Эльза Триоле Великое никогда
Первая часть
I. Покойник
Я лежу совсем одетый прямо поверх одеяла на нашей постели В синем костюме, в белой сорочке. Не знаю только, какой они выбрали галстук. Вероятно, темно-синий – меня одели как на официальный прием. Меховое одеяло с кровати сняли: покойник на меховом – неопрятно. Мари, наша прислуга, плачет, да как ей не плакать она с незапамятных времен готовила мне по утрам завтрак. Будильник на ночном столике остановился. Будильник складной, обтянутый кожей и уже давным-давно потерявший один из двух штифтиков, соединяющих циферблат с кожаным футляром. Будильник остановился, а вот штифтик – это теперь дело гиблое, им уже никто никогда не займется. Мою пижаму бросили в грязное, прачка приходит по понедельникам. Не знак: кто именно бросил, только не сестра. Она здесь со своим мужем Жильбером, и горюет она ужасно. Моими похоронами займется один из служащих фармацевтической фирмы, где работает Жильбер. Жильбер поручил ему сделать все, что нужно, чтобы все было как положено… Сам Жильбер тоже слишком удручен, главное из-за Лизы, моей сестры. Они живут очень дружно. Вот Жильберу и пришло в голову просить этого мосье Гизара взять на себя все хлопоты. Когда Лиза приехала, она за стала меня уже вполне готовым к церемонии, в синем костюме, белой сорочке, только вот не знаю, в каком галстуке. Туфли мои начищены до блеска, впрочем, они совсем новые, только чуть-чуть стерлись подметка как у актера, который больше трех шагов по сцене не делает. Я купи, их, когда уже почти не вставал… В последнее время я вообще делал мне го покупок, заказывал себе костюмы; приобрел домашнюю куртку и черного бархата, очень теплую, мне давно хотелось такую, но я так и не успел ее поносить. Приходилось жить экономно, я был в разводе и выплачивал алименты первой жене и моей дочке. Женевьева не пожелал снова выйти замуж, чтобы не лишаться алиментов, а также назло мне Со второй женой все обстоит иначе, в материальном отношении я ей не нужен: она прекрасно зарабатывает в большой фирме, торгующей обоями. Именно поэтому я и предпочел бы быть немного побогаче. Мой заработок как преподавателя лицея, иногда статьи в журналах и гонорар за одну из моих книг по истории, которая достаточно нашумела в свое время – если, конечно, говорить о книгах по истории, – все это в общей сложности не принесло мне капиталов и не обеспечило почетных похорон на казенный счет.
Моя жена Мадлена сейчас, должно быть, на другом конце света или на пути домой. Ей, конечно, говорили, что я очень болен, но вы сами знаете, что такое дела… Словом, я, умирая, так и не держал в своей руке ее ручку, ее бесценную ручку. Не удалось мне полностью вкусить единственно непреложную вещь в жизни человека – смерть. Надо же было так испортить свой уход. Умер, не сумев окунуться в самые глубины небытия, и отвлекали меня от этого вовсе не мои невыносимые физические муки, а мысль о Мадлене. Возможно, она вернется к самым похоронам, когда все уже будет готово. Она тоже упустит нечто, какой-то этап этой истории.
Лиза плачет, Жильбер, ее супруг, не отходит от нее. Мой друг, он же старина Жан, сказал им, что радио посвятило мне несколько фраз и объявило даже о месте и часе моих похорон. Я узнал, что мои ученики прислали венок… Однако в лицее тело выставлено не будет.
Мое холодное, чуть липкое тело. Оно еще пролежит здесь всю ночь, похоронят меня только завтра. Я знаю, как будет утром: стукнет входная дверь и потом так и не закроется, кто-то будет стоять в прихожей с расстроенным лицом, с блуждающим взглядом, кто-то, кто совсем не знает людей, которые явятся сюда, – моих приятелей, знакомых, коллег, учеников… и вся наша квартира будет наполнена уважением к мертвецу, то есть ко мне.
Та самая квартира, которая понравилась Мадлене и которую мы вместе обставляли, готовясь начать здесь жить. Никогда я не переставал готовиться к жизни. Так я и не заметил, что именно это и было жизнью, что это уже сама жизнь. А я – я только готовился к нашей совместной жизни, жизнь эта всегда должна была почему-то начаться завтра. Умер я, как и жил, – один. Я хочу сказать, без Мадлены. Вместо того чтобы раствориться в слове «конец», до дна просмаковать последние недели жизни, спокойно и не зная сомнений, я думал лишь о том, что рядом со мной нет Мадлены. Я умер, как жил, так и не познав ни в чем совершенной полноты. Были у меня полуудачи, были симпатии, не переходящие в страсть, были деньги, но не было богатства, был успех, не ставший славой. И Мадлена лишила меня единственного блага, доступного человеку, единственного его величия – умереть с широко открытыми глазами. Я только и делал, что повторял: «Ее нет здесь, нет».
II. Жена покойного и ее будущий любовник
Вы, входящие сюда, оставьте все несбыточные надежды. Я не буду больше говорить вам о мертвом, как о живом, а поведу рассказ о нас, простых смертных.
