По рельсам, поперек континентов. Все четыре стороны. книга 1

Теру Пол

Череда неподражаемых путешествий «превосходного писателя и туриста-по-случаю», взрывающих монотонность преодоления пространств (от Лондона до Ханоя («Великий железнодорожный базар»), через Бостон в Патагонию («Старый Патагонский экспресс») и далее) страстью к встрече с неповторимо случайным.

«Великолепно! Способность Теру брать на абордаж отдаленнейшие уголки Земли не может не восхищать. Его описания просто заставляют сорваться с места и либо отправляться самолетом в Стамбул, либо поездом в Пномпень, либо пешком в Белфаст… Особо подкупает его неповторимое умение придать своему рассказу о путешествии какую-то сновидческую тональность, дать почувствовать через повествование подспудное дыхание теней и духов места».

Пико Айер

Предисловие

Больше десяти лет я скитался по Африке, Азии и Европе, но ни разу даже не подумал взяться за книгу путевых очерков. Этот жанр я всегда недолюбливал: за избыток самовлюбленности, за отсутствие юмора, а еще потому, что слишком многое, на мой вкус, оставалось за пределами повествования. Мне казалось, что писатели-путешественники (и писательницы-путешественницы) умалчивают о массе важных вещей, зато непременно стремятся рассказать обо всем, что вообще не заслуживает внимания. Я терпеть не мог осматривать достопримечательности, а эти писатели только о них и толковали: пирамиды, Тадж-Махал, Ватикан, картины в пункте А, мозаики в пункте Б… Наступила эпоха массового туризма, когда все ездили смотреть одно и то же, а авторы путевых очерков, соответственно, об одном и том же писали. (Учтите, я имею в виду период с начала 60-х по первую треть 70-х.)

Путевые очерки были скучнейшим чтением. Сочиняли их зануды для таких же зануд. Воображаю: какой-нибудь замухрышка в мягких шлепанцах переворачивает страницы, то и дело слюнявя палец, а потом, заложив книгу своим читательским билетом, заявляет: «О, я-то путешествую сидя у камина!» Что касается авторов, то в них меня раздражало нежелание упоминать о моментах, когда ими завладевало отчаяние, похоть или панический страх. В книгах не упоминается, как писатель наорал на таксиста, или как переспал с кем-то из местных, или как дрых до полудня, проспав все царство. А чем они питались? Что читали, коротая время в пути? И каковы в чужих землях сортиры? На своем веку я достаточно поездил, чтобы уяснить: путешествие как минимум наполовину состоит из ожидания и неприятностей. Автобусы ломаются, портье хамят, торговцы на рынках так и норовят обмишулить. Правда о путешествиях неожиданна и неказиста. Писать о ней решаются немногие.

Время от времени натыкаешься на эту правду в отдельных книгах — в эпизоде «Ярлыков» Ивлина Во, когда автора путают с его братом Алеком, или у Найпола, когда он пытается поступать великодушно, но тут же раздражается, в «Территории тьмы»

О том, как надо и как не надо писать путевые очерки, хорошо сказано в романе, который, казалось бы, совсем о другом — у Набокова в «Смехе в темноте». Один из персонажей говорит: «Беллетрист толкует, например, об Индии, где вот я никогда не бывал, и только от него и слышно, что о баядерках, охоте на тигров, факирах, бетеле, змеях — все это очень напряженно, очень прямо, сплошная, одним словом, тайна Востока, — но что же получается? Получается то, что никакой Индии я перед собой не вижу, а только чувствую воспаление надкостницы от всех этих восточных сладостей. Иной же беллетрист говорит всего два слова об Индии: я выставил на ночь мокрые сапоги, а утром на них уже вырос голубой лес (плесень, сударыня, — объяснил он Дорианне, которая поднимала одну бровь), — и сразу Индия для меня как живая, — остальное я уж сам воображу».

Путевые очерки хороши, когда описываются немудрящие бытовые подробности.

