Алексей Константинович Толстой (1817–1875) — классик русской литературы. Диапазон жанров, в которых писал А.К. Толстой, необычайно широк: от яркой сатиры («Козьма Прутков») до глубокой трагедии («Смерть Иоанна Грозного» и др.). Все произведения писателя отличает тонкий психологизм и занимательность повествования. Многие стихотворения А.К. Толстого были положены на музыку великими русскими композиторами.
Третий том Собрания сочинений А.К. Толстого содержит художественную прозу и статьи.
Художественная проза
Упырь
Бал был очень многолюден. После шумного вальса Руневский отвел свою даму на ее место и стал прохаживаться по комнатам, посматривая на различные группы гостей. Ему бросился в глаза человек, по-видимому, еще молодой, но бледный и почти совершенно седой. Он стоял, прислонясь к камину, и с таким вниманием смотрел в один угол залы, что не заметил, как пола его фрака дотронулась до огня и начала куриться. Руневский, возбужденный странным видом незнакомца, воспользовался этим случаем, чтоб завести с ним разговор.
— Вы, верно, кого-нибудь ищете, — сказал он, — а между тем ваше платье скоро начнет гореть.
Незнакомец оглянулся, отошел от камина и, пристально посмотрев на Руневского, отвечал:
— Нет, я никого не ищу; мне только странно, что на сегодняшнем бале я вижу упырей!
— Упырей? — повторил Руневский, — как упырей?
Семья вурдалака
Примечание: Оригинал написан по-немецки.
В 1815 году в Вене собрался цвет европейской образованности, дипломатических дарований, всего того, что блистало в тогдашнем обществе. Но вот — Конгресс окончился.
Роялисты-эмигранты намеревались уже окончательно водвориться в своих замках, русские воины — вернуться к покинутым очагам, а несколько недовольных поляков — искать приюта своей любви к свободе в Кракове под сомнительной тройственной эгидой независимости, уготованной для них князем Меттернихом, князем Гарденбергом и графом Нессельроде.
Встреча через триста лет
Примечание: Оригинал написан по-немецки.
Мы сидели чудесной летней ночью у нашей бабушки в саду, одни — собравшись вокруг стола, на котором горела лампа, другие же — расположившись на ступенях террасы. Время от времени легкое дуновение ветерка доносило до нас волну воздуха, напоенного благоуханием цветов, или дальний отголосок деревенской песни, а потом все опять затихало, и слышно было только, как о матовый колпак лампы бьются крыльями ночные мотыльки.
— Ну, что ж, дети мои, — проговорила бабушка, — вы не раз просили меня рассказать какую-нибудь старую историю о привидениях… Если есть охота, садитесь в кружок, а я вам расскажу один случай из времен моей молодости, от которого вас всех бросит в дрожь, едва только вы останетесь одни и ляжете в постели.
Недаром эта ночь, такая тихая, напоминает мне доброе старое время, а ведь вот — можете, если угодно, смеяться надо мной — мне уже много лет кажется, что и природа стала не так хороша, как была когда-то. Нет больше тех чудесных, теплых и светлых дней, таких свежих цветов, таких сочных плодов; да, кстати, по поводу плодов, — не забыть мне никогда корзинку персиков, что прислал мне однажды. маркиз д'Юрфе, молодой безумец, ухаживавшей за мной потому, что на лице у меня он нашел какую-то необыкновенную черточку, от которой и потерял голову.
Два дня в киргизской степи
Уже около месяца жили мы на кочевке, верстах в полутораста от Оренбурга, а охота, от которой мы обещали себе столько удовольствия, почти ничего не представляла занимательного. Лето было самое жаркое, все болота высохли; со дня на день ожидали соколов, чтобы поохотиться на уток и стрепетов, но соколов не привозили, и нам оставалось только ходить с лягавой за тетеревами.
Во всяком другом месте эта охота была бы для меня занимательна, но здесь она мне скоро надоела. Кочевка расположена между высокими холмами, составляющими начало Уральского хребта и покрытыми дубняком и березником. Мимоходом можно сказать, что холмы эти совершенно между собою схожи и что ничего нет легче, как в них заблудиться. Почти все они имеют ту же оригинальную форму, почти все увенчаны стенообразным гребнем сланцеватого камня, и в каждой долине протекает небольшой ручей, с обеих сторон скрытый кустарником. Долины эти изобилуют разными ягодами, а более всего особенным родом диких вишен, растущих в высоком ковыле едва приметными кустами. Им-то, кажется, должно приписать неимоверное множество тетеревей, водящихся в этих местах. Каждый день мы стреляли штук по шестидесяти и даже по сто, но уменьшения их вовсе не было заметно. Обыкновенно мы уезжали верхами рано поутру и часа через три возвращались домой, обвешанные добычей. Каждый из нас убивал столько, что невозможно было поместить всего в обыкновенном ягдташе, и, чтобы помочь этому неудобству, один опытный охотник того края изобрел ремни, которые, не занимая лишнего места, могли поместить на себе множество дичи. С начала охоты ремни эти мы носили через плечо, а под конец навьючивали ими лошадь. Случалось, что мы принуждены были воротиться единственно потому, что у нас истощался весь запас пороха и дроби. Чтобы дать некоторое понятие о числе тамошних тетеревей, я приведу только один пример. В течение часа мы однажды втроем убили шестьдесят три штуки.