Автор всегда знает куда больше о своих персонажах, чем хочет сказать. Знает все, что происходит в интервалах между двумя описанными сценами между подударными слогами жизни.
Покойного звали Режис Лаланд. Он был преподаватель истории, бросил педагогическую деятельность и полностью отдался трудам по истории, которые были признаны достойными внимания благодаря их точности и эрудиции автора.
Режис Лаланд любил преподавать, и его ученики, окончив лицей, приходили к нему со своими затруднениями, радостями и бедами, делились с ним важнейшими событиями своей жизни, спрашивали совета у человека, который в их глазах был и оставался мудрецом.
Приглашенный своим бывшим профессором Нормальной школы в университет, Режис Лаланд отказался от чести стать его ассистентом, равно как отказался он и от научной карьеры, дабы продолжать свои незаметные труды.
III. Архивы
Лиза напросилась к завтраку. Скорбь ее утомила, карие глаза с остановившимся взглядом помутнели. Широкие квадратные плечи ссутулились… Она была в черном, не в настоящем трауре, но в черном. Режис скончался полгода назад. Мадлена выглядела блестяще. Ела она с жадностью.
– Теперь у тебя едят лучше, чем при жизни Режиса.
У Лизы была привычка говорить все без обиняков, и поэтому она была пренеприятнейшей собеседницей. Другой на ее месте сказал бы: «Мари определенно делает успехи. Это ты научила ее готовить рагу из курицы?» Прозвучало бы как комплимент, а тут… Лиза жевала. Лицо у нее было неподвижное, и Мадлена знала, что таким оно бывает при любых обстоятельствах. Режис говорил, что все нутро Лизы изъедено, что оно полое, как ствол трухлявого дерева; говорил, что ее гложет честолюбие. Мадлена обсасывала куриные косточки, ей хотелось понять, в чем же честолюбие Лизы, чего она добивается: когда человек что-то делает в жизни, он пытается преуспеть в своем деле, но ведь Лиза ничего, собственно, не делала. У нее был муж, дочь, внуки, знакомые. Она обожала людей знаменитых и мечтала играть роль, но в какой области? Мадлена жалела, что не успела выяснить у Режиса, в чем именно Лиза собиралась преуспеть, играть роль. В сущности, она никогда особенно не интересовалась Лизой, в ее жизни для Лизы просто не было места.
– Пойду вымою руки…
Мадлена вышла из-за стола. Полгода прошло после смерти Режиса, а она до сих пор с грустью смотрела на пустую полочку, откуда убрали стакан, которым он пользовался, чистя зубы. В те времена, когда они любили друг друга, Режис ставил их зубные щетки в один стакан, наклоняя одну к другой, чтобы они стояли щетинка к щетинке… «Видишь, и они тоже любят друг друга…» Глупости влюбленных. Она вымыла руки, все в курице, и вернулась в комнату.
IV. Образ Режиса Лаланда кристаллизуется
Нервы! Только нервы, и ничто другое. В его-то годы! У Бернара болела голова, все тело, подымалась температура, появились сердцебиения. Отец совсем растерялся, не знал, к какому врачу его направить, к специалистам по каким болезням. Ревмокардит? Расстройство кровообращения? Бернар ходил по докторам, его посылали на рентген, делали анализы и так ничего и не выяснили. Лекарства помогали от одного недомогания, но усиливали другое… Какая именно аллергия, ибо, бесспорно, в основе всего лежала аллергия. Или причина в позвоночнике – склонность к спондилезу, отложение солей, как у всех? Ему назначили гимнастику, чтобы укрепить спинной хребет, мускулы спины, – это ему-то, спортсмену, да у него и так все тело – сплошные мускулы, смешно… Когда начинались боли, он принимал аспирин, что вполне безвредно и снижает температуру. Отец потребовал, чтобы он переехал домой: надо же проследить, как реагирует организм Бернара на то или иное лечение. Ему назначали различные диеты. Словом, залечили окончательно. Болеть в двадцать три года – это просто стыд!
Однако он продолжал разбирать архивы Режиса. Что именно вело его, как только он вставал с постели, на одиннадцатый этаж дома возле ЮНЕСКО, преклонение перед Режисом или любовь к Мадлене? Из-за своих болезней он терял уйму времени: отец был знаменитый врач, и его коллеги изо всех сил лечили Бернара. Возможно, было бы гораздо лучше, если бы он просто, как все смертные, сходил в больницу, где ему посоветовали бы без дальних слов принимать аспирин, ведь не исключена возможность, что это просто осложнение после гриппа.
Труды Режиса с каждым днем приобретали в глазах Бернара все большее значение. Попадались страницы… страницы, где он прозревал вспышки гениальности. Поиски истины… Иной раз ему слышался как бы призыв к богу, который «еси на небесех», иной раз его буквально завораживал экстравагантный атеизм Режиса. Бернар был мальчик культурный, и в области культуры у него имелись пылкие пристрастия. Размах колебаний мысли Режиса давал ему сильнейшее интеллектуальное наслаждение. Он отнес рукопись Режиса к одному своему другу, профессору литературы в Сорбонне, неистовому клоделианцу, и профессор через несколько дней явился к Бернару, возбужденный, ликующий: он открыл нового Режиса – лидера католической литературы, ее теоретика. Бернар не мог опомниться от изумления: да, безусловно, можно считать и так, но ведь тут есть также и прямо противоположные высказывания, что же его друг намерен делать с этими противоположными высказываниями? Ах, да весь интерес этих работ именно в противоречиях, из которых явствует, что вера торжествует. Не понимаю… Они схватились, и это было ужасно увлекательно.
