Ольга Трифонова — прозаик, автор многих книг, среди которых романы-биографии: бестселлер «Единственная» о судьбе Надежды Аллилуевой, жены Сталина, и «Сны накануне» о любви гениального физика Альберта Эйнштейна и Маргариты Коненковой, жены великого скульптора и по совместительству русской Мата Хари.
В новой книге «Запятнанная биография» автор снова подтверждает свое кредо: самое интересное — тот самый незаметный мир вокруг, ощущение, что рядом всегда «жизнь другая есть». Что общего между рассказом о несчастливой любви, первых разочарованиях и первом столкновении с предательством и историей жизни беспородной собаки? Что объединяет Москву семидесятых и оккупированную немцами украинскую деревушку, юного немецкого офицера и ученого с мировым именем? Чтение прозы Ольги Трифоновой сродни всматриванию в трубочку калейдоскопа: чуть повернешь — и уже новая яркая картинка…
Запятнанная биография
С утра болели ноги и как-то всего ломало, но за Катей приехала бричка, и он выбежал за калитку посмотреть на новых сельсоветовских лошадей.
Эти были справные, с блестящими крупами и глазом косили на него с нешуточной злобой. Промелькнула мысль: хорошо бы их позлить по-настоящему, полаять, пометаться перед ними, забегая то с одной стороны, то с другой.
Про коней он знал все. Знал их глупую пугливость и склонность к диким необдуманным поступкам.
Но отчего-то было лень заводиться с конями, а кроме того, услышал, что у Кати с Бабушкой происходит ссора. Ссорились они часто, но сейчас Бабушка была особенно раздражена и даже сердита. Она не разрешала Кате уезжать на бричке, и, как всегда, повторялось слово, обозначающее причину Катиных отъездов, —
ПРЫПЫГАНДА.
Эта Прыпыганда жила где-то далеко, куда надо было ехать на бричке, а иногда даже на поезде.
День собаки
Часть первая
Глава I
Я работаю теперь в большой клинике на окраине Риги. Лаборанткой в лаборатории биомеханики. Снимаю с приборов непонятные цифры, честно вычерчиваю по ним графики, вкладываю миллиметровку в истории болезней, оставляю пухлые, истрепанные и новенькие, незахватанные, скорбные листы на столе у строгой Айны и уезжаю домой. Путь мой долог. На троллейбусе до вокзала, потом электричка — час езды вдоль Взморья, ухоженного, как японский сад, потом станция Слока, универмаг, распаренные женщины, вываливающиеся из стеклянных дверей с коробками и свертками. Я никогда не была в универмаге, мне ничего не нужно и не на что покупать. Я иду мимо, к стоянке автобусов. Снова дорога вдоль моря, но теперь через уютные богатые деревни, через сосновые леса; дюны в некоторых местах подходят совсем близко к шоссе — белые, чистые, поросшие сизой осокой. Я знаю дорогу наизусть, и оттого она не кажется мне долгой, хотя ехать больше часа. После кривой сосны, будто падающей под напором невидимого ветра, остается совсем немного, четыре километра. Нужно думать быстрее. Я торопливо перебираю главные события моей прошлой жизни. Может, сейчас, в цейтноте, что-то блеснет, всплывет неожиданно какая-нибудь деталь, забытые слова, и я разгадаю тайну и причину катастрофы. Напрасно. Вот уже магазин, автобус останавливается возле него, я выхожу. Обычно одна, в это время мало кто возвращается домой. Вверх, по сыпучему песку, иду в сторону моря, еще один подъем, снова спуск, капли недавнего дождя серыми крапинками испортили белизну песка, нет ничьих следов, и я первая разрушаю податливую мягкость тропы, оставляя за собой бесформенные углубления, медленно затягивающиеся струящимся песком.
