Засуха

Топорков Владимир Фёдорович

Глава первая

Мать умерла через три дня после Пасхи, умерла тихо, как дерево в лесу. А началось со злополучной рыбы, которая вроде бы должна вселить в неё силы, вернуть к жизни.

Ледоход сорок шестого года начался необычно рано, и Андрей Глухов половину дня провёл на речке – разлившейся, ставшей многоводной, будто это не Лукавка, которую летом легко можно перескочить с разбега, а какой-нибудь широченный Воронеж. Летом Лукавку наполняют родники, вода кажется хрустальной, хоть в бутылки разливай – не мутнеет и не теряет своей исключительной вкусности.

Андрей вырубил в огородных вётлах длинный шест, из старого бредня смастерил снасть. Делается это просто – прямоугольный конец сетки крепится проволокой с четырёх углов к шесту. Кое-где эту снасть называют «пауком», а в Парамзине исстари – намёткой, хотя попроси Андрея объяснить смысл названия – не сможет. Наверное, так же, как не могут объяснить люди название топора или пилы.

Лёнька, семнадцатилетний брат Андрея, которого в такую теплынь трудно загнать в дом, – уже давно на очистившемся от снега выгоне ребятня играла в лапту, и там не умолкали возгласы радости или разочарования, – сегодня ходил за Андреем точно привязанный, так верный пёсик вьётся перед хозяином, работает, что называется, на подхвате.

Намётку они сделали к обеду, и Лёнька полез на чердак, нашёл старые охотничьи сапоги – такие огромные бахилы до паха. Эти сапоги были гордостью покойного отца, он любил лазить в них по осенним болотам за утками и хвастался, что вовсе не промокают.

Глава вторая

В контору Андрея вызвали к вечеру, когда он вернулся с поля. Размещалась она в брошенном доме на молоканском хуторе и идти туда – с добрый километр наберётся. Сейчас на хуторе только и остался этот дом да скотный двор, а в начале двадцатых годов здесь были и паровая мельница, и несколько домов из красного кирпича, и просорушка, и конная молотилка под крышей, и много других построек.

Молокане жили основательно, зажиточно, чем, наверное, вызывали зависть не только у сельчан, но и у властей. Они не пили вина, не ходили в церковь. Жили тихо и работяще. Андрей помнил, как росли на косогоре, круто сбегающем к реке, огромные, похожие на зелёные шары, арбузы, восковые дыни, до первых сентябрьских морозов розовели помидоры. Конечно, всё это богатство давалось молоканам нелегко, надо было притащить из-под горы десятки, а то и сотни вёдер воды, чтобы полить рассаду. А сколько труда уходило на борьбу с сорняками? Молоканские огороды, как сладкий нектар пчёл, притягивали к себе проходящих и проезжающих, и если бы не охранялись, наверняка даже от самого щедрого урожая оставались бы рожки да ножки.

Впрочем, молокане не любили торговаться, ломаться из-за гроша, своим односельчанам продавали овощи по божеской цене.

Хутор стоял на дороге в соседнюю деревню, где была семилетняя школа. Когда сверстники Андрея после занятий возвращались домой, их нередко останавливали молоканские женщины, угощали арбузами, наливными помидорами. Одну из них, тётку Парашу, Андрей запомнил на всю жизнь. Была она высокого роста, суховатая, как жердина, лицо испитое, какое-то восковое, было всегда задумчиво. Наверное, она маялась от болезней, тогда Андрей не мог этого понять, страдала от своей немощности, но на её старческом, испещрённом глубокими морщинами лице при виде детей вспыхивали острые лучики.

Тётя Параша выходила к дороге, в большой, похожей на абажур, глиняной миске выносила груши. Плоды рождались на грушах-дичках жёсткие, вяжущие рот, но стоило им полежать неделю-другую в соломе, и они, побуревшие, таяли во рту, как сладкие карамельки. Вот этими грушами или вкусным компотом из сушёных яблок угощала тётя Параша деревенских ребятишек. Выработалось даже негласное правило: в любой молоканский сад можно было залезать, отрясти какую-нибудь яблоню или грушу, но только не к Полуниным (такая фамилия была у тёти Параши и её сына – длинноногого с клешневатыми руками Ивана Степановича).