Большой железнодорожный базар

Загадочный Мистер Даффил

Я запомнил мистера Даффила, потому что его имя стало глаголом — сначала в устах Молсуорта, а потом и в моих. Он стоял прямо передо мной в очереди на вокзале Виктория — седьмая платформа, «Отправление поездов на континент». Это был старик в одежде не по росту: либо, собираясь в дорогу второпях, напялил первое, что подвернулось под руку, либо только что вышел из больницы. Шел он, наступая на свои длиннющие брючины, разлохмачивая их об асфальт; в руках нес множество бумажных свертков странной формы, перетянутых шпагатом, — багаж, подходящий скорее незадачливому террористу, чем отважному путешественнику. Ветер, поддувавший со стороны путей, развевал прикрепленные к сверткам бирки. На каждой значилось его имя (Р. Даффил) и адрес («Отель „Сплендид-Палас“, Стамбул»), Значит, попутчик. Карикатурная вдова в строгой шляпке с вуалью обрадовала бы меня больше, особенно будь при ней туго набитый — джин да наследство — саквояж. Но вдов не было: только туристы с походными рюкзаками, континентальные гости города, возвращающиеся домой с фирменными пакетами универмага «Харродз», коммивояжеры, молодые француженки с насупленными друзьями да седовласые английские парочки — в последних я заподозрил тайных любовников, которые, прихватив с собой чемоданы книг, смываются в чужие края ради дорогостоящего адюльтера, разыгрываемого строго по литературным рецептам. Никто из них не едет дальше Любляны, но Даффил двинул в Стамбул — интересно, под каким предлогом. Вот я, например, просто дал деру. Своих планов не афиширую. На службу мне ходить не надо — ни одна душа не заметит, что я куда-то запропал. А я поцеловал жену и один, без спутников, укатил экспрессом, который отходит в 15.30.

Громыхая и лязгая, поезд несся через Клапэм. Я сделал для себя вывод, что путешествие — побег напополам с погоней, но к тому моменту, когда мы оставили позади пригороды Южного Лондона (угольные склады, стоящие плечом к плечу кирпичные дома, крохотные садики на задворках) — и миновали спортивную площадку Далвичского колледжа — мальчишки в школьных галстуках лениво делали гимнастику, — приноровился к стуку колес и позабыл о газетных заголовках, которые попадались мне на глаза все утро: «ДЕЛО МАЛЫШКИ КРИСТЕН: ПОДОЗРЕВАЕТСЯ ЖЕНЩИНА» и «9-ЛЕТНЮЮ ДЕВОЧКУ, КОТОРАЯ РАНИЛА СВЕРСТНИЦУ, МОГУТ ВЫПУСТИТЬ?». Весть «ИСЧЕЗНОВЕНИЕ ПРОЗАИКА» никуда не попала — да оно и к лучшему. Потом, миновав ряд коттеджей на две семьи, мы въехали в туннель и спустя минуту кромешной тьмы выскочили, словно по волшебству, в новый мир: широкие луга, коровы щиплют траву, фермеры в синих куртках укладывают сено в скирды. Мы выбрались из Лондона — серого промозглого города, ютящегося где-то под землей.

Севеноукс: еще один туннель, а после еще одна мимолетная пастораль: в полях лошади бьют копытами, несколько овец, стоящих словно бы на карачках, хмелесушилка, на которой сидят вороны, — все это в одном из окон сменилось рядами типовых коттеджей. Зато с той стороны рельсов — крестьянская усадьба в якобитском стиле и еще коровы. Такова Англия: между фермами вклиниваются пригороды. Переезд со шлагбаумом, и еще один, и еще: на дорогах скопились вереницы машин, пробки чуть ли не на сто ярдов. Пассажиры поезда поглядывали на заторы злорадно, чуть ли не бурча под нос: «Так вам и надо, мы едем, а вы постойте!».

