерли от удивления. В этом можешь не сомневаться! Тем не менее я честно служу Германской Империи не за страх, а за совесть. Империя — последняя и лучшая надежда человечества. Мы должны, обязаны безжалостно уничтожить французский реваншизм. Головы полетят с плеч в Лилле, и мне это доставит величайшую радость. Между тем, я надеюсь, что твоя собственная прекрасная головка в Мюнхене наполнена радостью и счастьем. Посылаю тебе обьятия и поцелуи, а также постараюсь послать тебе и твоей матери кусочек копченой утки. Хотя лучше бы ты ее не ела. В этом я абсолютно уверен. Это один из моих жизненных принципов, и я до самой смерти буду стараться убедить тебя в своей правоте. В этом, как и во всем остальном, я тверд и непреклонен. С нежностью, твой Дядюшка Альф. * * * 11 мая 1929 года Милая, дорогая Ангела, Я надеюсь получить от тебя весточку. В этом мерзком городишке твое письмо значило бы для меня очень много. Твоя любовь и поцелуи, а также мысли о тебе в моих обьятиях, могли бы помочь мне забыть о том, какая дыра этот Лилль, и что за неумехи эти местные фельджандармы. На первый взгляд, они выглядят очень внушительно, шагая по городу с большими злыми эльзасцами на поводках. Но на самом деле любая из этих собак смелее любого из жандармов и умнее почти любого. Жандармы не видят ничего. Они не хотят ничего видеть, не желают ничего знать. Если за целый день они ничего не заметят, их распирает от самодовольства. А вечером они берутся за сигары и пьют вино или паршивое яблочное бренди в одном из местных estaminets, которых, поверь мне, тут весьма много. Людей с более отвратительными привычками и представить себе невозможно. И вот они‑то должны искоренять измену! Это было бы смешно, не будь это так ужасно. Неудивительно, что им пришлось вызвать сюда человека, чье брюхо не простирается на километр от ремня! «Gott mit uns» написано на пряжках наших ремней. А у них животы такие, что Богу за ними нашей грешной земли просто не разглядеть — а на сами животы Господь наверняка смотреть не желает. Поскольку они все жирны, медлительны и бесполезны, мне придется самому пойти в рабочие кварталы и пронюхать, где тут кроется измена. И я пронюхаю обязательно, и мы непременно положим этому конец, и Второй Рейх по–прежнему будет править Европой, выполняя свою историческую миссию. С каким нетерпением я жду того момента, когда, исполнив свой долг, я снова увижу тебя, обниму и прижму тебя к себе, поглажу твои золотистые волосы. Верно говорят, что сладка награда солдату за ратный труд. Мысль о тебе заставляет меня трудиться с удвоенной энергией, чтобы приблизить час возвращения домой. Также передай своей матери, что я по–прежнему ее любящий полубрат, и что я напишу ей, как только у меня будет время. Как всегда, обожающий тебя Дядюшка Альф. * * * Моя дорогая и любимая Ангела, Я надеялся, что к этому времени получу от тебя хотя бы одно письмо, но полевая почта меня пока не радует. Без слов о нежных чувствах, которые ты по–прежнему ко мне испытываешь, жизнь кажется пустой и бессмысленной. Я исполняю свой долг — я всегда исполняю свой долг, ибо враги Германской Империи должны быть уничтожены, где бы они ни находились — но жизнь все равно никчемна, должен признаться тебе в этом с грустью в сердце. Что же до французов… Gott im Himmel, они всегда будут нашими непримиримыми врагами. Какая ненависть у них на лицах, когда мы проходим мимо! Пока мы поблизости, они ведут себя вежливо, но как им хочется реванша! Судя по бросаемым в нашу сторону взглядам, они верят в то, что второй раунд нашего поединка окончился бы иначе. Вся германская политика направлена на то, чтобы второй раунд не начался никогда. Как я благодарен Богу за то, что генерал фон Шлиффен был столь непреклонен во время войны, продолжая наступление в Бельгии и Франции, и нисколько не ослабляя мощнейший правый фланг, несмотря на неожиданно быстрое русское вторжение в наши восточные провинции. Как только мы окружили Париж, выбили из войны англичан и заставили просить мира ублюдочную Третью Республику, мы без труда вернули себе те кусочки территории, которые украли у нас царские орды. Очень скоро мы выкинули славянских недочеловеков из фатерланда — назад в степи, где им самое место! Мы так пока что и не воздали России должного в полной мере, но и этот день когда‑нибудь придет. Я в этом не сомневаюсь — нельзя позволить этим казацким ордам снова угрожать цивилизованной Европе. Однако вернемся к французам. В Лилле, как и везде в этой стране, постоянно возникают, зреют и зарождаются бесконечные планы реванша. Я должен до них докопаться, пока они не оказались слишком опасными. От местной фельджандармерии помощи не жди — это ясно как Божий день. Но я тем не менее уверен в себе. Сверхчеловек движется к победе, если надо — в одиночку, и ничто не может его остановить. Таков мой план действий в Лилле. Я жажду получить от тебя весточку. Сознание того, что твои чувства ко мне совпадают с моими чувствами к тебе, укрепили бы мой дух в смертельной схватке с врагами германского народа и Кайзера. Мечтаю увидеть тебя снова как можно скорее. Я пригласил бы тебя на скромный пикничок, и мы бы гуляли при луне и целовались до изнеможения. С надеждой на возвращение домой героем, я буду и дальше бороться здесь, на чужбине, с красными, евреями и всеми остальными злодеями, строящими козни против фатерланда. Со всей моей любовью и патриотизмом, остаюсь твой Дядюшка Альф. * * * 17 мая 1929 года Дорогая, любимая Гели, Как я рад наконец‑то получить от тебя весточку! Когда я получил твое письмо, я прежде всего поцеловал почтовую марку, зная, что всего два дня назад к ней прикасались твои сладкие губы. Я рад, что в Мюнхене все хорошо, хотя я не знаю, радоваться ли тому, что ты пела в кафе. Мне это как‑то не кажется очень респектабельным, пусть это и было, как ты говоришь, «весело». Долг и дисциплина — превыше всего, всегда и везде. Народ, не понимающий