Правда, что у нас была отличная собака: бедный Буффон был глух и крив, но имел такое чутье и такую стойку, каких я никогда не видывал. Я помню, однажды он стал над куропаткой. «Пиль!» — сказал я. Буффон ни с места. «Пиль, Буффка!» Буффон не шевелится. «Пиль, дурак!» — закричал я и пихнул его ногой. Буффон перекувырнулся и стал ко мне лицом, нисколько не теряя ни хладнокровия, ни стойки. Куропатка сидела между им и мною, и я поймал ее руками. Таков был бедный Буффон, но даже и без него мы бы настреляли пропасть тетеревей: стоило только отойти шагов двести от кибиток, чтобы поднять несколько выводков. Охота эта могла позабавить сначала, но у нее недоставало главной прелести охоты: ожидания неизвестного, которое так же приятно охотнику, как и игроку. Если б сей последний знал наперед, что он не может проиграть, игра для него, вероятно, лишилась бы всей занимательности. Так точно и я, уверенный заранее, что убью непременно столько-то штук, не находил в том никакого удовольствия. Тетеревиная стрельба наша напомнила мне кровопролитные охоты в немецких парках, охоты, которых, откровенно сказать, я терпеть не могу.
После этого сознания легко себе можно представить, как я обрадовался, когда пришло на кочевку известие, что за Уралом, в Киргизской степи, показались сайгаки. Я вспомнил об описаниях Этого животного в натуральных историях, где об нем всегда говорится как об одном из быстрейших и недоступнейших антилопов. Некоторые из охотников, бывшие в Хивинской экспедиции, рассказывали нам, как на возвратном пути, весною, им случалось встречать сайгаков и как они тщетно старались догнать <их> лучшими скакунами. Однажды им удалось окружить целый табун и вогнать его в средину обоза, но сайгаки без всякого усилия перепрыгнули через навьюченных верблюдов и тотчас скрылись из виду.
Подобные рассказы еще более возбудили мое любопытство, и я горел нетерпением увидеть сайгака, почти не смея надеяться на удачу охоты; Целый день мы выливали пули, пробовали штуцера и делали патроны. От кочевки до Сухореченской крепости, где нам надлежало ночевать и потом переехать через Урал, было верст двести. Езда в Оренбургской губернии неимоверно быстра, степные дороги гладки, как паркет, а башкирские лошади неутомимы.
Волчий приёмыш
1839 года, весною, был я свидетелем такого странного случая, какому в летописях охоты едва ли отыщется подобный. В Черниговской губернии, Мглинского уезда, в селе Красном Рогу лесничие донесли мне, что нашли убитую волчицу. Охотиться без ведома моего у меня запрещено, и я тотчас отправился в означенное лесничими урочище удостовериться, не чужими ли охотниками убита волчица.
При осмотре оказалось, что она не застрелена, но зарублена топором или другим каким-нибудь острым орудием; сосцы ее наполнены были молоком, и по всему было видно, что она недавно издохла. Я упоминаю об этих подробностях не потому, что считаю их важными, но чтобы не пропустить ни одного из обстоятельств, сопровождавших необыкновенное явление, которое мне случилось видеть.
Переворачивая волчицу с боку на бок, услышал я недалеко от себя сильный писк и вскоре заметил, что он выходит из волчьей норы или (по тамошнему местному выражению)
язвы
. Бывшие со мной охотники, по приказанию моему, раскопали
язву
и вытащили из нее, одного за другим, шесть маленьких, едва прозревших волчат. Я уже хотел удалиться с этой добычей, как услышал в той же
язве
еще другой, совсем особенный писк. Мы продолжали копать и, к величайшему удивлению своему, нашли в самой глубине маленькую лисичку, которая казалась немного старше волчат и была почти одного с ними роста. Я пустил всех семерых на землю, возле убитой волчицы, и они все семеро стали по ней ползать.