Небо, простиравшееся над нами, выглядело старинным-старинным. На платформе в Тонбридже самодовольно ухмылялись школьники в темно-синих блейзерах и сползающих гольфах, с портфелями и крикетными битами. Мы пронеслись мимо, увозя их ухмылки. Остановок мы не делали, даже на крупных станциях, которые я, сутулясь, разглядывал из окна вагона-ресторана, меж тем как чай в моем картонном стакане колыхался, перехлестывая через край, а мистер Даффил, тоже нахохлившись, не спускал глаз со своих свертков и помешивал чай докторским шпателем. У него был встревоженный вид человека, который не может вспомнить, где позабыл свои вещи, или — это то же самое — человека, который уверен, что за ним следят. Мешковатая одежда подчеркивала его хрупкость. Серый, мышиного цвета габардиновый плащ — точно из гардероба великана, как и разлохмаченные брюки — широкими складками ниспадал с плеч; из длинных рукавов торчали лишь кончики пальцев. Пахло от Даффила заплесневелым черствым хлебом. Он не снимал твидовой кепки и, как и я, боролся с простудой. Обувь на нем была занятная — универсальные деревенские башмаки, хоть в пир, хоть в мир. По его выговору (он спросил у бармена стакан сидра) я не смог определить, откуда он родом, но, помимо ботинок, в нем было еще кое-что провинциальное: практичный наряд, казавшийся бы на лондонце нищенскими лохмотьями, тут свидетельствовал лишь о рачительности, возведенной в жизненный принцип. Только спроси — и он охотно расскажет, где купил эту кепку и плащ, и по какой цене, и сколько уж лет нет сносу этим ботинкам. Спустя несколько минут я прошел мимо него, сидящего в уголке салона-вагона, и заметил, что он распотрошил один из своих свертков. Перед ним были разложены нож, французский багет, тюбик горчицы и алые кружочки копченой колбасы. Погруженный в свои мысли, он медленно жевал сандвич.

На Гар-дю-Нор мой вагон прицепили к другому локомотиву. Мы с Даффилом наблюдали за этой процедурой с платформы, а затем снова вошли в вагон. По ступенькам он взбирался долго, в тамбуре остановился, тяжело дыша. Стоял себе и пыхтел, а нас тем временем повлекли прочь и двадцать минут везли по Парижу на Лионский вокзал, где этот сидячий вагон прицепили к остальному «Прямому Восточному экспрессу». Шел двенадцатый час ночи, и почти все кварталы были погружены во тьму.

Югославия за окном вагона

Женщины попадались, но только пожилые, замотанные платками от жаркого солнца, гнущие спину на истоптанных пшеничных полях, — они холили с зелеными лейками, словно бы прикованные к ним, и поливали посевы. Местность была пересеченная, со множеством низин, низкая, пыльная, еле-еле кормившая немногочисленную домашнюю скотину — не больше пяти недвижно застывших коров да пастух, опершись на посох, наблюдает, как они медленно изнемогают от голода, наблюдает с таким же видом, как пугала — пара пластиковых пакетов на хлипкой палке — наблюдают за жалкими полями с капустой и перцем. Подальше, за рядами голубоватых кочанов, розовый поросенок бился рылом в неструганые доски ограды, пытаясь вырваться из крохотного загона, а между некрашеными стойками ворот на заброшенном футбольном поле устроилась корова. Связки остроконечных стручков красного перца, похожие на букеты пуансеттий, сушились на солнце перед домами в краях, где удел крестьянина брести вслед за волом, который тащит деревянный плуг или борону, а иногда перевозить охапки сена на вихляющемся велосипеде. Пастухи были не просто пастухи, а часовые, охраняющие маленькие стада от разбойников; четыре коровы и при них женщина, трех серых свиней гонит мужчина с дубинкой, хилые куры под присмотром хилых ребятишек. (А мне говорили: «У нас в Югославии есть три радости: свобода, женщины и вино») Женщина на поле поднесла ко рту фляжку с водой, сделала большой глоток и, снова наклонившись, вернулась к своим снопам. Большие крутобокие желто-бурые тыквы возлежат среди увядших лоз; люди включают насосы или, наваливаясь на длинные шесты, достают воду из колодцев; стога высокие и тощие, грядки с перцем в самых разных стадиях спелости — вначале я принял их за цветники. Атмосфера нерушимой тишины, глухого сельского захолустья, в которую лишь на миг врывается поезд. Проходит час, второй, третий — а за окном все то же, а потом все люди пропадают, и становится не по себе: дороги без машин и велосипедов, домики с пустыми окнами на краю пустых полей, деревья гнутся под тяжестью яблок, но никто их не собирает. Может быть, час неподходящий — полчетвертого пополудни — или слишком жарко? Но где те люди, которые сметали эти стога и тщательно разложили для просушки перец? Поезд катит дальше — в этом бездумном продвижении и состоит красота поезда — но и дальше та же история. Шесть аккуратных ульев, останки паровоза — вокруг трубы гирлянда из полевых цветов, вол, ожидающий на переезде. В знойной дымке в мое купе набивается пыль; а в головных вагонах развалились на сиденьях турки, храпящие с приоткрытыми ртами. Их дети, лежа на отцовских животах, бодрствуют. У всякого моста через реку — выщербленные пулями кубические дзоты из кирпича, выстроенные хорватами словно бы в подражание «башням Мартелло»

