Мой прекрасный и проклятый «Пятый параграф»

Тополь Эдуард Владимирович

«Еще три часа назад под Греноблем мы фотографировались на фоне сказочных пейзажей, украшенных змейками горнолыжных подъемников над проплешинами лесистых горных склонов. Романтические виды альпийских гор, знакомые по десяткам фильмов, выскакивали из-за каждого поворота, солнце плясало на островерхих черепичных крышах модерновых шале, сверкало в цветных витражах придорожных таверн и ресторанчиков и играло с нами в прятки, ныряя под ажурные мосты над горными пропастями. Все было уютно, обжито, цивилизовано, асфальтировано, размечено дорожными знаками и предупредительно выстелено мостами, туннелями, сетчатыми ограждениями от камнепадов и крутыми улавливающими тупиками. Но за Шамбери, как раз когда кончилась автострада, а дорога, сузившись до однорядной «козьей тропы», запетляла в разреженном от высоты воздухе, – именно тут все и началось!..»

Часть первая

Еврейский триптих

«АиФ», 15.09.1998 г.:

ВОЗЛЮБИТЕ РОССИЮ, БОРИС АБРАМОВИЧ!

Открытое письмо Березовскому, Гусинскому, Смоленскому и остальным олигархам

Все началось с факса, который я послал Б.А. Березовскому 26 июня с.г. В нем было сказано: «Уважаемый Борис Абрамович! По мнению моих зарубежных издателей, успех моих книг вызван напряженным интересом западного читателя к реальным фигурам, творящим современную российскую историю: Брежневу, Андропову, Горбачеву, Ельцину и их окружению. Сейчас я приступаю к работе над книгой, завершающей панораму России конца двадцатого века, и совершенно очевидно, что лучшего прототипа для главного героя, вовлеченного в захватывающий поток нынешних российских катаклизмов, чем Б.А. Березовский, и лучшей драматургии, чем Ваша феноменальная биография, профессиональный писатель не найдет и даже искать не станет. Надеюсь, Вы понимаете, насколько значимы могут оказаться наши встречи для построения автором образа человека, влияющего на ход русской истории конца двадцатого века…»

Часть вторая

«Пятый параграф»

Имя

Мама лежала со мной в роддоме, а папа от нечего делать читал «Граф Монте-Кристо». Время было довоенное, теплое – октябрь, Баку, солнечная каспийская осень. Но в роддом мужчин тогда не пускали, и будущие отцы целыми днями слонялись под окнами больничных палат в ожидании, когда им через форточку крикнут, кто у них родился – мальчик или девочка. Когда отцу крикнули «мальчик», он побежал в ЗАГС и быстро, не обсудив с мамой, записал меня Эдмоном – в честь графа Монте-Кристо. Даже сейчас мой компьютер подчеркнул этого «Эдмона» красной чертой, поскольку в его русском словаре нет такого слова.

Можете представить, что сказала отцу моя мама, когда вышла из роддома со мной – Эдмоном, завернутым в белый кулек!

Но время было сталинское, взяток еще не брали, и переписать мою метрику было уже невозможно.

Пришлось мне детство отходить в графах.

Вначале это было еще ничего – на Кавказе каких только имен не бывает! Разъезжая в юности корреспондентом газеты «Бакинский рабочий» по Азербайджану, я писал об ударниках труда с настолько примечательными именами, что помню их до сих пор – Мхат, Трактор, Юпитер…

Деруны

Давным-давно, когда была война, мама увезла нас в Сибирь, подальше от фронта. Нас – это меня и мою младшую сестренку. Мне тогда было четыре года, сестре восемь месяцев, а маме – двадцать семь лет, молоденькая у нас была мама. До войны мы жили в Баку, папа был инженер-строитель, и у нас была замечательная квартира в самом центре города.

Но война подходила все ближе, немцы уже были в Дербенте, и мама решила спасать нас – своих детей. Она взяла на руки мою маленькую сестренку, один чемодан с пеленками и меня, и мы отплыли сначала через Каспий в Красноводск, а оттуда поездом через всю Россию в Сибирь.