этого, обречен. Скажем, французы до войны очень любили повеселиться. Сейчас они за это расплачиваются, и они это вполне заслужили. Впрочем, из этого не следует, что сейчас они веселятся меньше. Зайди в любое из многочисленных клубов и кафе Лилля, и ты увидишь такие вещи, которые в Германии нельзя было бы даже вообразить, а тем более позволить! Больше я ничего к сказанному не добавлю, дабы не описывать бесстыдное французское дегенератство в подробностях. Однако некоторых успехов я уже добился. В одном из этих прокуренных кабаков, где на саксофонах играют американскую музыку, которой место разве что в джунглях, а танцующие пары ведут себя так, как я не осмеливаюсь даже и описывать, я услышал, как двое французов говорили о некоем Жаке Дорио, приехавшем в город. Именно его‑то я и разыскиваю, ибо он — верный ученик русских красных негодяев, которые пытались сбросить царя Николая в 1916 году. Если бы Кайзер не послал поскорее войска в помощь своему кузену, эти дьяволы вполне могли бы осуществить свой преступный заговор на практике, и кто знает, в каком хаосе находился бы наш несчастный мир сейчас. Однако пули — лучшее лекарство от подобной заразы. Чтобы избежать дальнейших трудностей, царю следовало после волнений 1905 года повесить на пару сотен бандитов больше, но что с него взять — он всего лишь глупый и мягкотелый русский. Между тем я слушал внимательней, чем когда бы то ни было. Я не могу говорить по–французски, не выдавая в себе иностранца, но понимаю достаточно хорошо. Еще бы, после стольких лет охоты за врагами Кайзера! В любом случае, я услышал имя Дорио, и теперь я знаю, что он действительно занимается в Лилле своей мерзкой агитацией. Но если в дело вмешаюсь я — а я уже вмешался — то агитировать ему останется недолго. Поделом вору и мука, я бы сказал. Может быть, когда я вернусь в Мюнхен, ты споешь для меня — только для меня. И кто знает, моя дорогая, что я сделаю для тебя? Я все еще молод. Если кто говорит, что в сорок лет мужчина стар и немощен, то он подлый лжец. Я покажу тебе, что может сделать сорокалетний мужчина, уж будь уверена. Мои волосы все еще темны, мое сердце все еще полно любви и решительности, и я все еще есть, и всегда буду твой любящий Дядюшка Альф. * * * Дорогая, милая, хорошая, любимая Гели, От тебя по–прежнему всего одно письмо, а ведь я в Лилле почти две недели. Это меня огорчает. Это меня ужасно огорчает. Я полагаю, что мог бы надеяться на гораздо большее. Одиноким воинам на фронте поддержка тех, кто остался в тылу, нужна как воздух. А я, должен сказать тебе, самый что ни на есть одинокий воин. Меня тут некоторые называют белой вороной, потому что я совсем не такой, как другие фельджандармы. Их постоянно отвлекают от долга многие вещи: тяга к отвратительной еде, табаку и сильнодействующим напиткам, сладострастное влечение к французским женщинам, оскверняющим их чистое немецкое мужское достоинство, а также иногда — боюсь, слишком часто! — любовь к деньгам в обмен на молчание. Но меня отвлечь не может ничто. Можешь быть в этом уверена, дорогая! Я живу и тружусь только для того, чтобы нанести урон врагам Германской Империи. Мои бесполезные и бездарные сослуживцы знают об этом и завидуют. Они меня недолюбливают, потому что я никогда не опущусь так низко, как опустились они. Да, они меня недолюбливают, а также завидуют мне. В этом я уверен. Я пошел к коменданту. Мы с бригадиром Энгельгардтом знакомы уже давно. Когда он наблюдал за противником на передовой в 1914 году, мы с парнем по имени Бахман встали во весь рост, чтобы заслонить его от британских пулеметов (он тогда был подполковником). В нас не попало ни одной пули, но такие вещи человек чести не забывает. И поэтому он принял меня в своем кабинете, хотя я всего лишь унтер–офицер. Я сказал ему все, что думаю. Я ничего не упустил, ни единой детали. И выложил ему все, что думаю о жутком состоянии дел в Лилле. Тогда, в окопах Великой Войны, мы были как два брата. И он выслушал меня. Он выслушал, не перебивая, как будто между нами не было разницы в чинах. И на протяжении моей речи ее действительно не было. Когда я договорил, он посмотрел на меня — и долгое время не произнес не слова. В конце концов, он пробормотал: — Ади, Ади, Ади, ну что же мне с тобой делать? — Услышьте меня! — сказал я. — Примите необходимые меры! Не давайте спуску тем, кто осмелился противостоять Кайзеру. Не только французам, герр бригадир — фельджандармам тоже! — Они живые люди, Ади. У них есть недостатки. В целом они справляются хорошо, — сказал он. — Они сношаются с французами. Они сношаются с ФРАНЦУЖЕНКАМИ. Они берут взятки, позволяя французам делать что угодно. Они плюют на все распоряжения, которые когда‑либо были изданы, — я злился все больше и больше с каждой секундой. Бригадир Энгельгардт это понимал. Он попытался меня успокоить: — Не надо тут у меня грызть ковер, Ади, — сказал он. — Еще раз повторяю, они в большинстве своем справляются хорошо. Для этого им не обязательно следовать каждой букве каждой инструкции. — Но они должны следовать! Они обязаны! — сказал я. — В наших рядах необходим порядок, послушание и порядок! Послушание и порядок — столпы Второго Рейха! Без них мы погибнем! — У нас тут вполне достаточно и того, и другого, — ответил Энгельгардт. Неужели он тоже продажен? Даже вообразить это очень грустно, ужасно грустно. Качая головой, как будто прав был не я, а он, бригадир продолжил: — Ади, ну нельзя же сравнивать условия на фронте, когда положение всегда было чрезвычайным, и в оккупации, которая длится уже пятнадцать лет и может продлиться еще пятьдесят. Продажен! Настолько продажен! Лицемер! Гнев и негодование наполнили мою душу. Только дураки, лжецы и преступники могут ждать пощады от врага. Бесконечные планы возникали в моей голове. И я заявил рассерженным тоном: — Если ваши любимые подчиненные так замечательны, как вы утверждаете, то зачем же послали за