Перед Нишем произошла драма. На шоссе недалеко от путей люди, расталкивая друг друга, рассматривали лошадь с хомутом на шее, которая все еще была запряжена в нагруженную телегу, но валялась на боку, мертвая, в грязной луже. Очевидно, в этой-то грязи телега и завязла. Пытаясь ее сдвинуть, лошадь умерла от разрыва сердца. Это случилось только что: дети подзывали друзей, какой-то мужчина, бросив велосипед, бежал смотреть, а чуть дальше другой, справляющий нужду у забора, с любопытством вытягивал шею. Вся сцена точно сошла с полотна какого-нибудь фламандца, где парень с расстегнутой ширинкой был бы одной из самых колоритных фигур. Рама вагонного окна, отделив этот фрагмент от окружающего мира, превратила его в картину. Человек у забора стряхивает с члена последние капли и, подтянув мешковатые штаны, рысью срывается с места; шедевр готов.

«Ненавижу достопримечательности», — сказал Молсуорт. Мы стояли у окна в коридоре. Меня только что отчитал югославский полицейский за то, что я сфотографирован паровоз. В лучах вечернего солнца, среди пыльных вихрей, которые взвивались из-под ног тысяч пассажиров, спешащих с работы на пригородные поезда, паровоз стоял, окутанный величественными клубами голубого дыма и облаками золотых мошек. Теперь же мы ехали по скалистому ущелью на перегоне Ниш-Димитровград. По мере движения точка обзора менялась, и утесы как бы передвигались вслед за нами, иногда образуя симметричные композиции — так, разглядывая укрепления разрушенного замка, различаешь остатки кладки. Похоже, это зрелище надоело Молсуорту, и он нашел нужным объяснить, в чем причины его скуки. «Шляешься с путеводителем, язык на плечо, — продолжал он, помолчав. — Вслед за этими ужасными стадами туристов по церквям, музеям и соборам. Зашел-вышел, зашел-вышел. Я лишних движений не люблю: нашел удобное кресло и сиди, впитывай страну».

Сумерки в Центральной Турции

В Центральной Турции сумерки — самый умиротворенный час: к синему бархату небес приколото несколько ярких звезд, силуэты гор черны, что вполне вписывается в общую цветовую гамму, а лужи у водоразборных колонок на деревенских улицах мерцают и расплываются, точно пролитая ртуть. Но смеркается быстро, и становится темно, хоть глаз выколи, и об изнурительной дневной жаре напоминает только запах раскаленной, еще висящей в воздухе пыли.

— Мистер? — обращается ко мне зеленоглазый проводник-турок, идущий в тамбур запирать дверь спального вагона. Он воображает, что в остальной части поезда полно грабителей.

— Да?

— Турция хорошая или плохая?

— Хорошая, — сказал я.

Садык

Я опять показал проводнику билет. И сказал: «Билет первого класса. Дайте мне купе первого класса».

— Нет первое класса, — повторил он, указывая на полку в купе второго класса, которое занимали три австралийца.

— Нет, — сказал я, указывая на свободное купе. — Я хочу это.

— Нет, — и он улыбнулся ослепительной улыбкой фанатика.

