Самодурка

Ткач Елена Константиновна

Часть 1

1

«Неужели я сейчас сниму сапоги, лягу и вытяну ноги? Кажется, пассажиров мало и вагон полупустой. Только бы в купе мужчин не было — опять это напряжение… А с меня хватит. Устала.»

Мысли вспыхивали вяло и словно бы неохотно. Она едва держалась на ногах от усталости — эта стройная молодая женщина. И все же привлекала к себе внимание. Что-то было в её облике… порода? Утонченность? Устремленность какая-то… Она привычно пряталась от назойливых взглядов, кутаясь в пуховый платок, накинутый по-боярски поверх изящной меховой шапочки. Куталась и улыбалась тихонечко. Про себя.

На екатеринбургском перроне падал снежок, засыпая ясный морозный полдень, предновогоднюю суету, багаж, улыбки и прощальные поцелуи.

— Давайте ваш билет.

Моложавая напомаженная проводница возвестила посадку.

2

… И качается, и мается, и рвется вперед вагон, обреченный двигаться по заданному пути — две стальные путеводные нити, ведущие в неизвестность, притягивают и держат, не дают оторваться в иной простор — шальной, вольный, и промчаться над заснеженным полем, и пересечь кособокий наст тихого сельского проселка, и взлететь, и провалиться в упругую хвойную зелень… и притаиться там. Отдышаться, затихнуть в тайной детской радости недозволенного побега.

… И горит, и колышется, сбивается с ритма Надино сердце — она заметалась по вагону и, позабыв о приличиях, дергала двери купе, заглядывая внутрь. С исчезновением Лариона душа её словно бы воспламенилась и, закричав в этом пламени резкой боли, так и застыла, занемела, словно бы звук набата длился в ней, не угасая, не прерываясь мерной чередой ударов, это замерло в Надином сердце смятение.

И дело было даже не столько в пропаже кота! Надя чутьем угадывала жизнь споткнулась, что-то в ней ухнуло в липкую вязкую бездну, которая просто так, без выкупа не отпустит… И может быть сама жизнь её станет той платой, которая окажется залогом освобождения.

И позволять себе думать так, дать волю недобрым предчувствиям было глупо, бездарно, безосновательно. Но она знала — все будет именно так! Жизнь её сошла с круга. И пытаться убеждать себя в чем-то ином — все равно что пытаться сыграть спектакль в декорациях, которые рабочие уже убрали со сцены.

Да, да, — прервав на миг свой бег по вагону, подумала она, — не надо было мне соглашаться на эту поездку — знала ведь, что нехорошее что-то рядом. И картина со стены вдруг упала перед самым отъездом, и этот странный звук полуночный… нет, не в полуночи, а где-то около часу… Будто кто-то хрипит и булькает. Под потолком в углу. Дня три или четыре подряд — не помню. Никогда ничего подобного не слыхала! Я тогда ещё подумала: ох, как же это нехорошо, ох, Надька! А теперь уж ясно — кажется мы с тобой влипли. Что поделаешь, попробуем со всем разобраться. Только нельзя спешить, нельзя! А вот ждать и терпеть ты, милая, как раз не умеешь. Ну, хватит канючить, надо Лариона спасать.

3

— Маковая соломка… — севшим голосом простонала Надя, глядя под ноги.

На полу под лавкой валялись окурки, обгоревшие спички, а между ними лениво перекатывалась пустая бутылка водки.

— То есть? — она вопросительно взглянула на Алексея.

— Сырье для производства наркотиков, — заключил тот, с тревогой глядя на нее. — Откуда это у вас?

— Это Ларион…

4

Сизая, потертая, заезженная Москва как-то вяло и неохотно проплывала за окнами. Надя стояла в узком проходе перед тамбуром и глядела в окно шел дождь. Со снегом. И желанная Москва походила на набухшую размокшую картонную коробку.