мной? Неужели ваши зеленые дьяволы сами не могли поймать этого красного дьявола Дорио? Он покраснел. Я знал, что я попал в цель. Тогда он издал нечто напоминающее вздох и ответил: — Для специальных заданий нам нужен специалист. Специалист! Даже сейчас, в такой момент, будучи мне далеко не другом — собственно, будучи не только моим врагом, но и врагом Кайзеррейха — он назвал меня специалистом! Признавая мое умение, он продолжил: — Этот Дорио очень уж фанатичен. Возможно, именно тебе следует поручить за ним охоту. — Все мы должны быть фанатиками на службе Кайзеру, — заявил я. Ведь это само собой разумеется. — Умеренность в борьбе с врагами Германии — вовсе не достоинство. Непреклонное стремление к процветанию фатерланда — отнюдь не недостаток. — Ну хорошо, Ади, — со вздохом сказал бригадир Энгельгардт. Ему не понравилось, что его переспорил простой унтер. Однако он не накричал на меня за несубординацию — без сомнения, в память о старом. — Приведи мне Жака Дорио. Тогда и будешь говорить, что хочешь, ибо у тебя будет на это право. А пока что ты свободен. — Яволь, герр бригадир! — сказал я, отдал честь и ушел. Такова привилегия начальника — прекратить спор, в котором уступаешь. Когда я вернусь в Мюнхен, дай мне только возможность, моя дорогая, и я покажу тебе, какой хороший специалист твой любящий Дядюшка Альф. * * * 23 мая 1929 года Моя милая, любимая Ангела, Здесь в Лилле идет дождь. Дождливо и у меня на душе, ибо я по–прежнему не получаю от тебя новых писем. Я надеюсь, что все хорошо, и что ты расскажешь мне, чем ты там занимаешься в цивилизованном, расово чистом и неиспорченном фатерланде. А здесь все в унынии — фельджандармы, французы, фламандцы. Здесь, на северо–востоке Франции, фламандцев — отличных представителей германской расы — больше, чем можно было ожидать. Все, у кого фамилии начинаются на «ван» или «де» заметно выделяются своим германским происхождением, даже если и не говорят по–фламандски. У местного священника, аббата Гантуа, есть отличные теории по этому вопросу. Впрочем, мало кто из них пытается забыть французский язык и заново выучить фламандскую речь своих давних предков. Очень жаль. Мало кто сегодня вышел на улицу — и уж, конечно, мало кто из так называемых diables verts, которые, бедняги, могут из‑за дождя простудиться! Во всяком случае, так можно подумать, если прислушаться к их разговорам. Но я тебе скажу, и ты уж поверь мне, что дождь в городе, даже в угрюмом французском индустриальном городишке — это ничто по сравнению с дождем в грязном окопе, который я терпел без единой жалобы во время Великой Войны. Так что я хожу себе как обычно, с зонтиком и поднятым воротником пальто. Конечно, я одет в штатское. Я не настолько глуп, чтобы ходить в Лилле на охоту в форме немецкой фельджандармерии. Нарядившись зеброй, на уток не ходят! Еще одна вещь, которую понимают далеко не все мои товарищи. Они просто дураки, недостойные доверия, оказанного им Кайзером. Итак, я пошел в рабочий квартал Лилля. Именно в таких местах Дорио источает свой яд — ложь и полную ненависти клевету о Кайзере, Кронпринце и Втором Рейхе. Без сомнения, за ним охотятся также и французские агенты, но как Германская Империя может рассчитывать на французов? Будут ли они преследовать Дорио и ему подобных не за страх, а за совесть? Или они, что более вероятно, лишь сымитируют погоню, вовсе не надеясь и не пытаясь его поймать? Я с ними вообще не контактирую. По мне, так они меня скорее предадут, чем помогут. По правде говоря, я так же отношусь к лилльским фельджандармам, но с ними, хочешь не хочешь, хоть как‑то сотрудничать приходится. Так вот обычные люди мешают работе сверхчеловека! Какой же задымленный, закоптелый, грязный город этот Лилль! Всюду копоть. Хорошо бы пропылесосить. С другой стороны, этот городишко может просто развалиться на кусочки без скрепляющей их грязи. В любом случае, эти авгиевы конюшни будут вычищены еще не скоро. Я умею выдавать себя за рабочего. Это для меня даже не трудно. Я блуждаю по улицам опустив голову, прислушиваясь ко всему, как гончая собака. Я захожу в estaminet и заказываю кофе. Одно слово. Акцент меня не выдает. Останавливаюсь. Пью. Слушаю. Нахожу… ничего не нахожу. Может быть, я предан? Может быть, Дорио знает, что я здесь — и поэтому он тише воды, ниже травы? Неужели кто‑то из своих всадил мне нож в спину? Да попадись мне в руки такой мерзкий недочеловек — я б его задушил струной от пианино, и с улыбкой наблюдал, как он корчится и умирает. Надеюсь получить от тебя весточку в скором времени. Целую твои руки, твою шею, твою щеку, твой рот, и самый кончик твоего… носа. С огромной любовью, твой Дядюшка Альф. * * * 25 мая 1929 года Милая, прекрасная Гели, Какой же твой дядюшка специалист, какой же он сверхчеловек! Несмотря на твое неутешительное молчание, я неумолимо преследую красного преступника Дорио. И я нашел след, который обязательно выведет меня на него. Одна вещь, о которой мне необходимо упомянуть — это любовь жителей Лилля к голубям. В начале войны мы этих птиц конфисковали, резонно опасаясь того, что они будут использованы врагом для шпионажа. (Некоторых из этих голубей, как я слюшал, оказались в желудках солдат. Хоть я и порицаю мясоедство, но я доволен, что полакомились наши солдаты, а не французы). Впрочем, сейчас у нас тут во Франции так называемый мир. И французам снова разрешено иметь птиц. «La Societé colombophile lilloise» («Лилльское Общество Голубеводов») насчитывает сотни, если не тысячи, активных членов, которые собираются в нескольких клубах в пролетарских кварталах города. Но можно ли по–прежнему использовать голубей для шпионажа и передачи секретной информации? Конечно, можно! Я немного разбираюсь в этих птицах. Еще бы — будучи курьером на войне, разве я не видел, как мои сообщения зачастую записывались на бумажку и посылались с голубем? Да уж видел, и не раз! Вот я и стал ходить на собрания