Папа поехал нас в Сибири устраивать. У папы было две странности. Во-первых, в раннем детстве, когда ему было три года, он играл ножницами и случайно выколол себе правый глаз. То есть не весь глаз, а только хрусталик. Издали это было совершенно незаметно, глаз остался целым, но если посмотреть вблизи, то в центре хрусталика был виден малюсенький черный треугольник. Папа этим хрусталиком ничего не видел, и поэтому его не взяли на фронт. А папиной второй и самой главной странностью была любовь к диапозитивам. Диапозитивы – это такие цветные картинки на стекле, которые можно пускать на стенку через проектор. Сейчас их делают на пленке и называют «слайды», а раньше их делали на стекле, и у папы было, наверное, тысяч пять таких диапозитивов или больше. Целых два огромных чемодана, доверху набитых стеклянными диапозитивами, которые он начал собирать еще в детстве. И папа решил спасти от немцев свои диапозитивы. Он не взял никаких вещей, а только два огромных чемодана с диапозитивами. И так мы поехали в эвакуацию – мама спасала детей, а папа диапозитивы.

И по дороге папу обокрали. Это было очень смешно. Мы ехали поездом, в общем вагоне, где все видят, у кого сколько вещей и чемоданов. И я думаю, что вор по всему поезду долго высматривал, у кого из пассажиров самые большие чемоданы. Самые большие чемоданы были, конечно, у моего папы. Кто мог подумать, что в этих огромных кожаных чемоданах, тяжелых, как сундуки, человек везет в эвакуацию не какие-нибудь ценные вещи, а цветные стеклянные диапозитивы, или, как говорила моя мама, «стеклышки»!

И вот ночью, когда все спали, папа услышал, как кто-то осторожно стаскивает у него с ноги сапог. Папа спал на второй полке, не разуваясь, потому что у него были очень хорошие сапоги, и он боялся, как бы их не украли. И вдруг он посреди ночи слышит, как кто-то дергает с него сапог – не сильно, а чуть-чуть. Сдернет немножко и уйдет, потом вернется и опять чуть-чуть сдернет. Ну, мой папа тоже не дурак – он притворился, что не слышит, что крепко спит, а сам не спал, а думал так: «Если я сейчас вскочу, вор скажет, что я все выдумал, что никакие сапоги он не дергал». Поэтому папа решил дать вору возможность сдернуть с него сапоги, а потом вскочить и схватить вора, что называется, с поличным.

Стихи

Папу продержали в госпитале пару месяцев или даже больше – всё проверяли, видит он правым глазом или не видит. Какие только проверки ему не устраивали, думая, что он симулянт! Но если человек одним глазом ничего не видит, то, конечно, послать его на фронт было нельзя – он же не мог из винтовки прицелиться. Зато его можно было послать на какие-то тыловые работы, что-то копать или строить. И по этой причине я своего папу всю войну не видел и совершенно забыл.

В 44-м, когда война заканчивалась, мы с мамой поехали из Сибири обратно в Баку, к дедушке. А папа почему-то поехал на Украину, в Полтаву. Мама сказала, что он на стройке стал счетоводом (до войны он был инженером) и ему, мол, дали в Полтаве работу директором курсов бухгалтеров и счетоводов. Но я думаю, что это только половина правды, я думаю, что у папы с мамой был какой-то конфликт, из-за которого они разъехались тогда в разные стороны.