Да-а-а, погодка под стать настроению, — думала она, засунув руки в карманы. — И это под самый Новый год — сегодня уж двадцать пятое декабря католическое Рождество…

Знобило, впервые в жизни возвращение домой не радовало, а скорее пугало её. Пытаясь отделаться от предчувствия какой-то незримой угрозы, Надя старалась уцепиться за логику и составить единую картину происшедшего из обрывков имеющейся информации.

Первое: у неё украли кота. Этот факт не требовал доказательств. Второе: её намеренно пустили по ложному следу. А когда она поняла это, попробовали убрать — оглушить или даже убить — это уж куда бы удар бутылкой пришелся, а прийтись он должен был по голове… От неё явно хотели избавиться.

Значит, она знала или видела что-то, чего знать и видеть была не должна. Она стала для кого-то опасной. Но почему? Похоже, ключ к этой головоломке подсказал Алексей — все же не зря она бросилась за ним вдогонку! Маковая соломка!

5

Надя встала, накинула шелковый халатик — в спальне было очень тепло топили вовсю, несмотря на оттепель.

Ой, что-то нехорошо у нас с Володькой… Не пойму, — терзалась она, расхаживая из угла в угол, — я ведь только-только приехала, в такую передрягу попала, а он… Так ждала встречи, так на него надеялась! И он же не слепой — видит, что я на взводе… Неужели кто-то другой не мог Джона встретить? Та же Валька — она ж на машине. Ох, Надюха, кажется, ты опять раскисаешь. Не ной! У тебя мужик делом занят, соломку в клювике тащит гнездышко устилать. Ну, хочет он разбогатеть, так что ж тут плохого…

Она убеждала себя очень старательно, но желаемого результата не достигла: растерянность и неразбериха все основательней обосновывались в душе. Вздохнула. Включила приемник. Хрусталем зазвенел голос Дайаны Росс. Как родничок в лесу. А над ним — стрекозиный трепет… Лето! Надя сразу расслабилась, прилегла в кресло — руки на подлокотниках, голова откинута. Слушает. Думает…

Как все-таки хорошо окунуться в родную стихию, даже если стихия эта твой театр — насквозь прогнившая и больная… Пусть! Марготин голос, знакомое с ранней юности прозвище «Кошка»… Так прозвала её Маргота ещё в училище. Только она имела негласное право называть Надю прозвищем, остальные предпочитали не соваться — Надин острый язычок, помноженный на необузданный взрывной характер, с ходу пресекал любые попытки проехаться на её счет…

А Марготе было все дозволено: подруга детских лет, сорвиголова и мотовка, она с какой-то бесшабашной удалью кидалась в жизнь, словно этим своим ухарством — бездумным, лишенным даже намека на холодный расчет, старалась разогреть, приукрасить, взбодрить вяловатую безвкусную жижу, текущую вкруг неё и называвшуюся существованием… Ее мечтой, по-детски смешной и безвкусной, было промчаться по Тверской на тройке вороных, править стоя, — да так, чтобы рыжие её волосы летели вразлет этаким рвущимся по ветру факелом, кони фыркали, а прохожие шарахались в стороны!

Часть 2

1

Дом был пуст. И пуста по-прежнему Ларионова миска. И кровать пуста…

Холодно.

И единственным сгустком живой теплоты в этом доме был прижавшийся к Наде дрожащий кутенок.

Она быстро соорудила в спальне временную подстилку, дала ему молочка, поцеловала в нос, бухнулась под одеяло и мгновенно заснула.

Проснулась под вечер оттого, что кто-то теребил край одеяла. Щенок вполне освоился и стоял, задорно глядя на Надю и склонив набок пушистую голову. Из-под лап его в этот незабываемый миг первого привета хозяйке вытекала довольно внушительная лужица. Еще два озерца обнаружились в кухне и в коридоре.

2

Утро. Метро. Омут…

Почему это случилось со мной? Этого не могло быть — со мной — попросту не могло!

Не хочу, не хочу, не хочу!!!

Надо. Надо это как-то вместить. Надо с этим жить. Как?