Через некоторое время Давэ – так звали профессора Сорбонны – привел к Бернару двух своих друзей; оба могли говорить только об одном – о Режисе Лаланде. Что касается текстов, то они уже знали их наизусть. Мать Бернара, измученная болезнями сына и его скверным видом, охотно согласилась предоставить для собрания большую гостиную, где сошлось примерно двадцать ученых мужей; была подана отличная закуска, и Бернар прочел вслух отрывок все из того же труда Режиса. Энтузиазм был единодушный, непритворный, и к концу вечера собравшиеся приняли решение любой ценой опубликовать эти страницы. А там видно будет. По части издания у всех собравшихся были весьма солидные возможности. Пришли также к решению, что труды Режиса Лаланда следует рассматривать как художественную литературу, а не как исторические исследования. Помимо всего прочего, это позволяло обойти учителя Режиса, того, что приглашал покойного в университет в качестве своего ассистента. Если вы помните, Режис Лаланд тогда отказался. Мадлена, которая старалась, чтобы ни один факт биографии Режиса не ускользнул от Бернара, столь преданного памяти покойного учителя, объяснила ему, почему отказ от этой чести не был такой уж великой заслугой со стороны Режиса: история интересовала его меньше всего. Он писал исторические труды, как ему заблагорассудится, по прихоти своей фантазии.
Когда Бернар сообщил Мадлене результаты публичного чтения перед избранным обществом, она, занятая своими ногтями, заметила:
V. «Дать почувствовать аромат»
Мадлене захотелось повидать свою крестную. В раннем детстве Мадлена думала, что «крестная» происходит от слова «крест», все равно как святая, и, вероятно, никого так не любила на свете, как свою крестную мать. Мадлена везде чувствовала себя как дома, но главным образом, пожалуй, в маленькой квартирке XIV округа, где жила ребенком, а потом школьницей.
Мать Мадлены, парижанка, работала сельской учительницей в Нивернэ и согрешила с одним женатым фермером. Рожать она вернулась в Париж, и крестная – старшая акушерка родильного дома – помогла Мадлене появиться на свет божий. Мать была так молода, так беспомощна, а малютка так трогательна, что крестная стала настоящей крестной, и, когда мать перевели на другое место и ей пришлось уехать, акушерка взяла Мадлену к себе. Жена фермера – отца Мадлены – умерла, и родители Мадлены смогли обвенчаться, но девочка все равно осталась у крестной. Только война заставила крестную отвезти девочку на ферму: дети должны есть досыта. Мадлене было тогда восемь лет. Она знала мать, которая время от времени приезжала в Париж посмотреть на дочку, но совершенно не знала отца, и за те пять лет, что провела на ферме, так и не узнала его, тем более что его скоро угнали в Германию на принудительные работы. В тринадцать лег она вернулась к крестной в Париж – пора было поступать в лицей. Ей было пятнадцать, когда Режис Лаланд, учитель истории, появился на ее горизонте, и крестная пережила всю историю любви Мадлены, как свою собственную. Они ждали, когда Мадлене исполнится шестнадцать, чтобы можно было вступить в законный брак, что и произошло в 1948 году.
Крестная по-прежнему работала все в том же родильном доме, где Мадлена появилась на свет. Она принимала новорожденных, жила посреди криков страдания и первого кукарекания на заре жизни. После долгих лет работы крестная все еще не утратила к своему делу интереса и с прежним радушием встречала новых путешественников, входивших в жизнь. Гостеприимная она была хозяйка. «Уж лучше они. чем ваши трупы!» – обычно заявляла она сиделкам других отделений хирургической клиники, которые ругали родильное отделение, не могли выносить кривляния рожениц и их ревнивых восторгов по адресу своих младенцев, конечно, самых красивых на свете. Не говоря уже о папашах! «Ладно, – отвечала им крестная, – если вы предпочитаете присутствовать при агонии умирающего, значит, вы святые, а мне куда больше по душе наши сморщенные грибочки, наши сморчки. Я хоть знаю, откуда они явились и с кем я имею дело, ну, а вы – куда деваются ваши пациенты?» Она так привыкла к родам, что без малейшего стеснения рассказывала о них во всех подробностях своей маленькой крестнице. Мадлена знала всех женщин, которым помогала при родах крестная, и живо интересовалась каждой и тем, как все прошло, мальчик или девочка, какой вес, а при случае и отцом… Ей так хотелось бы посмотреть на обезболенные роды… Мадлена и крестная не стеснялись друг друга, Мадлена не имела от крестной тайн, и, пожалуй, только крестная, единственная на всем свете, могла влиять на Мадлену. Например забота о чистоте тела и беспорядок, уничтожаемый лишь изредка, зато со страстью, это все шло от крестной. Крестная промывала свои дородные телеса, словно речь шла о хирургическом инструменте, но ей никогда не хватало времени убрать квартиру, и только по воскресеньям она бралась за уборку, зато делала все на совесть! У Мадлены не было причин вести себя так же, просто она подражала крестной.