Волчата и лисичка жили у меня довольно долго в большой дружбе; они ели и спали вместе. Иногда только лисичка, будучи старше и проворнее, обижала волчат.
Сколько я ни старался узнать, каким образом она очутилась в волчьей норе, я не мог придумать для сего удовлетворительного истолкования. Ясные признаки показывали, что нора была первоначально лисья. Известно, что волки часто выгоняют лисиц из их жилищ и сами селятся на их месте.
Статьи
Письмо к издателю
В настоящую минуту, когда в России кипят жизненные интересы, когда завязывается и разрешается столько общественных вопросов, — внимание публики к чистому искусству значительно охладело и предметы мышления, находящиеся вне жизни гражданской, занимают весьма немногих. Искусство уступило место административной полемике, и художник, не желающий подвергнуться порицанию, должен нарядиться публицистом, подобно тому как в эпохи политических переворотов люди, выходящие из домов своих, надевают кокарду торжествующей партии, чтобы пройти по улице безопасно. Мнение, что искусство без применения его к какой-нибудь гражданской цели — бесполезно и даже вредно, как занимающее в жизни напрасное место, сильно распространилось и находит себе много приверженцев.
Отдавая полную справедливость непосредственным двигателям отечественного преобразования, ставя гражданскую деятельность весьма высоко, я не могу, однако, не упрекнуть врагов искусства в некоторой близорукости. Они как будто забыли, что брожение вопросов и интересов, которые так сильно и так справедливо занимают их, есть не что иное, как применение к жизни общих теоретических истин, не принадлежащих исключительно той или другой стране, тому или другому веку, но составляющих достояние всего человечества, в какие бы то ни было времена. Уяснение этих истин и приведение к общим законам есть задача философии, а облечение их в художественную форму — задача искусства. Отвергать искусство или философию во имя непосредственной гражданской
пользы
все равно, что не хотеть заниматься механикой, чтоб иметь более времени строить мельницы. Dièse Herren, как выражаются немцы, seher von lauter Bâumen den Wald nicht
[7]
. А по-русски это называется: слона-то я и не приметил.
Велика заслуга гражданина, который путем разумных учреждений возводит государство на более высокую степень законности и свободы. Но свобода и законность, чтобы быть прочными, должны опираться на внутреннее сознание народа; а оно зависит не от законодательных или административных мер, но от тех духовных стремлений, которые вне всяких материяльных побуждений. Удовлетворение этих стремлений столь же важно для духовной стороны человека (без которой никакое общество немыслимо), сколько важны для его физической стороны воздух, пища, одежда и пр. Стремления эти проявляются в безотчетном чувстве прекрасного и нераздельны с любовию к искусству для искусства. Чувство прекрасного в большей или меньшей степени врождено всякому народу, и хотя может быть заглушено и подавлено в нем внешними обстоятельствами, но не иначе как в ущерб его нравственному совершенству. Чувство это так тонко и нежно, что легко улетучивается. Оно проявляется только в народе, достигшем известной степени нравственной развитости; но в этом-то и признак его превосходства над материяльною стороной человека. Тот народ, в котором оно развито сильно и полно, в котором оно составляет потребность жизни, тот народ не может не иметь вместе с ним и чувства законности, и чувства свободы. Он уже готов к жизни гражданской, и законодателю остается только облечь в форму и освятить уже существующие элементы гражданственности. Пример народов, не имеющих большого художественного смысла, не опровергает этой истины. Гражданственность может существовать без чувства прекрасного, но чувство прекрасного, в своем полном развитии, не может проявляться без чувства свободы и законности. В Италии гражданственность и художество жили и умерли вместе и, вероятно, вместе воскреснут.
Не признавать в человеке чувства прекрасного, находить это чувство роскошью, хотеть убить его и работать только для материяльного благосостояния человека — значит отнимать у него его лучшую половину, значит низводить его на степень счастливого животного, которому хорошо, потому что его не бьют и сытно кормят. Художественность в народе не только не мешает его гражданственности, но служит ей лучшим союзником. Эти два чувства должны жить рука об руку и помогать одно другому. Их можно сравнить с двумя колоннами храма или с двумя колесами, на которых движется государственная колесница. Храм об одной колонне непрочен; колесница об одном колесе тащится на боку. Вот, однако, к чему клонится в своем дальнейшем развитии учение о бесполезности чистого искусства. Учение это в последнее время действовало, к сожалению, довольно успешно. В самом деле, наше общество уже мало сочувствует художеству. В литературе оно интересуется только тем, что прямо или косвенно затрогивает его непосредственные жизненные интересы, оставляя без внимания вопросы общие и чисто человеческие.