Арноут и Вилма смотрят у себя телевизор, маленькую дешевую «Юность». Цветной, стоимостью в шестьсот пятьдесят рублей, они поставили в большой комнате большого дома — для меня. Несколько раз я пыталась объяснить, что не смотрю телевизор, пускай заберут к себе, убеждала и их перейти в большой дом, а мне отдать старый, с единственной комнатой и кухней-пристройкой, но Вилма смотрела молча темными, еще красивыми глазами и, дослушав меня, говорила:
— Нет, пускай так.
Арноут спрашивал встревоженно во время моих путаных речей:
— Кас ир?
Глава II
Я феномен — что-то вроде той несчастной девушки, которую привели в наш конференц-зал, чтобы она показала, как умеет видеть пальцами. Девушка была в ярко-красной вигоневой кофточке и зеленой юбке, в черных шерстяных рейтузах, обтягивающих толстенькие ножки. Горячечные пятна волнения горели на свежих щеках, черные глаза блестели как в жару, глядели невидяще в зал. С угадыванием цвета что-то все не получалось, но девушка не смущалась и не нервничала, перебирала в черном мешочке картинки и комментировала свои ощущения стихами. Смотреть на это было невыносимо.
— Зачем они ее мучают? — Олег сидел рядом, морщился страдальчески, кусал пухлые яркие губы. — Ань, пошли отсюда.
Но мне было неловко встать и уйти, хотя происходящее на сцене мучило и меня.
Я феномен, потому что до встречи с Агафоновым жизнь моя вспоминается клочками и все только о других: как Олег сидел рядом, а на сцене мужчины в заграничных костюмах терзали девушку, или как Таня купила часы с кукушкой и страшно огорчилась, когда кукушка, прокуковав три раза, спряталась в домик, и больше никакими силами вытащить ее оттуда было нельзя..
Глава III
Забыла посмотреть, на месте ли мой друг. Когда спохватилась — было поздно. Дорога дугой шарахалась от слишком близко подошедшего моря, и там, по другую сторону ее, за кустами орешника, остался зеленый луг с маленькими скирдами и ночующий на лугу справный гладкий конь с бело-розовым хвостом и косо падающим на морду клоком челки. Это был странный конь: как-то обратила внимание на непонятные прыжки, взбрыкивания, решила, что оводы одолевают несчастного, но другой раз заметила — выскочил как ошалелый из кустов, будто тысяча чертей гнались за ним; стреноженный, дергаясь и вскидывая задом, помчался к стогу, обежал его и будто спрятался. В ближайшее воскресенье поехала, чтоб разглядеть сумасброда повнимательнее, все равно деваться некуда, и обнаружила: дюжий дуралей играл сам с собой. Осторожно подходил к чаще орешника, засовывал в густоту ветвей морду и опрометью назад, к знакомому стожку. Была еще одна забава — подбрасывание мордой клоков сена, но за это, видно, здорово влетало от хозяина, потому что, растрепав бок стога, отходил к другому, будто и знать не знает и видеть не видел, кто сотворил безобразие. Ему всюду мерещились враги, — прядал ушами, храпел, бил задними ногами, но, заметив меня, позвал тоненьким ласковым ржанием. Мы подружились быстро, и я теперь по субботам и воскресеньям хожу берегом моря к нему, долго иду, но не устаю, потому что знаю — ждет. Он нежадно съедает подсоленный хлеб и слушает мои печальные речи, чутко подрагивая острым, поросшим изнутри нежными волосками ухом. Иногда он кладет мне на плечо голову, тяжесть ее легка и приятна: мерцает дымно-фиолетовый глаз, и от огромного, мерно дышащего глянцевого бока волнами идет живое тепло.