Крестная уже ждала ее. Мадлена застыла в ее объятиях, уютных, как мягкое кресло. В добром старом нормандском буфете хранились разные лакомства для Мадлены; крестная отлично знала, что ее Лэн на коктейлях никогда ничего не ест. А здесь – свежие яйца, только нынче утром полученные с фермы, почти что сегодняшние, а также ситный хлеб.
– Ну, рассказывай…
XI. Гиацинты
Когда юноша приходит к пожилому, знаменитому человеку, которым он к тому же восхищается, встреча эта – факт биографии юноши, а не великого человека. Когда потом напишут биографию великого, никому и в голову не придет упомянуть о существовании юноши. В биографии упоминают лишь то, что определяет самого человека и его судьбу. Несчастная любовь к красавице с хвостом поклонников определит судьбу отвергнутого ею человека, а не красавицы, которую он любил. И никто не узнает, что именно благоухание гиацинтов теплой весенней ночью породило песню, которая теперь у всех на устах. Никто, распевая эту песню, не помянет добрым словом гиацинты. Лишь тот, кто создал эту песню, смутно догадывается, что благоухание гиацинтов повлияло на его судьбу, что они – факт его биографии. Биография, если она автобиография, обязана быть правдивой, но кто же решится показать себя, отбросив всякое кокетство, не глядясь в зеркало? Один гримируется под Дон-Жуана, другой – под бандита, третий украшает себя пороками, недугами, тот играет героя, тот мученика… Автобиография вводит в заблуждение еще более искусно и еще более ловко, нежели биография, именуемая романом. И там и тут герой сам выбирает себе судьбу. Подобно шахматисту, ему приходится оценивать сложившуюся ситуацию и затем делать следующий ход, но, в отличие от шахматной партии, в жизни всего не учтешь. Хочешь или нет, все равно живешь по воле судеб, и люди, умеющие лавировать, приводят меня в изумление. Сколько надо ловкости, гибкости, цинизма, чтобы превратить неправильный ход в ход правильный, в ход выигрышный…
То обстоятельство, что Мадлена отказала Бернару и перестала пускать его к себе, стало фактом его биографии. Она прогнала его без долгих размышлений, не делая из этого драмы. Выйти замуж почти в двадцать восемь лет за двадцатитрехлетнего мальчишку… А так как он настаивал, грозил, что, если она не согласится выйти за него, они никогда больше не увидятся, она поймала его на слове: ну и слава богу. Какое облегчение – не слушать больше домыслов Бернара о Режисе и его творчестве.
Бернар продолжал все с тем же пылом заниматься Режисом. Это стало смыслом его существования: кружок по изучению творчества Режиса Лаланда начал выпускать ежемесячный журнал и добился на радио регулярных передач о Лаланде. Бернар, уязвленный в самое сердце, исполненный горечи и мстительных планов, уже не считался больше с мнением Мадлены о Режисе и делал все ей наперекор. Ездил в Ниццу, где встречался с Женевьевой. Тут он пришелся ко двору. Достаточно ему было сказать несколько слов о Мадлене, чтобы его приняли как своего.
Каролина, дочь Режиса, его поджидала… Только не воображайте, что я нарочно выдумала Каролину, чтобы выдать ее за Бернара; не скрою, это могло бы случиться, они были вполне подходящая пара, но получилось это случайно. Итак, Каролина ждала прихода Бернара, она была дочерью Режиса и чем-то напоминала Арлетту… Помните: Арлетту, студентку, с которой так хорошо ладил Бернар до встречи с Мадленой? Арлетта бросила учение, она жила лишь войной в Алжире, французском Алжире… Исчезла где-то в Испании. Взгляд Каролины напомнил Бернару взгляд Арлетты – черные глаза под высоким, не выпуклым лбом. У Мадлены лоб был выпуклый. Каролина была ниже Арлетты и даже ниже Мадлены, а Мадлена ведь совсем маленькая!
С Мадленой вечно приходилось что-нибудь есть или пить. А здесь можно было поговорить спокойно, серьезно, можно было забыть лазурь за окном, море, пальмы, гуляющих, музыку, рулетку, цветочный рынок, засахаренные фрукты, девичий загар… Швейная машина переставала стучать своей никелированной ножкой… Женевьева откладывала в сторону простроченный кусок материи, вставляла новый… Говорили о Режисе. Бернар для этого сюда и приехал. Он расспрашивал добросовестно и настойчиво, как репортер. Он не спешил. Неделя шла за неделей…
XII. Кто же вы, Режис Лаланд?
Мадлена неподвижно лежала на широком смертном ложе Режиса. В спальне было темно. За окном, задернутым плотными занавесями, бился шум огня и ветра – ночной Париж. Теперь Мадлена спала в спальне, а диван в кабинетике забросила окончательно. Но из всей спальни она пользовалась только кроватью: здесь все было неизменно, все стояло на прежних местах; даже не сдвинули стульев, даже не убрали книг с ночного столика – последние, которые читал Режис, – а в стенном шкафу по-прежнему висели его костюмы, галстуки, лежало его белье… Стирая пыль, Мари ничего не переставляла. Мадлена проскальзывала в постель, как в конверт, такая легкая, что даже простыни не мялись под ней.