При таких невыгодных обстоятельствах писатель, посвятивший себя искусству для искусства, должен опасаться от большинства публики холодной или неприязненной встречи. Таково было и мое положение, когда я решился выступить перед публикой с драматическою поэмою «Дон Жуан», напечатанною в апрельской книге «Русского вестника». Оставляя совершенно в стороне достоинство этой поэмы, которая, быть может, мне и не. удалась и которой, во всяком случае, я не судья, скажу только, что смысл ее был общечеловеческий, а содержание не только <не> относилось к современным вопросам, но вращалось именно на любви к прекрасному безо всякого применения к пользе. Это был случайный и невольный протест против практического направления нашей беллетристики. Мне неизвестно, как вообще поэма была принята публикой, но я слышал, что в одном кругу ее даже почли с моей стороны за неучтивость. «Что, мол, когда дело идет о мировых посредниках, он пришел толковать нам о каком-то испанце, который, может быть, никогда и не существовал?»
Проект постановки на сцену трагедии «Смерть Иоанна Грозного»
Предисловие
Готовясь поставить на сцену трагедию «Смерть Иоанна Грозного», я считаю необходимым изложить для руководства художников, которые её исполнят, как общую идею этой трагедии, так и все её характеры, в том смысле, как я понимаю то и другое. Верное определение идеи уяснит каждому исполнителю степень важности занимаемого им места и те пределы яркости, через которые он не должен переступать под опасением нарушить гармонию целого.
Верное понимание отдельных характеров будет иметь следствием возможное совершенство игры, что самое облегчит зрителю понимание общей идеи. Тогда только возникнет перед публикою цельное и осмысленное создание, где не только ни один из исполнителей не понесёт ущерба в своих правах, но где каждому без исключения представится случай показать себя настолько великим художником, насколько он будет способствовать к единству и гармонии целого.
Общая идея трагедии
Общая идея трагедии очень проста. Иоанн, властолюбивый от природы, испорченный лестью окружающих его царедворцев и привычкою к неограниченной власти, сверх того раздражён случившимися в его детстве попытками некоторых бояр завладеть им как орудием для своего честолюбия. С тех пор он видит врагов во всех, кто стоит выше обыкновенного уровня, всё равно чем: рождением ли, заслугами ли, общим ли уважением народа. Ревнивая подозрительность и необузданная страстность Иоанна побуждают его ломать и истреблять всё, что кажется ему препятствием, всё, что может, по его мнению, нанести ущерб его власти, сохранение и усиление которой есть цель его жизни.
Таким образом, служа одной исключительной идее, губя всё, что имеет тень оппозиции или тень превосходства, что, по его мнению, одно и то же, он под конец своей жизни остаётся один, без помощников, посреди расстроенного государства, разбитый и униженный врагом своим, Баторием, и умирает, не унося с собою даже утешения, что наследник его, слабоумный Фёдор, сумеет достойно бороться с завещанными ему опасностями, с бедствиями, вызванными и накликанными на землю самим Иоанном чрез те самые меры, которыми он мечтал возвысить и утвердить свой престол.
Бояре, с своей стороны, думавшие только о своих личных выгодах, пренебрегавшие благом всей земли для достижения мелких, честолюбивых целей, раболепные перед Иоанном, но разъединённые между собою, интригующие друг против друга, бояре, из которых каждый надеялся по смерти самодержца наследовать частью его власти, — видят себя, вследствие своего эгоисма и распадения, в руках и под полной зависимостью гениального честолюбца, который при жизни Иоанна умел незаметно их опутать и проложить себе путь для собственного возвышения.
В этой трагедии все виноваты и все наказаны, не какою-нибудь властию, поражающею их извне, но силою вещей, результатом, истекающим с логическою необходимостью из образа действий каждого, подобно тому как из зерна образуется растение и приносит свой собственный плод, себе одному свойственный.
Торжествуют один Годунов и клеврет его Битяговский, но зритель предчувствует, что и им также придётся пожать плоды посеянного ими семени.
Необходимое условие успеха на сцене
Если кто-нибудь из художников наших театров понимает Иоанна иначе, чем я, то он не должен своего личного взгляда вносить в исполнение. Его дело быть истолкователем поэта, и для этого ему предоставлено широкое поприще.
Поэт же имеет только одну обязанность: быть верным самому себе и создавать характеры так, чтобы они сами себе не противоречили;
человеческая
правда — вот его закон;
исторической
правдой он не связан. Укладывается она в его драму — тем лучше; не укладывается — он обходится и без неё. До какой степени он может пользоваться этим правом, признаваемым за ним всеми эстетическими критиками, начиная от Аристотеля до Рётчера и Белинского, это дело его совести и его поэтического такта. На сценических же исполнителях лежит обязанность проникнуться духом характеров, как понимал их поэт, написавший драму, хотя бы другие поэты, или даже историки, понимали их иначе. Только полное согласие исполнителей и поэта упрочивает художественный успех представления; антагонисм их ведёт неминуемо к ослаблению или запутанности впечатления, а затем и к падению пьесы.