Что же все-таки происходит? Случайно все или нет? Ларион, маковая соломка, этот зэк, убийство… и мой обет! Вплетается он в этот тайный узор? Слышишь ли Ты меня, Боже? Смею ли даже мысленно произносить Твое Имя? Есть ли высший промысел в том, что со мной происходит… или это просто игра случая? За что мне такое испытание послано? Что я сделала в жизни не так? Но ведь сказано: Господь не дает испытания не по силам. Значит — по силам мне? Но их нет — сил у меня… Больше — нет.

3

Каждый вечер к пяти часам Надя отправлялась на Казанский вокзал. И каждый вечер на некотором расстоянии от неё следовали двое — ребята из Колиной команды. Она была готова к встрече с Василием Степановичем: в сумочке — газовый баллончик, за спиной — охрана, в глазах — могильный холод и тьма.

Хаос ураганом рвал её душу — и душа билась в судорогах, немо срывалась на крик… и единственной путеводной нитью средь этого бесива был путь на вокзал.

Обет помогал Наде держаться — и Надя держалась, пугаясь самой себя, своих чувств, рвавшихся из повиновения, ускользавших из-под её воли, — они дымились, а она… она окутывала себя асбестовым саваном слова «надо» и шла, стараясь сознательно выстудить все внутри. Она понимала, что перед ней два пути: либо ей придется уничтожить себя прежнюю — выжечь жидким азотом воли восприимчивость, непосредственность и ранимость, либо питательный раствор беды породит в душе таких монстров, которые попросту разнесут в клочья её сознание…

Но выжечь душу — это значило перестать быть живым человеком! Превратиться в автомат… И отказаться от всякой надежды однажды перешагнуть тот рубеж, что отделяет посредственность от истинного художника.

Однако, теперь выбора не было — перед ней был один-единственый путь. И Надежда старательно превращала себя в живой автомат, понимая, что душа теперь — её враг, ей с нею не справиться — в ней творилось что-то немыслимое, неведомое, и разум в испуге пятился, пасуя перед чем-то жутким и темным, ворочающимся внутри…

4

Было четверть шестого.

Надю клонило в сон…

По мосточку, перекинутому над оркестровой ямой, она проскользнула в зрительный зал и пристроилась сбоку в партере, стараясь не привлекать внимания.

На сцене устанавливали декорации второго акта «Баядерки» — старинного балета Мариуса Петипа на музыку Минкуса, возобновленного Бахусом в новой редакции. Сегодня — в сочельник под Рождество шла первая сводная репетиция с оркестром.

Спешить было некуда, на вокзал можно было не ездить — нынче по расписанию абаканского поезда не было, о чем Надя загодя предупредила своих охранников — вот уже третий день они исправно сторожили подъезд её дома и встречали на Курском злополучный состав «Абакан — Москва».

5

— Петер, не могу больше… пощади!

Но он не хотел, да и не мог пощадить, не мог остановиться — он плавился в жару их слившихся тел, он вдыхал жар огня — жар поразившего своей болезненной остротой желания, он вдруг понял, что в любви до сих пор только тлел угольком, а теперь своевольный московский буран, чудом ворвавшийся в его плоть, распалил уголек и полыхнул из него жадный неутолимый огонь!

Крик его страсти наверное всполошил соседей — было около двенадцати, когда округлый, женственный, познавший искус модерна корабль гостиницы «Метрополь» вплывал в синеву Рождественской ночи. Москва задернула окна морозными занавесками, расшитыми вязью ледовых узоров, и приникла к стеклу воспаленной кожей — она так устала от суетности своих жителей, от которой болела и чахла душа…

И ночь распростерла над городом покров Рождества, чтобы дрогнуло время, соприкоснувшшись с иным — сокровенным, чтобы Москва не угасла в безвременье, позабыв про ту единственную реальность, которая вселяет надежду…

— Меinе liebe! Меine liebe Mädchen!

[2]

— шептал Петер, приникая к её влажной горячей коже. — Я очень долго тебя искать!