Каждый вечер она шла на свидание с бессонницей, борясь с нею один на один, ничем не прикрытая. Сбросив на пороге спальни отрепья дня, Мадлена оказывалась лицом к лицу с самой собой. Была ли бессонница следствием всего того, что Мадлене хотелось сказать себе, или это желание объясниться с собой приходило из-за бессонницы? Ей не удавалось приглушить мотор, жужжавший в голове, она не могла обнаружить выключатель и не так уж была уверена, что хочет его обнаружить. Бессонница была наркотиком Мадлены, а также контактом, присоединявшим ее ко вселенной. Мадлена становилась «приемником» и одновременно источником тока, включалась во всеобщую сеть. Превращалась в одно из слов песни, из которой нельзя выкинуть ни слова, не нарушив смысла, не оборвав мелодии. Мадлена была одним из слов, необходимых, как и все прочие, в мировом порядке, в непрерывной мелодии, и находила в этом известное удовлетворение.
Но как жить без сна? Днем ее отвлекали обои, она оживала на трапеции, но бывали вечера, когда она буквально валилась с ног от усталости. Тело ее словно лишалось костей, гнулось, скручивалось, глаза были как темно-лиловые анютины глазки с черной сердцевинкой. Надо было, надо было спать любой ценой, но она не решалась прибегнуть к снотворному, подобно тому, как другие не решаются к нему не прибегать. Лучше уж эти провалы черной усталости, острое возбуждение, чем искусственная одурь, искусственная потеря сознания. Поддаться, добровольно пойти на уничтожение, которого не миновать, как смерти под скользящим ножом гильотины, – нет, она не могла на это решиться, это возмущало ее, унижало.
Неподвижно лежа в темноте, Мадлена думала об анонимном письме; в нем сообщалось, что Режис в течение долгих лет состоял в связи с женщиной. Мадлена ни на минуту не поверила. Зачем Режис стал бы обманывать ее, она сама десятки раз ему говорила: «Займись ты какой-нибудь женщиной, женщинами, как в былые времена»… Этот совет оскорблял его сильнее и горше, чем он показывал. «Прелестная колдунья, – отвечал он, – не строй из себя сводницы, не подливай мне зелья. Нет такой женщины, которую мне было бы любо полюбить. Кроме тебя. А тебя я уже люблю». Зелье… В свое время в Вильнев-лез-Авиньон одна женщина готовила из трав зелье, подливала его в духи… Старуха исчезла, отравленный ею человек умер, а Мадлене не спалось. Ее личный опыт счастливой любви был так недолог. Режис, который отказывался полюбить ее, тогда еще девочку, защищался, уклонялся, отталкивал ее… Ослепительная вспышка – и уже она его разлюбила… А потом был Бернар, который тоже не хотел ее любить… Вспышка… И вот уже она не любит его. Проснулась как-то утром с таким ощущением, будто на дворе другое время года.
Сперва это письмо ее только удивило: кто же хочет ей зла? Ответ ясен: конечно Женевьева. Но тут ее взяло сомнение: а что, если это правда? А что, если это не Женевьева? Тогда кто же? Ее мучило любопытство… Такое чувство, как будто тебя обокрали в собственном доме и ты не смеешь никого подозревать и подозреваешь всех – словом, что-то возмутительно мерзкое. Только бы знать! Подозревать – это пытка. Мадлена перебрала мысленно всех знакомых женщин… Даже мадам Верт вспомнила… А почему бы и нет? В ней чувствовался шик, и она была из «шустрых». Режис делил женщин на «шустрых» и на «сонь» и любил только «шустрых». Импульсивных, идущих напролом, ставящих в тупик. Он любил в женщине живость. Режис так любил женщин, что был способен переспать с собственной сестрой, и Мадлена без малейшего стеснения представила себе Режиса с Лизой, но ничего не получилось. Впрочем, Лиза как раз была «соня». Большая сонная кобыла.
XIII. Фокусы и шутки
Досаждать им… Это все, что она могла сделать, хотя бы попытаться сделать. Старый мудрец, тот самый, что посоветовал ей ставить себе лишь те вопросы, на которые можно дать ответ, великий физик Никола Рибер, охотно согласился ее принять.
Вот уже полвека, как он жил в одном из домов за вокзалом Сен-Лазар, в черном от копоти доме, стоявшем над железнодорожными путями, среди сажи и грохота металла. Дом был построен еще в те времена, когда в каждой квартире полагалось быть длинному, узкому, коленчатому коридору, который вел из гостиной и столовой в темные спальни и кухню, выходившие на унылый двор. Очевидно, квартиру не ремонтировали все эти пятьдесят лет, и она была того же цвета копоти, как и весь квартал. Мадлена застала Никола Рибера среди книг, низвергавшихся на пол и на всю свободную мебель, так что сесть ей пришлось на самый краешек стула, занятого кипами пожелтевших бумаг. Застарелый, упорный, вековой запах табака пропитал все вокруг, даже серый туманный дневной свет, с трудом пробивавшийся сквозь мутные окна.