Приступим теперь к объяснению характеров, сперва мужских, потом женских, и начнём с Иоанна.
Характеры
Он является в драме в последний год своей жизни, весь сгоревший в страстях, истёрзанный угрызениями совести, униженный победами Батория, но не исправленный несчастием и готовый при первом благоприятном обороте дел воспрянуть с прежнею энергиею и снова начать дело всей своей жизни,
дело великой крови и великого поту
, борьбу со мнимой оппозицией, которой давно не существует. После безграничного самовластия вторая черта в Иоанне — это страстность и впечатлительность. Весьма ошибся бы сценический художник, который, передавая его выходки раскаянья, его желание оставить свет, его самоунижение, вложил бы в свою роль хотя лёгкий оттенок притворства. Иоанн слишком страстен и слишком проникнут божественностью своих прав, он слишком презирает людей, чтобы низойти до притворства с ними. Он всегда искренен и чистосердечен, но он не может долго оставаться под одним впечатлением. Он жесток по природе и по системе; он не для того только губит, чтобы губить; он губит с политическою целью, но пользуется случаем, чтобы потешить свою жестокость. Он чрезвычайно умён и проницателен, и, если бы природные его способности не были затемнены постоянною мыслию об измене, которая сделалась его хроническою болезнью, он был бы великим государём. Эта боязнь измены, это беспокойное охранение своей власти, которую никто у него не оспаривает, эта злопамятная подозрительность ко всему, что превышает обыкновенный уровень, — составляет третью главную черту его характера.
Он также чистосердечно религиозен, но религиозен по-своему. Он служит богу, как бояре служат ему: по страху наказания и в надежде награды. Он хочет купить царствие небесное вкладами, синодиками, земными поклонами и постом, и как в нём нет ничего мелкого, то он щедро сыплет вкладами и поклонами и изнуряет себя постом до полусмерти, пока другое впечатление не заменит первого.
Эта искренность Иоанна во всех проявлениях его характера есть единственная сторона, которая примиряет с ним зрителя, и поэтому исполнитель должен всегда иметь её в виду. Он должен показать, что Иоанн не простой злодей или сумасшедший, как какой-нибудь Нерон, но что у него есть цель, что он даже хочет блага России, разумеется по-своему, т. е. первым благом России считает безграничное увеличенье произвола для себя и для своих наследников. Он верит своему призванию и своей непогрешимости в делах правления; он проникнут мыслию, что может ошибаться и грешить как человек, но как царь никогда! Художник, который возьмёт на себя роль Иоанна, должен возбудить в зрителе впечатление, что Иоанн глубоко несчастен; что если он предавался разврату, то разврат его не удовлетворял, а только заглушал в нём на время его душевные страдания; что если Иоанн палач России, то он вместе с тем и свой собственный палач; наконец, художник, играющий Иоанна, должен, среди самых безумных проявлений этого характера, давать просвечивать тем качествам, которые могли бы сделать из него великого человека, если бы не были подавлены страстями, раболепством его окружающих и раннею привычкою к неограниченной власти. Качества эти: глубокий государственный ум, неутомимая деятельность, необыкновенная энергия, страшная сила воли и полная искренность в убеждениях. Но всё это испорчено, помрачено, подточено в корне пороками и произволом, и ничего не идёт ему впрок.
В роле Иоанна есть три главных вида. Сначала он является мучимый угрызениями совести вследствие убиения своего старшего сына. Он хочет оставить свет и уступить свой престол другому. Он согбен и подавлен, но он не окончательно сломан. Решимость его удалиться от царства есть добровольная. В этой решимости он ещё выказывает собственную волю, которой земля должна подчиниться. Он знает, что от него зависит переменить своё намерение, когда ему вздумается, и в этой уверенности есть для него нечто утешительное. Это своего рода удовлетворение произвола, своего рода наслаждение властью.
Декорации
В каждом из пяти актов есть две половины, и каждая половина имеет свою декорацию, итого десять декораций, а именно: 1) Боярская дума; 2) опочивальня Иоаннова; 3) покой в царском тереме; 4) покой в доме Шуйского; 5) покой на царицыной половине; 6) престольная палата; 7) площадь в Замоскворечье; 8) внутренний царский покой с видом из окна на Кремль, на комету и на звёздное небо; 9) покой в доме Годунова и, наконец, 10) великолепная палата, наполненная Иоанновыми сокровищами, также с окном, выходящим на Кремль.