На обратной дороге никаких приключений не случилось, но я уже был большой мальчик, мне уже был шестой год, и я многое запомнил – вагоны-теплушки, нервотрепные пересадки с поезда на поезд, забитые мешочниками вокзалы, на перронах бачки с надписью «КИПЯТОК» и с металлической кружкой, прикованной на цепочке, американский белый хлеб – такие замороженные желтые булки, которые от тепла разбухали и превращались во вкуснючие буханки…

В Баку мы приехали в марте – там уже было очень тепло! Поезд пришел без всякого расписания, опоздав, наверное, на два или даже на три дня, потому что после Грозного мы все время пропускали встречные поезда с цистернами бакинского бензина и солярки для фронта. Поэтому дедушка нас на перроне не встретил, мы сидели на своем фибровом чемодане в зале, забитом другими пассажирами и беженцами, и я очень хорошо помню этот зал – я впервые увидел, как в солнечных снопах света, бьющих сквозь высокие и грязные вокзальные окна, кружится пыль…

И еще я помню, как я ждал своего дедушку. Конечно, я его тоже забыл, знал только, что его зовут «Майор», потому что так его называли дома. На самом деле его имя было «Меир», но в быту его всегда звали «Майор», и я ждал, что сейчас к нам придет настоящий, высокий, в армейской форме майор.

Школа

В школу меня тоже приняли по экзамену. Я родился 8 октября, а занятия в школе начинаются 1-го сентября, и в то время было очень строго – в школу брали только тех, кому было полных семь лет. А мне до полных семи было больше месяца. К тому же я был и ростом мал – я в эвакуации, на хлебе да картошке, не очень-то подрос. И маме сказали в школе, что нет, таких недоростков они не берут, им гороно запрещает. Но моя золотая мама уговорила их устроить мне экзамен. Не знаю, как ей это удалось – может быть, ей это удалось потому, что она родилась и выросла в Баку и говорила на всех кавказских языках – азербайджанском, армянском и грузинском, не считая, конечно, русского и идиш. И наверное, она просила их на всех языках, Баку в то время еще был очень интернациональным городом. Короче, мне устроили экзамен куда серьезнее, чем в библиотеке. Но когда выяснилось, что я уже свободно читаю, пишу заглавными буквами и считаю до ста, то меня – так и быть! – зачислили в школу. Только сказали, что будут отучать писать левой рукой, потому что в советской школе все должны писать правой.

Мама согласилась, и я стал ходить в школу. Она была недалеко от нашего дома, всего в двух кварталах. Но тоже нужно было пересечь очень оживленную Красноармейскую улицу, по которой все время катили грузовики – вверх на Верхний базар и вниз, к порту.

Пару раз дедушка отвел меня в школу, но потом я взбунтовался – меня и так дразнят, что я самый маленький в классе, а тут еще дедушка меня в школу водит, как в детский сад!

И мне разрешили идти в школу самому.

Я надел форму – китель, мне кажется, тогда нужно было носить, нацепил за спину ранец и пошел по нашей солнечной Бондарной улице. Хотя улица носила гордое имя болгарского вождя Димитрова, она была очень узкой – и тротуары были узкие, и мостовая.

Реплика

В 47-м году в Баку было землетрясение. Как раз когда мы на переменке носились по асфальтированному школьному двору, этот асфальт вдруг стал уходить у меня из-под ног, словно земля накренилась. И я побежал под откос, прямо на кирпичную стенку, по которой мы лупили мячом. Причем несло меня с такой скоростью, что я уже не смог бы затормозить и наверняка влепился бы в эту стенку, если бы земля вдруг не поднялась у меня перед глазами, как палуба корабля, взлетающего на встречной волне.

Тут я остановился и расставил, как моряк, ноги, думая, что это такая шутка или такие качели интересные.

А потом выяснилось, что это было землетрясение, но, кажется, без особых жертв, только у бабушки ее драгоценная кошерная посуда выпала из буфета и разбилась да кастрюля с супом слетела с керосинки.

А кроме этого землетрясения, никаких бед в моем детстве не было, я охотно учился, жил в прекрасном, теплом, солнечном городе на берегу Каспийского моря, по утрам мы просыпались от громких криков торговцев рыбой, зеленью и другими товарами знойного юга. Первым появлялся разносчик рыбы. Запряженный в свою скрипучую тележку на двух колесах, он громко, на всю улицу кричал:

– Свежий рыбу пра-адаю! Свежий рыбу!