голубеводов. Там меня зовут мейнхеер Коппенштейнер — хорошая у меня теперь фамилия! — голубевод из Антверпена, приэавший в Лилль по делу. Мой акцент никогда не позволит мне выдать себя за француза, но за фламандца — пожалуйста. — У нас в Антверпене все еще тяжко, — говорю я им. — Зеленые дьяволы забирают у тебя птиц по любому поводу и без повода. Они мне сочувствуют. — Тут у нас не так плохо, — отвечает один из них. — Боши (это они нас так называют, «свиньи») очень тупые. Все вокруг кивают. И хихикают. Думают, что они такие умные! Еще один француз говорит: — Можно делать все что хочешь, прямо у них под носом! Но тут некоторые начинают покашливать. Несколько человек качают головами. Нельзя заходить так далеко. В конце концов, они меня не знают, и фламандский акцент вполне может оказаться немецким. Но я слишком умен, чтобы их провоцировать. Я всего лишь говорю: — Ну, значит, вам везет — везет больше, чем нам. У нас, если птицу поймают с запиской, так сразу расстрел, каким бы невинным ни был у записки текст. Они сочувственно хмыкают. Трудно им там, бормочут они. Некоторые из них так себя ведут, предатели, что небось сами уже заслужили повязку на глаза и последную сигарету! И ведь дождутся! Но не сейчас. Я сижу и не спешу. Они говорят о своих птицах. Мейнхеер Коппенштейнер включается в разговор — он тоже может отличить голубя от гуся. Но в основном он молчит — он чужак, иностранец. Ему не нужно выделяться, нужно лишь влиться в коллектив. И он вливается. О, да — он вливается. Пройдет совсем немного времени, и мейнхеер Коппенштейнер зайдет и в другие клубы. Он не будет задавать лишние вопросы. Он не будет много болтать. Но он будет слушать. О, да, будьте уверены — он будет внимательно слушать. Будь я дома в Мюнхене, я бы лучше послушал тебя. Но я, в конце концов, не мейнхеер Коппенштейнер. Думая о поцелуях, которыми одарю тебя при нашей встрече, я по–прежнему остаюсь твой любящий Дядюшка Альф. * * * 28 мая 1929 года Дорогая, милая, прекрасная, любимая Ангела, Я уже три недели в Лилле — и получил от тебя только два письма! Это совсем не то, чего я хочу, не так, как должно быть! Ты должна немедленно написать мне снова и рассказать мне о всех своих делах, и как ты проводишь свои дни — и ночи. Ты должна, я хочу этого. Я страстно и нетерпеливо жду твоего ответа. Между тем, ожидая твоих писем, я хожу в другие клубы голубеводов. И в тот, первый клуб тоже зайду обязательно, чтобы все видели, что мейнхеера Коппенштейнера действительно интересуют эти птицы. И ведь действительно интересуют — только по другой причине. Рабочие треплются о голубях. Они пьют вино и пиво, а иногда — яблочное бренди. Как фламандцу, мейнхееру Коппенштейнеру тоже полагается пить пиво. И я пью, жертвуя даже здоровьем на службе Кайзеру. И вот в одном из клубов я слушаю — вернее, подслушиваю — тихий разговор о некоем Жаке. Это и есть Дорио? Я не уверен. Ну почему эту французскую заразу не зовут Жан–Герольдом или Паскалем? Здесь в Лилле каждый третий — Жак! Просто руки опускаются — в самом деле, ковер грызть хочется! А потом кто‑то пожаловался насчет бошей — такое вот очаровательное прозвище придумали для нас французы, как я тебе уже написал в прошлом письме. Наступило что‑то вроде молчания, и многие покосились на меня. Я сделал вид, что не обратил особого внимания. Если бы я заорал «Да бельгиец я, а не немец, так что говорите что угодно!«… это бы только усилило их осторожность. Лучше прикинуться, что тебе все равно. Сработало. Как нельзя лучше. Кто‑то негромко сказал сочувственным тоном: — Его не бойтесь. Он из Антверпена, бедняга. Собственно, он добавил еще и крепкое словцо, но это не для ушей деликатной и хорошо воспитанной немецкой девушки. — Из Антверпена? — ответил кто‑то другой. — Их боши начали донимать еще раньше, чем нас. Мало кто может похвастаться таким счастьем. Эта острота вызвала тихий смех и общее согласие. Я запомнил их лица, но многих из них я еще не знаю по фамилиям. Тем не менее, да поможет мне бессмертный и добрый Herr Gott, они будут пойманы, и испытают сполна заслуженные ими мучения. Видя, что я не отвечаю — что я едва их понимаю — они осмелели. Один из них говорит: — Если вы, приятели, хотите послушать кой–чего про бошей… Знаете заведение мадам Лии, на рю де Саррасенс, около церкви святых Петра и Павла? Я полагал, что это заведение с дурной репутацией, но ошибся. Это случается даже со мной, хоть и редко. — Ты имеешь в виду ясновидящую? — говорит другой, и первый парень кивает. Мадам Лия, ясновидящая? Хороша картина, не так ли, дорогая? Представь себе жирную, усатую, потную еврейку, врущую напропалую с целью заработать свои франки! Я считаю, что таких людей следовало бы уничтожать. Но вернемся к рассказу. После того, как первый голубевод подтверждает, что именно эту мадам Лию он имел в виду — одному Богу ведомо, сколько таких подозрительных жидовок работают под одним и тем же несомненно фальшивым именем в Лилле! — он говорит: — Ну, так приходите туда завтра в полдесятого. Она предсказывает будущее по пятницам, субботам, воскресеньям и понедельникам. А по другим дням — другие вещи. Он самодовольно хихикает — уж он‑то знает, что за вещи. Завтра, конечно же, среда. Кто знает, что за предательство творится в заведении мадам Лии в те дни, когда она не предсказывает будущего? Пока этого не знает никто — ни один немец. Но после завтрашнего вечера весь мир узнает о том, какие мерзкие антинемецкие гадости она распространяет. Все евреи такие. Но этому следует положить конец! Что бы там ни происходило, этому следует положить конец! И я клянусь, что он будет положен. Может быть, это и не будет Дорио. Но я надеюсь, что будет. Я думаю, что будет. Нет, это должен быть Дорио! Это не может быть кто‑то другой или что‑то другое. От этого зависит моя репутация. От этого зависит вся моя жизнь! Когда в древней Греции матери посылали сыновей на битвы, они говорили им: «Со щитом или на щите!» Так же будет и со мной, когда я пойду в бой с врагами Германской Империи! Я не промедлю и не отступлюсь, но добьюсь триумфа или потеряю надежду на будущее величие. Да здравствует победа! Дай мне свои молитвы, дай мне свое сердце, дай мне награду героя, когда я вернусь домой покрытый славой, как обязательно произойдет. Я останавливаюсь лишь на секунду, чтобы снова поцеловать твои письма и представить, что целую тебя. Завтра — в сражение! Да здравстувет победа! Победа, которую одержит твой непреклонный Дядюшка Альф. * * * 29 мая 1929 года Моя дорогая и горячо любимая Гели, Himmelherrgottkreuzmillionendonnerwetter! Какие они идиоты! Ослы! Глупцы! Как мы только выиграли войну? Неужели французы и англичане были еще большими кретинами? Это трудно представить, но так оно, наверное, и было. Когда я вернулся в фельджандармерию, убедившись в том, что никто из осторожных голубеводов за мной не следит, я первым делом написал тебе, а потом немедленно потребовал, чтобы мне дали достаточно подкрепления, чтобы справиться с бешеными и злыми французами, которые соберутся сегодня вечером у мадам Лии. Я изложил свое стопроцентно резонное и логичное требование, и мне ОТКАЗАЛИ! — О, нет, так нельзя, — говорит толстый и глупый сержант, который отвечает за такие вещи. — Слишком незначительный повод для такой просьбы. Слишком незначительный повод! — Вы совершенно не заботитесь о службе Рейху? — говорю я пламенным тоном. — Вы совершенно не заботитесь о том, чтобы помочь своей стране? — Я трясу пальцем перед его лицом и смотрю, как качаются его челюсти. — Вы хуже француза! — кричу я. — Французу, хоть он и расовый дегенерат, по крайней мере есть за что не любить Германию. Но вы‑то? Почему вы ненавидите свой собственный фатерланд? Он покраснел как сочная ягода, как спелый помидор. — Вы не соблюдаете субординацию! — басит он. Не соблюдаю, когда поступить иначе — предать Кайзеррейх. — Я доложу о вас коменданту. Он вам покажет — только погодите. — Докладывайте на здоровье! — усмехаюсь я. — Бригадир Энгельгардт — храбрец, настоящий воин… в отличие от некоторых. — Толстый сержант покраснел еще больше. Уже был двенадцатый час, и бригадир нежился в постели, так что меня не могли вызвать к нему раньше следующего утра. Можешь быть уверена, что я явился в фельджандармерию как можно раньше. Также можешь быть уверена, что я был в форме, в полном соответствии с инструкциями: никакой кепки и твидового пальто, которые за день до этого я носил для конспирации. Конечно же, сержант все еще где‑то храпел. А ты ожидала чего‑то иного? Надеюсь, что нет! Такие люди всегда ленивы, даже когда им надлежит быть особенно ретивыыми — вернее, чаще всего именно в тех случаях, когда им надлежит быть особенно ретивыми. Итак, я сидел себе, сияя всеми пуговицами — ибо на них я обратил особое внимание — когда пришел комендант. Я вскочил на ноги, вытянулся по струнке — даже спина заскрипела, как дерево на ветру — и отдал честь так, что любой сержант в Имперской Армии залюбовался бы и использовал как пример для глупых, недисциплинированных новобранцев. — Явился по вашему вызову, герр бригадир! — отрапортовал я. — Здравствуйте, сержант, — ответил бригадир Энгельгардт прямо и по–мужски, за что его всегда уважали — даже, можно сказать, любили — солдаты во время Великой Войны. Видишь ли, я по–прежнему пытался хорошо о нем думать, хотя он и наступил на горло моей песне несколько дней назад. Он отсалютовал мне четко, по–военному, и затем спросил: — Но в чем, собственно, дело? Он только что пришел, и еще не успел прочесть донос, который этот глупый и жирный как свинья сержант на меня написал. Мне следовало ковать железо, пока оно было горячо. — Я полагаю, что выследил этого хорька Дорио, герр бригадир, — сказал я, — и теперь мне нужна помощь фельджандармерии, чтобы его поймать. — Ну–ну, — сказал он. — Это действительно интересная новость, Ади. Зайди‑ка в мой кабинет и расскажи поподробнее. — Яволь, герр бригадир! — сказал я. Все в мире было снова хорошо и правильно. Бригадир совсем не продажен — напротив, он такой же порядочный человек чести, каким я его знал на фронте. Как только я изложу ему все несомненные факты, как он сможет не прийти к тому же выводу, к которому пришел я? Он признает мою правоту. Я был уверен в этом. Вне всякого сомнения, он так бы и поступил, если бы не взглянул на бумаги на своем столе. Пока я стоял по стойке «смирно», он пролистал их — и нашел на самом верху те лживые, клеветнические и идиотские обвинения, которые выдвинул против меня этот идиот–сержант из местной фельджандармерии. Пока он читал эту нелепую фальшивку, его брови поднимались все выше и выше. Он зацыкал зубом, как мать в разговоре с непослушным ребенком. — Ну–ну, Ади, — сказал он, прочитав наконец весь этот набор инсинуаций — а что еще там могло быть, когда донос был направлен против меня и против самой истины. Бригадир Энгельгардт грустно покачал головой. — Ну–ну, — повторил он. — Я вижу, ты зря времени не терял, не так ли? — Герр бригадир, я выполнял свой долг, как подобает и надлежит солдату Кайзеррейха, — ответил я упрямо. — По–твоему, этот долг состоит в том, чтобы обижать своих товарищей без видимой причины? — спросил он, стараясь придать своему голосу суровость. — Герр бригадир, они отказываются исполнять СВОЙ долг, — ответил я, и рассказ обо всем, что случилось прошлым вечером, сорвался с моих губ. Я не оставил камня на камне от того абсурдного поклепа, который возвел на меня этот мерзавец–фельдфебель, этот волк в овечьей шкуре, этот скрытый враг Германской Империи. Бригадир Энгельгардт был заметно удивлен моим пылом. — Ты уверен на сто процентов, — замечает он. — Уверен абсолютно, — отвечаю я, — как уверен в том, что на небесах меня ждет рай. — И тем не менее, — говорит он, — доказательства того, в чем ты уверен, у тебя какие‑то хлипкие. Зачем нам отправлять туда столько