Описывать подробно все эти декорации здесь не место, но некоторые из них находятся в тесной связи с игрою, и потому можно сказать о них несколько слов.
Опочивальня Иоанна должна носить характер её хозяина и его настоящего настроения. Все в ней просто, она похожа на келью. Стены тесовые, печь или лежанка изразцовая, в стороне простая кровать из голых досок. Единственным украшением служит богатый кивот с образами. Но здесь представляется затруднение, которое может быть устранено двояким способом. Показывать образа на сцене у нас запрещается, но один кивот вряд ли подпадает под это запрещение. Я предлагаю или показать его наискось (в перспективе), так чтобы образов не было видно, или задёрнуть его пологом, что было в обычаях наших предков.
К тому же способу можно прибегнуть и в доме Шуйского, и на царицыной половине.
Внутренний царский покой, из которого царица и другие женщины смотрят на комету, должен быть освещён слабо, дабы всей сцене придать более таинственности.
«Смерть Иоанна Грозного» на веймарской сцене
Из письма к Б. М. Маркевичу
…Вы желали, чтоб я описал вам подробно, как сошло с рук представление на веймарской сцене моей трагедии «Смерть Иоанна Грозного», в превосходном переводе г-жи Павловой. Спешу исполнить ваше желание.
Я приехал в Веймар поздно вечером и на другой же день был приглашен на первую репетицию. С веймарскою труппой познакомился я в самом театре. Главного трагика, Лефельда, я знал уже с прошлого года, и как в тот же раз, так и теперь, был поражен его наружностью. Игры его я еще ни разу не видал, но если бы мне было предоставлено заказать фигуру Грозного по историческим преданиям и по собственным моим понятиям, я не мог бы вздумать ничего лучше. Рост его высок, осанка величественна, голос звучен, выразительные, резкие и подвижные черты страстно-зловещего типа кажутся созданными олицетворять гнев. Где бы я ни встретил этого человека, мне непременно пришло бы в голову: «Вот лицо, подходящее к Иоанну Грозному!» Характер этого артиста, как я узнал после, вполне соответствует его наружности. Ему на представлении не дают ничего острого в руки; платья шьют на него прочнее, чем на других. Он в моем присутствии подошел к директору театра, или, как его там называют, к гофинтенданту, барону Лону, и сказал ему с озабоченным видом: «Ради бога, господин барон, не велите в сцене с Гарабурдой давать мне металлического топора,
или я не отвечаю ни за что!»
Исторический посох Иоанна, с железным концом, был для него нарочно сделан
тупой.
Впоследствии я имел случай убедиться, что эти предосторожности не излишни. Но, несмотря на свою страстность, г. Лефельд человек совершенно благовоспитанный, образованный и в высшей степени добросовестный. Это качество он разделяет со всею веймарскою труппой, и я на первой же репетиции был поражен той совестливостью, тою любовью и тем глубоким уважением к искусству, которыми проникнут каждый из артистов. Какие бы ни были их личные отношения между собою, отношения эти забываются и исчезают пред общим делом. Искусство есть для веймарских артистов как бы священнодействие, к которому они готовятся, каждый но мере сил. К моему удивлению и удовольствию, я тотчас же убедился, что артисты были знакомы с моею брошюрой: «Проект постановки на сцену „Смерть Грозного“». Готовясь поставить трагедию и узнав, что есть такая брошюра, дирекция позаботилась добыть с нее перевод, и добыла отличный, который я видел в рукописи у гофинтенданта. О том, что все актеры, от первого до последнего, знали свои роли совершенно твердо, — нечего и говорить. Лефельд несколько раз просил суфлера не подсказывать ему, говоря, что он только мешает, и когда я выразил ему по этому поводу мое удивление, он отвечал мне: «Это моя первая обязанность; если б я не знал своей роли наизусть, я заслуживал бы, чтобы меня со стыдом согнали со сцены!» Лефельд один из первых трагиков Германии, а в роли короля Лира считается решительно первым. Это не мешало ему выслушивать все мои замечания не только со вниманием, но даже с признательностью. То же делали и прочие артисты. Каждый из них просил меня остановить его, если я найду, что он говорит или играет не так. Случаев испытать их готовность представлялось немного, и они более относились к произношению собственных имен и к ударениям, но и эта трудность была скоро побеждена, исключая имя:
Лефельд перед репетицией объявил мне, что этот раз он будет не играть, а только говорить, и просил меня не иметь о нем еще никакого суждения; но мало-помалу он увлекся. Его сокрушение, его радость при добрых известиях из Пскова, его гнев на Курбского, его ирония с боярами, его хладнокровный приговор Сицкому и, сверх всего, его царственный вид и голос — все было великолепно. Без гримировки, без костюма, я увидел иред собой настоящего Иоанна Грозного, каким я его воображаю.