Никола Рибер страдал одышкой, был неопрятен и жизнерадостен. Он ронял пепел на отвороты серого пиджака в пятнах, осыпал им бумагу, покрытую мелким почерком, похожим на мушиные следы… «Ну, дитя мое, – сказал он, и его мокрые тюленьи усы расползлись в улыбке, – чем могу служить?»
Мадлена начала рассказывать ему о тайнах творчества Режиса… о его мистификациях, подлогах… о его поведении, о его пристрастиях, о женщинах, о Женевьеве, о Каролине… о его болезни, смерти.
– Ну и дела, – проговорил Никола Рибер, когда она замолкла, – жаль, что я не романист и не кюре в исповедальне… Но, дитя мое, ведь я физик…
XIV. Живые
Мадлена попала к Лизе, когда та с Жильбером и двумя незнакомыми Мадлене друзьями только что вернулись с похорон. Они устали, были расстроены. А чьи похороны? Нет, Мадлена его не знала, хоронили одного друга Жильбера… Лиза засуетилась: «Виски? Чаю?»
– Когда я увидел, как выносят гроб, – сказал один из незнакомых Мадлене друзей. – я сразу подумал: опять он идет первым… Он всегда был мужественным, когда того требовали обстоятельства. Всегда шел впереди, а мы за ним. Помнишь, Жильбер, эту темную историю с пропажей цианистого калия в университете? Он сразу выступил. И сейчас он тоже не протестовал, смело пошел вперед, он умер, как жил… все брал на себя. Взял на себя и смерть…
Похороны – вещь утомительная, и теперь приятно было сесть за виски, горячий чай, приятно было вспоминать, рассуждать им, живым, удобно сидевшим в креслах.
– А помнишь, как он в лагере мучился ногами? А тот… как же его звали?..
– Жорж, – подсказал второй друг.
XV. «Тетради Режиса Лаланда»
Пришлось снова взяться за обои. Обаятельная, со вкусом, с «идеями», Мадлена была полезна фирме, но даже при всех своих качествах начала действовать на нервы долготерпеливой мадам Верт. Мадлена изо всех сил старалась не возненавидеть' обои, старалась с любезной миной переделать максимум дел в минимальное количество времени и при первой же возможности сбежать домой, чтобы заняться делами Режиса.
Теперь, оставшись одна, лицом к лицу с авгиевыми конюшнями, она задумала навести в них порядок. По правде сказать, отсутствие Бернара, длившееся больше года, было одновременно и катастрофой и благодеянием… У нее не оставалось иного выхода: либо бросить все, либо самой броситься в воду; Мадлена мужественно выбрала последнее, она уже начала держаться на воде и постепенно входила во вкус. Бернар прежде всего брался за последние по времени рукописи и расшифровывал их; а она, она решила сначала все рассортировать, сложить рукописи с рукописями, письма с письмами, счета со счетами – в хронологическом порядке она разберет их потом… Дело успешно продвигалось, разобранные бумаги Мадлена переправляла в свой загородный дом. Теперь, когда Мадлена знала, что она совсем одна и ждать ей помощи неоткуда, она, как говорится, взяла быка за рога. Она решила, твердо решила не. допустить, чтобы Режиса Лаланда превратили в правоверного католика и шовиниста. Режис в своих схватках с временем и пространством не думал ни о религии, ни об отчизне, пусть даже он употреблял слово «бог» чаще, чем слово «разум», и предпочитал Францию всем прочим странам по личной склонности. Даже если он находил для выражения этих своих чувств прекрасные слова… Даже если иной раз его язык становился по-библейски напыщенным. Мадлена готова была лечь на рельсы, лишь бы остановить
это
,надвигавшееся на нее
это
. Теперь она полностью отождествляла себя с Режисом и в то же время превратилась в его сторожевого пса, злого, скалящего клыки.
Случай пустить их в ход и куснуть представился довольно скоро… Она взяла адвоката, и он научил ее-, как следует вести дело, обращаться с издателями, французскими и иностранными; Мадлена оказалась способной ученицей, она быстро поняла свои права, усвоила, как нужно действовать, не впадая в сутяжничество… Правда, она, как дура, предложила в свое время Женевьеве союз… Но сейчас она видела противников даже там, где могла бы найти союзников. Считала она себя очень сильной, очень хитрой, на самом же деле была только подозрительна. Ее собираются травить? Посмотрим…
У мадам Верт красавица Мадлена деятельно способствовала процветанию обойного дела, выслушивала комплименты и возвращалась в свою обитель, на одиннадцатый этаж нового дома, чтобы погрузиться в архивы Режиса. Отвечала она только на деловые письма и упорно старалась не замечать авансов со стороны приверженцев Лаланда, которые, видимо, рассматривали его творчество под иным углом, чем «фальсификаторы». Нет, хватит… Хватит с нее Бернара и Женевьевы, злополучной попытки Жана завербовать сторонников среди молодых людей, преимущественно поэтов. Ей и в голову не приходило, что чувства и убеждения людей могут меняться. А как раз молодые поэты, которых Жан приводил к ней, сильно изменились. Жан, в конце концов, не так уж заблуждался, у них было свое представление о Режисе Лаланде, которое могло развиться в желаемом для Мадлены направлении. Они так изменились, что Мадлена, пожалуй, не узнала бы их. Особенно Лео, тощего малого с бачками, того, что ей тогда нагрубил… Мадлена не знала, что все ее тело изрешечено стрелами, она считала себя твердой, неуязвимой, и, однако, даже Лео удалось пустить в нее еще одну стрелу.