Остановка. Бигауньциемс. Здесь сойдет женщина с изуродованными шрамами руками и гордым сильным лицом и сядут последние «знакомые» мне люди. Дальше начинается курорт, — случайные пассажиры: семейные пары, решившие сегодня осмотреть Ригу, потолкаться в магазинах; женщины с кошелками — им до Майори, там базар; похожие друг на друга синими тренировочными костюмами отдыхающие шахтерского санатория. Выйдут у почты в Дубултах, позвонить в Донецк или Лисичанск, пока домашние не ушли на работу, сообщить погоду, температуру воды в заливе, прокричать младенцу: «Мишенька, ты слышишь меня?! Это я, папа!» — или «Это я, деда!». Улыбаясь бессмысленно и счастливо молчанию в трубке, выслушать от жены или дочери, как прореагировал Мишенька, сказать «целую» и, выпив пива в «Алусе» возле станции, с чувством исполненного долга, растроганности своей праведностью вернуться в санаторий и успеть к остывшему завтраку. Эти, в синих костюмах, нравились мне. Нравился запах дешевого одеколона и то, что хорошо выбриты с утра. Нравилась неторопливость их разговоров и детская радость хорошей погоде и потому удавшемуся отдыху. Они щеголяли латышскими словечками и названиями мест, где побывали на экскурсии, меня они принимали за латышку и, раздельно выговаривая русские слова, справлялись, скоро ли Дубулты и где лучше выходить, чтобы ближе к почте. Чтоб не разочаровывать их в проницательности и подчеркнутой вежливости, я с акцентом, которому научилась удивительно быстро, давала нужную справку, потом еще — вроде того, где можно купить соленого печенья к пиву. В благодарность получала комплимент:
— Хорошая девчонка, вот бы моему лабуряке жену такую. Латышки рассудительные и хозяйки хорошие.
У поворота на песчаную, развороченную колесами самосвала дорогу стоит женщина по имени Эльза. Так обращается к ней шофер. Эльза садится рядом с ним на кресло, предназначенное для экскурсовода, и начинается у них долгий разговор. Печальный разговор. Я знаю это точно, не по интонациям — я их не слышу, не по лицу Эльзы — оно всегда сдержанно-замкнуто, я просто чувствую, узнаю печаль во всем существе этой большеглазой, с медленными движениями и медленным взглядом женщины. У меня появилось новое, не знаю какое по счету, восьмое или девятое, чувство: узнавать печальных людей. Я их отыскиваю взглядом в толпе, в троллейбусе, в электричке, безошибочно и сразу. Это свойство сродни тому, что замечала у мальчишек и собак. Помню, как, смеясь, рассказывала Олегу, что наблюдаю в метро за мальчишками. Вот поднимается навстречу тебе на эскалаторе в рябеньком пальтишке с черным цигейковым воротником; птичья лапка крепко держится за резиновый поручень, а взгляд напряженно устремлен куда-то вверх. Если оглянешься, то безошибочно увидишь такого же, иногда даже в таком же рябеньком пальто с черным воротником, ухватившегося измазанными, немытыми пальцами за поручень. В бесконечной веренице людей, проплывающих навстречу друг другу, они зацепились взглядами. Сколько напряженного интереса, сколько не понятной никому информации идет по невидимой траектории, разворачивающейся, как стрела компаса, и удаляющейся вслед движению двух эскалаторов. То же с собаками. Динго узнает собрата по колыханию лопухов, по тени, мелькнувшей среди дюн.
Вокруг нас существует множество отдельных миров, больших и крошечных. Миров со своими правилами и законами, и в разные периоды своей жизни мы замечаем те или иные из них. Было время, когда я сразу и везде узнавала счастливых, теперь — узнаю печальных.
Глава IV
На восстановление пришли двое: недоверчиво-угрюмый мужчина и мальчик, кивающий испуганно моим объяснениям, хотя видела — понимает плохо. Конечно, если оставаться здесь, надо учить латышский, не годится так — жестами, корявыми фразами обходиться. Но я не останусь здесь, я уеду к Трояновским. Для таких, как я, везде найдется нехитрая работа.
Мужчина смотрел на мой лоб, смотрел не мигая, тяжелым остановившимся взглядом. Но когда поставила на дорожку, подергал деловито шнуры, проверяя, надежно ли соединены с датчиками.