В этот день репетировали только три первые действия, от 4 до 7 1/2 часов. Годунов (г. L'Hamé) был также очень хорош и понял свою роль верно. В сцене, где Шуйский угощает своих гостей, я заметил за кулисами одного человечка в очках, с длинным носом, с отвислыми губами и с подвязанною рукой, который, казалось, смотрел с любопытством на угощение Шуйского. Довольно неприятная его наружность отвлекала мое внимание от актеров.
Письмо к г. Ростиславу по поводу появления г. Нильского в роли Иоанна Грозного
Вы принимали такое живое участие в трагедии «Смерть Иоанна Грозного» с самой ее постановки на сцену (ваши журнальные статьи служат тому доказательством), что я чувствую потребность высказать вам мое мнение об игре г. Нильского в роли Иоанна. По моему убеждению, ни один из русских артистов не передал этого характера так удовлетворительно, как г. Нильский. Я знаю, что многие со мной не согласятся и скажут, что я подкуплен тем, что г. Нильский всегда твердо знает свою роль. Сознаюсь, что обстоятельство эго расположило меня в пользу Нильского с первого моего с ним знакомства. В одной французской поварской книге сказано: чтобы сделать соус из зайца, нужно прежде всего достать зайца. Изречение мудрое, которое можно перефразировать так: чтобы хорошо сыграть свою роль, нужно прежде всего ее выучить. Г. Нильский выучил обе свои роли (Годунова и Иоанна) почти безукоризненно. Я говорю почти и этим заявляю мое беспристрастие, но и некоторые вкравшиеся неправильности в ролях г. Нильского доказывают только одно: что предание строгой драматической школы на нашей сцене потеряно. Ни сам автор, ни большинство публики не поражаются перестановкой слов, искажающей стих и глубоко оскорбляющей метрическое ухо.
Из всех наших артистов (за исключением Леонидова) Нильский один знал свою роль наизусть и тем исполнил первое условие, требуемое от драматического артиста.
Но он не ограничился одним зданием: он проникнулся характером представляемого им лица, не пренебрег ни одной его чертой и разрешил трудную задачу соединить царственность со всеми видами страсти. Некоторые места вышли у него потрясательны. Так, например, при чтении синодика он превосходно сказал:
Эхо место не только не вызвало у зрителей улыбки, как случалось на разных сценах, где давали «Смерть Иоанна», но произвело глубокое впечатление.
Проект постановки на сцену трагедии «Царь Федор Иоаннович»
Предисловие
Хотя в настоящую минуту мне ещё неизвестно, будет ли дана эта драма, но я нахожу нелишним изложить мои объяснения теперь же, в надежде, что некоторые из них окажутся небесполезными для драматических артистов вообще и что, во всяком случае, они могут пригодиться на частном театре.
«Царь Фёдор» есть особая, замкнутая в себе драма, но вместе с тем она служит продолжением трагедии «Смерть Иоанна Грозного» и составляет следующее за ней звено. Многое в нём связано с предшествующим, и потому, разбирая «Царя Фёдора», мне придётся иногда оглядываться на «Смерть Иоанна».
В проекте о постановке последней пьесы я, в самом конце, очень осторожно упомянул о необходимости всем исполнителям знать свои роли наизусть. Опыт показал, что не только напоминание не было лишним, но что я не довольно на нём настаивал.
Ввиду этого факта я считаю весьма важным поставить теперь в самой главе настоящей статьи энергическое заявление о том, что первое условие порядочного исполнения есть знание ролей
совершенно буквально
.
У каждого автора как выбор выражений, так и порядок размещения слов составляет его особенность и физиогномию. Изменять этот порядок — значит отнимать у него его физиогномию, давать его речи чуждый ей колорит. Если такое обращение не допускается в прозе, то в стихах оно двояко непозволительно, ибо посягает не только на колорит автора, но и на слух публики. Не всё равно сказать:
Основная идея
Две партии в государстве борются за власть: представитель старины, князь Шуйский, и представитель реформы, Борис Годунов. Обе партии стараются завладеть слабонравным царём Фёдором как орудием для своих целей. Фёдор, вместо того чтобы дать перевес той или другой стороне или же подчинить себе ту и другую, колеблется между обеими и чрез свою нерешительность делается причиной: 1) восстания Шуйского и его насильственной смерти, 2) убиения своего наследника, царевича Димитрия, и пресечения своего рода. Из такого чистого источника, какова любящая душа Фёдора, истекает страшное событие, разразившееся над Россией долгим рядом бедствий и зол.