народа, если все это, скорее всего, кончится ложной тревогой? Ответь‑ка мне на это, будь так любезен. — Герр бригадир, — говорю я, — зачем же за мной послала лилльская фельджандармерия, если не для того, чтобы решить проблему, которую местные кадры решить не способны? И вот я нашел решение, проблема практически решена, и что же я вижу? Что никто — никто, даже вы, герр бригадир! — не воспринимает меня серьезно. С таким же успехом я мог бы остаться в Мюнхене и навещать мою красивую и очаровательную племянницу. — Вот видишь, моя дорогая, даже на службе монарху я всегда думаю о тебе. Бригадир Энгельгардт хмурится как школьный учитель, который слышит от тебя неожиданный ответ. Пусть это и правильный ответ — если ты достаточно умен, чтобы придумать ответ, которого учитель не ожидал, то наверняка будешь прав, как в данном случае несомненно прав был я — но ему нужно время, чтобы этот ответ как следует обдумать. Иной учитель может тебя и высечь за то, что ты осмелился думать быстрее и лучше, чем он. Но бригадир Энгельгардт не из таких. В конце концов, он говорит: — Но, Ади, разве ты не видишь? Никто же не назвал Дорио по имени. Ты никак не можешь ЗНАТЬ, что он будет у мадам Лии. — Я знаю, что там будут заниматься подрывной деятельностью, — говорю я. — И если Дорио приехал в город, чтобы распространять свои красные мерзости, что же еще там может быть? — Да что угодно, — отвечает он. — Лилль не из тех городов, которые любят Германскую Империю. Здесь никогда нас не любили. И никогда не полюбят. — Это Дорио! — говорю я. Громко. — Это должен быть Дорио! — Я наклоняюсь вперед. Я стучу кулаком по столу. Бумаги подпрыгивают, как и ваза с красной розой. Бригадир Энгельгардт ловит ее, пока она не перевернулась. Он смотрит на меня на протяжении долгого времени. Потом он говорит: — Вы далеко заходите, сержант. Вы заходите слишком далеко, по правде говоря. Я не говорю ни слова. Он хочет, чтобы я извинился. Я не извинюсь. Я ПРАВ. Я ЗНАЮ, что я прав. Мой дух полон уверенности в моей правоте. Он барабанит пальцами по столу. Новая пауза. Он вздыхает. — Хорошо, Ади, — говорит он. — Я дам тебе то, что ты хочешь. Я вытягиваюсь в струнку! Я отдаю честь! — Благодарю вас, герр бригадир! Да здравстует победа! — Не спеши. — Он мрачен и задумчив. Он ведет себя почти как француз, у которого за душой ничего, кроме так называемого интеллекта, а не как настоящий немец, человек воли и действия. Он направляет на меня палец. — Я дам тебе то, что ты хочешь, — повторяет он. — Ты можешь взять подкрепление в заведение этой гадалки. Если ты поймаешь Жака Дорио, все будет хорошо. Если же ты не поймаешь Жака Дорио… Если ты его не поймаешь, то ты у меня очень, очень пожалеешь обо всем, что тут натворил. Понятно? — Да, герр бригадир! — Вот оно! Победа или смерть! Со щитом или на щите! — Не хочешь ли ты передумать? — Нет, герр бригадир! Нисколько! — Я не боюсь ничего. Мое сердце спокойно. Оно полно решимости уничтожить врагов Рейха, врагов Кайзера. Ни следа страха. Ни малейшего, клянусь. Смело я в бой пойду. Он снова вздыхает: — Очень хорошо. Вы свободны, фельдфебель. Теперь мне осталось всего лишь дождаться вечера, приготовить фельджандармов, которые окружат заведение мадам Лии, а потом — а потом уж и выудить мою рыбку! Вот увидишь, завтра в это время Дорио будет у меня в кармане, и я прославлюсь, как только может прославиться человек, чья работа требует секретности. А когда я прославлюсь, что потом? Потом я вернусь к своей семье — особенно к моей любящей и любимой племяннице! — и отпраздную свой успех так, как давно уже надеюсь. Именно ты лучше всех сможешь преподнести мне подобающий подарок. Который заслужит твой гордый, твой суровый, твой непоколебимый Дядюшка Альф. * * * 30 мая 1929 года Моя дражайшая и любимейшая, милая Гели, Да здравствует победа! Целуя и обнимая тебя в моих мыслях, я наслаждаюсь триумфом моей воли! Сила и успех, как я всегда говорил, заложены не в обороне, но в атаке. Ибо как сотня глупцов не заменят одного мудреца, героическое решение подобно моему не примет сотня трусов. Если план действий верен, его исполнитель всесилен. Любые препятствия его только укрепят. Именно так обстоят мои дела сегодня. После пятнадцати лет борьбы, которую я, простой немецкий солдат, вел лишь с помощью фанатичной силы воли, вчера вечером я наконец‑то добился победы, которая произвела неизгладимое впечатление не только на моих начальников, которые послали меня в Лилль, но и на высокомерных пигмеев, которые ожидали моей неудачи, не зная, с кем имеют дело. Сегодня им явно не до смеха, уж поверь мне! Давай я расскажу тебе все по порядку. Когда я вышел из кабинета бригадира Энгельгардта, этот толстый и отвратительный сержант наконец‑то добрался до своего поста. Смеясь мне в лицо, этот боров говорит: — Держу пари, комендант послал тебя куда следует — да так тебе и надо. — А вот и нет, — говорю я. — Вечерняя операция состоится. Под моим началом. А потом посмотрим, кто из нас посмеется. Он уставился на меня с противным и явно глупым видом. Такие недочеловеки, хоть и считаются немцами, худшие враги Кайзеррейха, чем французы, может даже чем сами евреи. По ним видно, что даже германский народ не застрахован от наступления дегенерации. Но я этого не позволю! Не позволю! Этого не будет! Можешь себе представить — у этого люмпен–сержанта хватило наглости спросить бригадира Энгельгардта — бригадира Энгельгардта, которого я закрыл от пуль своим телом во время войны! — говорю ли я правду. Ни стыда, ни совести! Он вернулся из кабинета одновременно удрученным и ликующим. — Ну хорошо, поиграем в твою глупую игру, — говорит он. — Поиграем, а затем тебе достанется на орехи. Мне потом не жалуйся — не поможет. — Ты делай свое дело, — говорю я. — Больше мне от тебя ничего не надо. Делай свое дело. — Да уж не беспокойся, — говорит он грубым тоном. Как будто бы он не дал мне никакого повода для беспокойства. Но