— Теперь идите и смотрите на экран. Ваша задача ходить так, чтоб картинка не искажалась. Понимаете? Вы сами должны…
— Я понимаю, — перебил со спокойным высокомерием, — я ремонтирую телевизоры.
Мне не пришлось поправлять его — мгновенно догадывался сам: менял наклон туловища, разворот стопы. Его увлекла игра, и время от времени нарочно изменял походку, чтоб убедиться, что фигура на экране искажается, дергается, и снова умел успокоить ее ощутимой только ему, необходимой поправкой — движением.
Глава V
Электричка пронеслась над Даугавой, мелькнули за окном белые дома Иманты, солнце вызолотило отполированные деревянные сиденья. Вагон безлюден, только соседний отсек занят. В нем расположилась семья. Угрюмый отец, распаренная беготней по магазинам мать в серьгах с лиловыми камнями, старчески опрятная бабушка и двое молодых. Дочь и жених. Свадьба уже близко — наверное, в субботу. Мать спросила парня, договорились ли насчет машины, а он поинтересовался, удалось ли достать свиные ножки для холодца. Женщина усмехнулась высокомерно, красноречиво глянула на дочь: «Ничего себе молодца нашла, в бабьи дела вмешивается, да еще сомневается в моих возможностях».
— Достала, достала, не волнуйтесь.
Молодые долго с родителями вместе не проживут. Уже сейчас видно. И отец хмыкает презрительно, и бабушка отвернулась к окну.
У девушки синяки под глазами, утомленное лицо. На парне тоже будто воду таскали. Они уже вместе и сейчас огорчены, что эту ночь придется порознь. Все-таки надо соблюсти приличия. Снимают дачу на Взморье. Две комнаты и веранда. Мать рассуждает, как рассадить гостей: главный стол — на веранде, тех, кто попроще, родственников, подруг, — в комнате.
Электричка затормозила у платформы. «Приедайне», — объявил глухой голос в репродукторе.
Часть вторая
Глава VII
Первое, что почувствовал при пробуждении Виктор Юрьевич Агафонов, — привычное онемение рук. Ныло в плече и в локте, колкие мурашки побежали от кончиков пальцев вверх, когда осторожно, чтоб не разбудить спящую рядом женщину, закинул руки за голову.
Задел пепельницу, полную окурков, стоящую на тумбе для белья в изголовье. Чертыхнулся. И мгновенно жуткая злоба: «Что за хамство дымить перед сном в комнате, где спит сердечник, и вообще, это бесконечное курение — что-то плебейское. Без конца болтать и курить, закутавшись в простыню». Альбина давно начала раздражать, видел ее тактику насквозь: терпение, терпение, терпение. Вчера проверил себя старым способом — взял в уме интеграл в самый что ни на есть неподходящий момент. И взял, да не простой, а кратный. Это был верный способ проверки, ну не любви, это слишком громко звучит, а силы увлечения. Придумали молодыми вместе с Колюней. Колюня погиб десять лет назад в горах, то есть, точнее, его не стало не так давно, всего как два года, но погиб он в ту зимнюю ночь, когда на альпинистский лагерь обрушилась лавина, а восемь лет вместо Колюни коптила небо, мучая друзей и близких, пародия на гениального физика. Это было ужасно, потому что гурманство обернулось отвратительной жадностью, рыдал из-за любимых пончиков, а веселое, изящное женолюбие — грубой похотью. Сиделки жаловались, что лезет под халат, пытается положить рядом.
«Не дай мне Бог сойти с ума».
Вспомнил, как жили молодые, худые и загорелые в Коктебеле после войны. Девушка Колюни, художница в холщовом платье, отдыхала в Козах, и Колюня каждый день ходил через Карадаг в любую жару по двадцать километров. Колюня очень любил ее, а она вышла замуж за планериста, который исчез очень скоро. Исчезла и девушка. Агафонов вспомнил, как это было.