Да, Лео было не узнать с тех пор, как он женился на молоденькой американке при деньгах. Той самой, которую Мадлена встретила с ним в зале Садоводства. Лео сейчас так процветал, что даже щеголь Клод по сравнению с ним казался плохо одетым. Приятели не вылезали из его комфортабельной квартиры, валялись на мягких диванах, глушили виски, занимали у Лео деньги, когда не на что было угостить девушку. Лео и Молли обожали друг друга и говорили главным образом о своем будущем беби, которого пока еще не было заметно, хотя он существовал уже не только в проекте.
Вторая часть
I. Бродяга
– Эге! Я вижу, вы здесь совсем обжились!
Мадлена стояла перед бродягой, расположившимся в ее кухне, и все было как в первый раз, как в четвертый, в шестой…
– Не угодно ли красненького, мадам? Это я от чистого сердца. Не прогоните же вы меня в такую погоду…
Мадлена отряхнулась, сняла плащ, с которого стекала дождевая вода, и уселась напротив бродяги. Поставив локти на стол, уперев подбородок В ладони, она смотрела на косматого старика, окрашенного в неподражаемый цвет бродяжничества.
– Ну? Чего же вы ждете? Уходите.
II. Секреты Режиса Лаланда
Его секреты – рукописи и машинописные копии детективных романов. В первоначальном виде, еще до того, как они были переведены в Америке на английский язык, потом вновь переведены на французский и изданы… Не было для Мадлены ничего прекраснее этих романов. Предположим, что она права. Вот она сидит ночью, спину ломит, ее чуть познабливает в этот холодный, совсем близкий к рассвету, час… Она слишком устала, чтобы заснуть, и, уже лежа в постели, тщетно старается найти сон и что-то еще, кого-то, что не было бы призраком.
Землетрясение разрушило ее прошлое – все, о чем и говорила вам с первой страницы романа. Не осталось буквально ничего; она все видела в неверном свете, неверно чувствовала, раз жила с человеком и не уловила в нем главного. Мадлена корила, бичевала себя и не без труда нашла в свою защиту смягчающие обстоятельства.
Разве не любила она Режиса, не думая ни об его достоинствах, ни о недостатках? Разве любовь не бросила ее в объятия необыкновенного человека? Она робко похвалила свое чутье. Разве не защищала она Режиса против лжетолкований еще до того, как обнаружила черным по белому доказательства того, что утверждала? Следовательно, она знала его лучше, лучше понимала… Однако не она, а те, другие, что фальсифицировали самый дух творчества Режиса, прославили его имя, нет не она… Им это оказалось под силу, ей – нет. Однако, даже будь ей это под силу, она все равно не стала бы драться за его славу: вместе с любовью ушла и способность судить, понимать нутром… Для того чтобы разобраться в Режисе, требуется терпение, и она будет терпеливой, если даже на это уйдет вся ее жизнь. И уже в романах она ухватила хвостик нитки клубка.
Я не стану приводить вам примеров. Вообразите себе эти романы сами; существуют они или нет – все равно, я боюсь вас разочаровать. Быть может, достаточно дать вам о них представление, быть может, они не совпадут с тем образом Режиса Лаланда, какой составил себе читатель.
Согласно законам детективных романов, в каждом романе Режиса кто-нибудь обязательно умирал, и те, кому предстояло умереть, а то и сама смерть выдвигались автором на первый план. В них много говорилось о пользе смерти, о ее благодеяниях, в них умирали с улыбкой на устах, с безмятежным челом, без горечи…
III. Время – пространство в действии
Что сделала я с временем, которое должно было стать героем этого романа? Я начинаю сомневаться и в нем, и в самой себе. Разве я не приняла за отправную точку ту истину, что время необратимо? А теперь мне кажется, что я допустила ошибку. Представьте себе, что я мастерю что-то, скажем, стул, платье, или делаю химический опыт; то, что мне не удастся с первого раза, я начну заново и буду повторять опыт до тех пор! пока не добьюсь успеха. Если никто не ждет ни стула, ни платья, ни результата опыта, если время не является одним из данных действия, тогда оно нейтрально, безразлично, оно не существует. Я возвращаюсь вспять, начинаю все сызнова, в этих пределах и по отношению к тому, что я делаю, время в счет не идет. Для того чтобы время существовало, надо зависеть от него, иначе мы можем бродить по времени взад и вперед, сообразно нашему желанию.