я лишь кивнул. Я отдам ему и его людям необходимые распоряжения. Им придется повиноваться. Если они выполнят мои указания, все будет хорошо. Я не могу сделать все сам, как бы мне этого ни хотелось. Я раскрыл зловещий красный заговор, а они помогут мне его пресечь. Когда настал вечер и пришло время действовать, я направился к мадам Лие. За мной следовали лилльские фельджандармы — я надеялся, что они не слишком привлекали к себе внимание. Этот вонючий сержант мог все испортить, просто дав себя заметить мерзким марксистским конспираторам. И надеялся, что этого не произойдет, но так могло получиться — уже хотя бы потому, что такого толстяка не заметить трудно. Как архитектурное строение, церковь святых Петра и Павла ничего собой не представляет, а заведение мадам Лии — тем более. Вывеска в окне гласила, что здесь обитает Liseuse De Pensées, умеющая читать мысли — а реклама для немецких солдат, пожелающих воспользоваться ее услугами, включала также и слово «Wahrsagerin» — предсказательница будущего. Бредни! Глупости! Не говоря уже о шпионаже и измене! Я постучал в дверь. Вопрос изнутри: — Ты кто такой? Что тебе надо? — Я пришел на лекцию, — ответил я. — У тебя странное произношение, — сказал мужской голос из‑за двери. Снова подвел акцент, как это часто случается со мной во Франции. — Я из Антверпена, — сказал я, как говорил до этого в клубах голубеводов. И тут Фортуна, которая хранила меня на полях сражений, помогла мне снова. Если человеку суждено спасти любимый фатерланд, он обречен на успех. Я уже начал обьяснять, что узнал о лекции в «La Societé colombophile lilloise», но тут подошел один из знакомых мне голубеводов и сказал: — Этот Коппенштейнер — парень что надо. В голубях разбирается как следует. А если ты думаешь, что боши не сидят на шее у фламандцев, то ты просто болван. После этого дверь мне открыли. Я приподнял кепку и кивнул своему заступнику. -- Merci beaucoup, — сказал я, решив отблагодарить его по заслугам чуть попозже, когда он будет под арестом. Но с этим можно было — следовало — подождать. К моему разочарованию, никакой мадам Лии я так и не увидел. Впрочем, неважно. Потом поймаем и ее. Но не будем отвлекаться от моего рассказа. Ее гостиная, в которой, как я полагаю, она обычно плетет свою паутину лжи и обмана, довольно велика. Может быть, плата за грех — смерть, но плата за обман, судя по всему, весьма недурна. Для вечернего мероприятия гостиная была заполнена двадцатью, если не тридцатью, дешевыми складными стульями — без сомнения, произведенными на фабриках зловредных евреев, которые заботятся лишь о доходах, а вовсе не о качестве. Когда я вошел, половина стульев была уже занята. А напротив, у стены, под тусклой репродукцией какой‑то оккультной картины, стоял Жак Дорио. Я узнал его немедленно по фотографиям, которые видел в фельджандармерии. Он — француз худжей расовой категории, коренастый и смуглый, с толстыми очками на остром носу. Волосы у него хрустящие, курчавые и черные, и напомажены ужасно вонючим брильянтином, который я почувствовал с другой стороны комнаты. Как видишь, я был прав. Я знал, что прав — а теперь я мог доказать свою правоту. Мне хотелось закричать от радости, но я знал, что должен молчать. Несколько человек, включая знакомых мне голубеводов, подошли к нему поговорить. Я отметил их особо: они наверняка были опаснее других. На остальных же собравшихся, включая меня, Дорио внимания не обратил. Да и к чему? Не всякий может быть вождем. Большинство людей предпочтут следовать за другими, как овцы. Это верно даже для нас, немцев — а уж тем более для ублюдочных французских дегенератов! Все больше потенциальных мятежников и предателей заходило внутрь, и вот наконец дом был полон. Мы все сели, прижимаясь друг к другу, как сардины в банке. Один из местных остался стоять. Он сказал: — Перед нами товарищ Жак, который расскажет нам, как мы можем отомстить бошам. — Спасибо, мой друг, — сказал Дорио, и его голос поразил меня. Внешне он казался типичным французским мешком жира, и я не видел в нем хорошего оратора. Но как только он продолжил: — Мы можем врезать этим немецким сволочам, — я сразу понял, почему он наносил Кайзеррейху такой ущерб все эти годы. Мало того, что его глубокий голос заслуживает и требует внимания — но к тому же в нем есть та черта, которая отличает политика от теоретика. Это вам не ученый в кабинете! Он не стал тратить время на идеологию. У каждого есть идеология, но кого она действительно волнует? Подобно селезенке, она необходима, но драматизма в ней никакого. Теоретики этого никогда не понимают. Другое дело — Дорио! — Мы можем превратить жизнь бошей в ад, — сказал он со злобной усмешкой, — и я расскажу вам как. Слушайте внимательно! Что бы вы ни делали для этих проклятых медноголовых сукиных детей, делайте это НЕПРАВИЛЬНО! Если ты — таксист, высади их не там, где надо, и уезжай, пока они не заметили. Если ты — официант, принеси им то, чего они не заказывали, а потом очень извиняйся — и принеси им что‑нибудь еще, чего они не заказывали. Если ты — фабричный рабочий, сломай как бы ненароком свою машину и стой как идиот, пока ее не починят. Если она не работает, то что ты можешь сделать? Ничего. А если ты — литейщик… Но вы же тут все умные ребята. Картина вам ясна, верно? Он снова улыбнулся. Улыбнулись и слушавшие его французы. Картина была ясна, вне всякого сомнения. Измена и мятеж — вот что было изображено на этой картине. У меня было более чем достаточно оснований для ареста и Дорио, и его слушателей. Но я ждал. Мне хотелось большего. И Дорио исполнил мое желание. Он продолжил: — Рабочая революция почти победила в России после войны, но силы реакции, силы угнетения были слишком велики. Но революция МОЖЕТ победить здесь. С советами рабочих и крестьян во главе Франция может вернуть себе былую славу. Франция ВЕРНЕТ себе былую славу! А когда это произойдет, — он театрально понизил