Трагическая вина Иоанна было попрание им всех человеческих прав в пользу государственной власти; трагическая вина Фёдора — это исполнение власти при совершенном нравственном бессилии.
Архитектура трагедии
Построение «Царя Фёдора» — не знаю, к выгоде или ко вреду его — есть совершенно исключительное и не встречается, сколько мне известно, ни в какой другой драме. Борьба происходит не между главным героем и его оппонентами (Spiel — und Gegenspiel), как во всех драмах, но между двумя вторыми героями; главный же герой, на котором эта борьба вертится, как на своей оси, вовсе в ней не участвует; он, напротив, всеми силами старается прекратить её, но самым своим вмешательством решает её трагический исход.
В отношении Шуйского и Годунова Фёдор играет роль древней греческой судьбы, толкающей своих героев всё вперёд к неизбежной катастрофе, с тою разницей, что Фёдор не отвлечённая идея, но живое лицо, имеющее само свою судьбу, которая истекает из его характера и действий. Таким образом, трагедия является как бы сплетённою из двух отдельных драм, из коих одна имеет предметом фактическую борьбу Шуйского с Годуновым, другая моральную борьбу Фёдора с окружающим его миром и с самим собою.
Если представить себе всю трагедию в форме треугольника, то основанием его будет состязание двух партий, а вершиною весь душевный микрокосм Фёдора, с которым события борьбы связаны как линии, идущие от основания треугольника к его вершине или наоборот. Из этого естественно выходит, что одна сторона трагедии выдержана более в духе романской школы, а другая более в духе германской.
Колорит трагедии
Царь Иван умер. Гроза, свирепствовавшая над русской землёй, утихла; небо прояснилось, вся природа оживает. Оживают и те могучие силы, которые сдерживала железная рука царя Ивана, как шлюзы сдерживают напирающую воду. В государстве являются политические партии, действующие смело и открыто. Все сословия принимают участие в их борьбе; жизнь, со всеми её сторонами, светлыми и тёмными, снова заявляет свои права.
В «Смерти Иоанна» господствующим колоритом было давление власти на всю землю; в настоящей трагедии господствующий колорит есть пробуждение земли к жизни и сопряжённое с ним движение. Оно должно сразу почувствоваться в первой сцене первого акта, которая служит драме изложением. Светлый колорит проходит через всю трагедию, до четвёртого акта; все лица держат себя свободнее, чем в «Смерти Иоанна», темп общей игры идёт живее.
Характеры
Не отступая от указаний истории, но пополняя её пробелы, я позволил себе изобразить Фёдора не просто слабодушным, кротким постником, но человеком, наделённым от природы самыми высокими душевными качествами, при недостаточной остроте ума и совершенном отсутствии воли. Природная неспособность его к делам ещё умножена гнётом его отца и постоянным страхом, в котором он находился до 27 лет, эпохи смерти царя Ивана.
Доброта Фёдора выходит из обыкновенных границ. Она так велика, что может иногда достичь высоты, где чувство и ум, составляющие на низших степенях отдельные свойства, сходятся вместе и смешиваются в нераздельном сознании правды. Поэтому Фёдор, несмотря на свою умственную ограниченность, способен иногда иметь взгляды, не уступающие мудростью государственным взглядам Годунова. Так, в сцене доклада о боярах, бежавших в Литву, оба приходят к тому же заключению, Годунов умом, а Фёдор — сердцем.
Но эта способность заменять ум чувством не всегда присуща Фёдору. Она в обыкновенных случаях затемняется некоторыми недостатками, неразлучными со слабостью характера. Он, например, не любит сознаваться, что он слаб, ни перед другими, ни перед самим собой, и это часто приводит его к неуместному, хотя скоро проходящему упрямству. Ему хочется иногда показать, что он самостоятелен, и ничем нельзя так польстить ему, как упрекнув его в непреклонности или суровости.
Он большой хлопотун во всём, что не касается государственных дел; никто, по его мнению, не знает так, как он, человеческое сердце; для него примирить враждующих — есть не только долг, но и наслаждение. Набожность его происходит от природного расположения; но она перешла в постничество вследствие раннего протеста против разврата и жестокости его отца; впоследствии постничество стало ему привычкой, но он нисколько не сделался педантом; он не смотрит на мирское веселие как на грех; он любит медвежью травлю и не видит в представлениях скоморохов служения сатане. Как все люди робкие, он чувствует большое уважение к смелости; геройский характер князя Шуйского и удальство купца Красильникова затрогивают в нём те же сочувственные струны.