На правах старого друга Колюня опекал ее в Москве, когда осталась одна. Да что опекал — спасал. Каждую ночь водил ночевать к знакомым. Не спас. Праздники договорились встречать вместе: Агафонов, девушка, ее сестра со смешным именем Мифа и Колюня. Позвонили из дома, где жил Агафонов, и Виктор Юрьевич услышал медленный, плывущий голос Мифы:
Глава VIII
«Я хорошо помню этот день, рыбонька, была Пасха. Ранняя. Двадцать четвертого апреля. Я, Витя и Вася были приглашены к Николаю Николаевичу Ратгаузу на день рождения. Это был замечательный человек, блестящий ученый. Автор теории синтетической эволюции. В те глухие времена, когда мы, лишенные всякой информации, отделенные от всего мира непроницаемой стеной, бились над элементарными вещами, он вышел на самые передовые позиции мировой науки. Он соединил биологию с математикой, он первый доказал, что единица эволюционного процесса — популяция, а не особь, как считалось до него. У него шел давний, неутихающий спор с Валерианом Петровским о процессе видообразования. Ратгауз считал, что отбор имеет дело не только со вновь возникающими мутациями, но прежде всего с огромным фондом мутаций, что наследуются не сами признаки, а норма реакции, что фенотип является объектом отбора. Петровский был директором института, но первым человеком в нем был Николай Николаевич. Это знали все. Он был умом, совестью науки. Если б ты знала, каким почитанием и любовью он был окружен. Для меня было огромной честью знакомство с ним, присутствие на его празднике. Не только для меня. Витя сотрудничал с ним, создавая математическую теорию эволюции. Он довел потом эту работу до конца и получил за нее премию. Один. Николай Николаевич уже не существовал, исчез. Это было страшно. Но об этом потом, потом. Я все забегаю вперед, все рвусь нырнуть в черную, бездонную круговерть, закрутившую нас, всосавшую многих в бездну, выбросившую иных на поверхность: Витю, Василя. Да, Василий. Он, пожалуй, единственный не испытывал преклонения перед чудесным стариком. Тут было что-то темное, биологическое, нелюбовь на молекулярном уровне. В нем вообще было много того, что называю молекулярным. Он не верил никому и верил в рок, в предначертание судеб. Верил в сглаз, в какую-то деревенскую чепуху. Не доверял фамилии старика, не доверял имени. Я цитировал ему Лермонтова, помнишь, о докторе Вернере. Он был глубоко убежден, что катастрофа произошла оттого, что верховодили о н и, а мы и м слепо доверяли. Николай Николаевич был русский. Русский больше, чем я, чем Василий, потому что корни его, деды и прадеды его, вросли в русскую культуру глубже, прочнее, качественнее, чем наши. Его генеалогическое дерево плодоносило уже тогда, когда наши безвестные безграмотные предки пахали и жили в нищей деревне. Я не хочу унизить своих, я только хочу сказать, что он один среди ужаса, отступничества и беспомощности не изменил себе. Это он сказал о Менделе: „Кто дал вам право глумиться над именем этого великого ученого?“ Только его одного не смел перебивать Трофим. И все-таки не Ратгауз был предметом моего страстного вожделения. Не его мечтал я сделать своим другом, своим соратником или сообщником, как называли потом. Буров был предметом обольщения, Буров и рыжеволосый угрюмый мальчик. Купченко был уже в кармане. Ему, как говорит наш Митя, „не светило“ под Буровым. Буров мог бы сэкономить нам год труда. Он был лучший, может быть, единственный специалист по рентгеноструктурному анализу. Это оказалось роковым. Именно этого несчастного года, потраченного на освоение метода, нам не хватило. Не знаю, может быть, нам не хватило часа, дня, может быть, мы никогда не выбрались бы из тупика, но сейчас, по прошествии стольких лет, именно этот год остался занозой в моем сердце. Так вот, Пасха, весна, молодость, надежды, безумные надежды. Милый домашний праздник. Я сразу же взял быка за рога. Изложил Бурову свою гипотезу, попросил о помощи. Он отказался наотрез. Не помочь нам, нет, — но быть вместе с нами. „Я глубоко убежден, что гены — это особый вид белковых молекул“, — сказал он. Я был убежден в другом. И не без оснований. Перед войной я занимался размножением фагов. Я знал, что наследственные признаки могут быть переданы при помощи ДНК. Я проверял инфекционность. Она оказалась в ДНК. Больше того, я понял, что ключ к разгадке тайны наследственности — в умении расшифровать рентгенограммы.