голос, — когда это произойдет, тогда мы наконец как следует отомстим бошам. Тогда уже нам больше не придется играть с ними в эти дурацкие игры. Тогда мы восстановим армию и флот, пошлем в небеса рой аэропланов и понесем революцию на штыках по всей Европе! Vive la France! -- Vive la France! — закричала аудитория. -- Vive la révolution! — закричал Дорио. -- Vive la révolution! — эхом откликнулись они. -- Vive la drapeau rouge! — завопил он. Они также воздали хвалу красному флагу. Они вскочили на ноги. Они захлопали в ладоши. Они находились в припадке возбуждения. Я тоже вскочил на ноги. Я тоже захлопал в ладоши. Я тоже находился в припадке возбуждения. Я достал свой пистолет и выстрелил в потолок. Стоящие по бокам от меня отскочили подальше. Сзади меня никого не было, об этом я уже позаботился. Чтобы сзади меня никого не было, я прислонился к стене, тем временем направив пистолет на Дорио. А он не трус, надо признать. — Мой друг, товарищ, что все это значит? — спросил он меня. Я щелкнул каблуками: — Это значит, что вы арестованы. Это значит, что я и есть силы реакции, силы угнетения. À votre service, monsieur, — я отвесил ему поклон, которому позавидовал бы лучший официант парижского ресторана, но пистолет все время оставался нацеленным на его грудь. Да, Дорио и в самом деле очень смел. Я видел, как он думает, не броситься ли на меня, не приказать ли броситься на меня другим предателям. Глядя на него, я ждал, когда же лилльские фельджандармы ворвутся в дверь и схватят всех этих французов. Мой выстрел должнен был послужить им сигналом. Должен‑то должен, но где они, эти ленивые свиньи? Я продолжал ждать. И я видел, что Дорио был готов к сопротивлению. Я подвигал пистолетом и сказал: — Вы полагаете, месье, что это обычный «люгер», и что если ваши люди на меня набросятся, то я смогу застрелить не более восьми из них — вернее, теперь уже семи — и остальные меня затопчут и прикончат. Однако я вынужден вас огорчить, ибо вы ошибаетесь. Это «люгер парабеллум», артиллерийская модель 08. В нем тридцать два патрона. Всех вас, может быть, я и не застрелю, но семью дело не ограничится, это я вам обещаю. — Я снова сдвинул пистолет, пусть и на миллиметр. — Ну, кто будет первым? И знаешь, моя милая, что было приятней всего? Я ЛГАЛ! У меня в руке был самый обычный «люгер». Артиллерийская модель действительно существует, ее разработали после войны, чтоб дать артиллеристам возможность защищаться в ближнем бою против пехоты, если почему‑либо возникнет такая необходимость. Я видел это оружие. Обойма у него весьма внушительна — что и не удивительно, ведь она вмещает тридцать два патрона. Если бы французы взглянули на мой пистолет повнимательней, они разоблачили бы мою ложь. Но они стояли в оцепенении, как замороженные мамонты во льдах России, веря каждому моему слову. Почему? Я скажу тебе, почему. Большие толпы народа скорее поверят в большую ложь, нежели в малую, вот почему. И я сказал им самую большую ложь, которую только мог придумать. Тем не менее я уже начал беспокоиться, не понадобится ли мне новая ложь — или новые выстрелы — когда наконец я услышал столь своевременный шум ломающихся дверей в заведении мадам Лии. Помещение наполнилось фельджандармами, ворвавшимися как с улицы, так и с черного хода! Сейчас, когда я уже сделал за них всю работу и преодолел все опасности, они были храбрее тигров. Их эльзасцы издавали страшный лай, напоминающий поистине адские звуки. Они увели французских преступников и заговорщиков в ночь. А тот толстый, высокомерный фельдфебель остался. Его челюсти ходили ходуном. Он спросил меня: — Откуда ты мог все это знать? Как ты задержал их в одиночку, пока мы не пришли? — Человек с железной волей может все, — заявил я, и он не посмел со мной спорить, ибо результат был налицо. Вместо этого он удалился, качая своей глупой, пустой головой. А когда я вернусь в Мюнхен, я покажу тебе, что именно может человек с железной волей — и не только волей! о нет, не только! А пока что я остаюсь, со всей нежностью, твой любящий Дядюшка Альф. * * * 31 мая 1929 года Моей милой и самой желанной Гели, Здравствуй, моя дорогая. Не знаю, прибудет ли это письмо в Мюнхен раньше, чем я сам, ибо с завтрашнего дня начинается мой заслуженный отпуск. Тем не менее я должен писать, так уж триумфально я себя чувствую. Сегодня я снова виделся с бригадиром Энгельгардтом. Я не был уверен, состоится ли эта встреча. Однако он подчеркнуто пригласил меня в свой кабинет. Он доказал, я должен признать, что является настоящим джентльменом. Когда я вошел, он набивал свою трубку. Только доведя этот процесс до конца, он говорит: — Ну, Ади, ты был прав. Настоящий джентльмен, как я уже сказал! — Яволь, герр бригадир, — отвечаю. — Я знал это с самого начала. Он пускает облачко дыма, потом вздыхает: — Что ж, я обязательно напишу для тебя рекомендательное письмо, ибо ты его заслужил. Но я хочу сказать тебе одну вещь, лицом к лицу, без свидетелей. — Яволь, герр бригадир, — говорю я снова. Когда имеешь дело с офицерами, чем меньше ты говоришь, тем лучше. Он снова вздыхает: — В один прекрасный день, Ади, твое проклятое высокомерие подведет тебя с такой же силой, с какой до сих пор помогало. Я не знаю, когда это произойдет, или как это произойдет, но это произойдет обязательно. Тебе не помешало бы быть поосторожнее. Ты понимаешь, что я тебе говорю? Ты понимаешь хоть одно слово? — Нет, герр бригадир, — говорю я чистую правду. Еще один вздох коменданта. — Что ж, я и не думал, что ты поймешь, но я знал, что мне следует хотя бы попытаться. Сегодня ты герой, это несомненно. Наслаждайся этим моментом. Но, как шептал раб во время римского триумфа, «Помни, что ты смертен». Свободен, Ади. Я отдал честь. Я вышел. Я сел и написал это письмо. Я скоро буду дома. Одень юбку, которую легко приподнять, ибо я собираюсь показать тебе, какой герой, какой завоеватель твой железный Дядюшка Альф.