Улыбка адресовалась моей руке — точнее, тридцати турецким лирам (это около двух долларов) в ней. Его пальцы сгустились из воздуха рядом с моими. Перейдя на шепот, я выдохнул слово, которое знают по всей Азии: «Бакшиш».

Пешавар

Пешавар — красивый город. Я охотно перебрался бы туда, уселся бы на веранде, да так и сидел бы до конца жизни, медленно старея, созерцая закаты над Хайберским перевалом. Пешаварские особняки — все как один великолепные образцы англо-исламской готики — расставлены с большими интервалами вдоль широких сонных улиц, где в тени деревьев царит прохлада; самое подходящее место, чтобы прийти в себя после мерзкого Кабула. На вокзале нанимаешь тонгу

[19]

— и в гостиницу, а там на веранде раскладные стулья: выдвигаешь подставку, закидываешь на нее затекшие в поезде ноги, и кровообращение восстанавливается. Проворный официант приносит большую бутылку светлого пива «Муррее Экспорт». В гостинице ни души: все постояльцы, кроме меня, отважились на изнурительное путешествие в Сват, надеясь получить аудиенцию у Его Высочества Вали

[20]

. Крепко спишь под москитной сеткой, а просыпаешься от птичьих трелей как раз к английскому завтраку, который начинается с овсянки и заканчивается вареной почкой. Потом на тонге в музей.

В двух шагах от музея, в лавчонке, где я покупал спички, мне предложили морфий. Я удивился — может, ослышался? — и сказал: «Покажите». Лавочник достал спичечный коробок (возможно, слово «спички» было паролем?) и открыл. Внутри лежал маленький пузырек с этикеткой «Morphine sulphate» и десятью белыми таблетками. Лавочник сказал, что колоть надо в руку и что за все просит двадцать долларов. Я с улыбкой предложил пять; он почувствовал насмешку, надулся и велел мне убираться подобру-поздорову.

Будь моя воля, я подольше бы задержался в Пешаваре. Мне нравилось бездельничать на веранде, листая газету и глазея на проезжающие мимо тонги. Нравилось слушать, как пакистанцы обсуждают назревающую войну с Афганистаном. Они высказывал и тревогу и опасения — мол, положение у них невыгодное, но я ободрял их, уверяя, что они могут не сомневаться в моем горячем одобрении, если когда-нибудь соберутся напасть на эту варварскую страну. Моя пылкость их удивляла, но они чувствовали, что я не лукавлю. «Надеюсь, вы нам поможете», — сказал один. Я объяснил, что солдат из меня не бог весть какой. Он пояснил: «Не вы лично, а вообще Америка». Я сказал, что за всю свою родину говорить не могу, но буду рад замолвить за пакистанцев словечко.

В Пешаваре без труда дается все, кроме покупки железнодорожного билета. Это работа на целое утро, выпивающая из вас все соки. Сначала вы заглядываете в расписание с заголовком «Пакистанские железные дороги: Запад» и узнаете, что «Хайберский почтовый» отходит в шестнадцать ноль-ноль. Потом идете к окошечку справочной, и вам говорят, что он отходит в двадцать один пятьдесят. Из справочной вас посылают в «Бронирование». В «Бронировании» никого нет, но уборщик, подметающий пол, говорит: «Он сейчас придет». Человек из «Бронирования» приходит через час и помогает вам выбрать класс вагона. Записывает вашу фамилию в книгу, выдает квитанцию. С последней вы идете в кассу, где в обмен на сто восемь рупий (примерно десять долларов) кассир ставит на квитанции свои инициалы и выдает два билета. Снова в «Бронирование», снова ждете, пока объявится уже знакомый господин. И вот он появляется, расписывается на билетах, рассматривает квитанцию и записывает все детали в гроссбух с листами примерно два на три фута в квадрате.

Собственно, это была не единственная загвоздка. В «Бронировании» мне сказали, что на «Хайберском почтовом» нет постельного белья. Заподозрив, что он напрашивается на бакшиш, я вручил ему шесть рупий и попросил отыскать постель. Через двадцать минут он, рассыпаясь в извинениях, сказал, что все постели забронированы. Я потребовал взятку обратно. «Как вам угодно», — сказал он.