— Большое дело, — сказал Буров, — не боги горшки обжигают. Возьмите учебник кристаллографии и проштудируйте его, а практику вам Юзефа Карловна поможет освоить.
Юзефа Карловна — жена и сотрудница Бурова. Ас по добыванию великолепных рентгенограмм. Нелепая и удивительная женщина. Она сидела на другом конце стола и, казалось, была поглощена бесконечным спором Ратгауза и Петровского. Но она слышала весь наш разговор. Именно она показала потом нам главную замечательную рентгенограмму, богатую дифракционными молекулами. Тогда еще единственную. У нее были „влажные мозги“, умела по-женски, на лету схватывать суть. А суть была в том, что я вожделел правильного строения генов. Я знал, чувствовал, что ДНК — это что-то простое и красивое».
«О радость! О счастье! Я знал, я чувствовал заранее!» — пел Трояновский. Те же самые слова: «Я знал, я чувствовал!»
«Близок уж час торжества моего, ненавистный соперник…» — он барабанил по клавишам старинного, красного дерева, рояля в полутемном, пропахшем табаком и мышами холле дома Ратгауза. Но это было позже. Летом. Ария Фарлафа. А в тот день он обольщал «известкового человека». Так, втайне для себя, прозвал Виктор Агафонов профессора Бурова. Буров крошился, Яков отламывал его по кусочкам, настойчиво и монотонно. Он стал своим человеком в буровской лаборатории, он отвоевал для Купченко право возиться со своими препаратами, он каким-то непостижимым образом заставил Бурова и Юзю показывать все интересное, что получали те для себя. И под конец они сами не могли дождаться его снисходительного внимания. Он перегнал их. Не в умении, не в знаниях, нет, — Буров продолжал оставаться королем рентгеноструктурного анализа, — но в интуиции. Он предвидел, предсказывал, толковал.
Глава IX
Он напился в тот вечер, когда Василь принес рентгенограммы, подтверждающие его догадку о спирали. Они были в ссоре. Василь тянул, конечно, самое тяжелое, сидел в лаборатории сутками, безвылазно, снимая рентгенограммы. Он обладал упорством и усидчивостью чумака. Жил где-то в Лефортове коммуной. Несколько украинцев снимали деревянный ветхий домик, варили борщ, вечерами «спивалы». Что-то далекое из книг Помяловского. Мог иметь койку в университетском общежитии для аспирантов, не захотел. С украинцами было дешевле, веселее, теплее.
При огромной физической силе Василь психически был слаб. Тяжелая беспросветная работа, оторванность от своих, от нехитрых разговоров и протяжных песен надломили его. Стал угрюм, злобен. Рентгенограммы не радовали: ужасная пленка, густой серый фон, очень слабые рефлексы.
Буров предупреждал Якова о хрупкости биологических объектов. Сказал, что несколько раз Юзефа Карловна советовала Василю быть очень внимательным, чтоб не разрушалась структура. Но, как понял Яков из тактичных недомолвок, Купченко был груб с Юзефой Карловной, позволял себе какие-то странные намеки.
— Чего он лезет? — сразу взвился Василь. — Сам же отказался, а теперь лезет, примазывается, чисто жидовское.
— Ему не надо примазываться, он сам с усам. А насчет евреев — удивляюсь я тебе. Откуда такая предвзятость? Что они сделали тебе? Ну, хоть один?