Сразу видно, в чем тут ошибка. Одно дело, когда тебя не принимают в расчет, и другое – когда ты просто не существуешь. Однако я упрямо и тупо твержу, что необратимы определенные поступки, определенные события со всеми вытекающими из них последствиями, а вовсе не время. Химический опыт обратим, его можно начать вновь с нуля, но нельзя заново начать жизнь – она необратима. Необратимо не время, а именно жизнь, каждый трепет нашего тела, каждая беглая наша мысль, которые неизбежно имеют последствия и последствия последствий и т. д. и т. п. Необратимо то, что превращает ребенка во взрослого. Не время проходит – проходим мы сами. Время неподвижно, это мы, проезжая по какой-либо местности, измеряем ее в километрах и часах. А время – оно не движется.
«Что бы я ни предприняла, – думала Мадлена, – зло уже совершилось, оно необратимо…» Она сидела у себя на кухне, листая книгу, обнаруженную на деревянном, некрашеном столе, ее принесли вместе с газетами: «Любовная переписка Режиса Лаланда». Мадлена прихлебывала из чашки кофе с молоком… Когда она увидела напечатанную в газетах просьбу посылать в кружок по изучению творчества Режиса Лаланда любовные письма, учитывая интересы истории литературы, она сначала подумала, что ничего кружок не получит. Так вот, она ошиблась. История литературы!.. Смешно, ей-богу! Они делают буквально все, лишь бы вычеркнуть Мадлену из жизни Режиса, и эти «они» представляют собой такой клубок различных сил, что, по-видимому, нет возможности бороться с ними. Она не переписывалась с Режисом, так как они никогда не разлучались, а в последние годы, когда она много путешествовала одна, слали друг другу только телеграммы. Уезжала она обычно так далеко, что, пока письмо приходило, она уже была в другом месте. У нее не было ни тщеславия, #
Адресатки Режиса, за двумя-тремя исключениями, предпочли скрыть свое имя, но все они охотно сообщали о себе сведения, которых хватило на заметки и комментарии. Итак, кто-то знал писавших. Книга бесспорно будет иметь шумный успех. Мадлена положила на стол недоеденный бутерброд…
Так она сидела до вечера голодная, еда не шла ей в горло. Устроившись в гостиной перед потрескивавшими в камине дымящими поленьями, она листала эту «Любовную переписку», читала ее, перечитывала… Рядовой читатель будет разочарован, введен в заблуждение многообещающим заголовком. Не было ничего скабрезного, скандального в этих письмах, в этих коротеньких записках, в которых назначалось или откладывалось свидание, в этих открытках, присланных из Италии, из Испании… Одно письмо, довольно развязное, извещало о разрыве… Ряд писем, отправленных из глуши, содержал многочисленные указания относительно гранок книги «Во тьме времен», вышедшей еще до встречи Режиса с Мадленой и изданием которой корреспондентка Режиса, очевидно, занималась. Несколько прелестных писем какой-то крошке, все они начинались обращением: «Моя крошка», и сообщалось в них только: «Чувствую себя хорошо… был в кино… чуточку соскучился по тебе».
IV. Мертвое время
В жизни Мадлены наступил период мертвого времени. Ага! Вот я вас и поймала с поличным! Раз время всегда «проходит», и даже необратимо проходит, как же оно может быть «мертвым»? То, что мертво, больше не движется. Или, по; крайней мере, не движется в определенном комплексе, к примеру, в человеческом комплексе. Мертвый человек не движется, даже если его гниющее тело кишит червями. Не будем играть словами: мертвое время есть такое время, когда ничего не происходит, а раз ничего не происходит, время останавливается. Почему это всегда событие, действие, любые перемены тем или иным манером подменяют словом «время»? Это неправильно. Разве одно и то же время управляет жизнью человека, мотылька-однодневки, каменной глыбы? Если уж нам требуется употреблять понятие «время», не будет ли правильнее измерять его степенью изменения материи? Правда, мы говорим, что собаке десять лет, хотя органические изменения у собак происходят в семь раз быстрее, чем у человека, и собака в десять лет по нашему человеческому счету уже достигла семидесятилетия. Арагон где-то приводит этот пример. Семьдесят лет необратимости. Но, в конце концов, это то же самое, что валюта различных стран: доллар равняется стольким-то франкам. На бумаге. Потом оказывается, что это вовсе не так, ибо покупательная способность, заработная плата, потребности в этих двух странах не одинаковы. Мерка времени – тоже фикция, час – это долго, когда ждешь любимого, час – это коротко, когда вам осталось прожить всего этот час. Все мерки, которые изобрел человек, подвержены биржевым колебаниям существования. Возьмите роман: столько-то страниц, столько-то часов на его чтение, и вы уже проглотили digest
[9]
о Столетней войне, или об убийстве, или о путешествии. Искусство романиста заключается в том, чтобы дать читателю таблетку, вызывающую определенные реакции: скажем, от аспирина вы вспотеете, а морфий утолит вашу боль. Это язык красноречивых глухонемых. Романисты заселяют вселенную безмолвными бабочками-словами, которые несутся тучей нам на радость или на горе…
Иногда мне хочется изобрести такой концентрат, который в минимальном объеме выражал бы максимум вещей. По сути, это и есть дело поэтов, и самым великим среди них дано вложить вою любовь, все отчаяние, даже самую бесконечность в несколько строк, в одну строку… Мы, романисты, мы многословны, чтобы не сказать болтливы. Мы не торопимся. Нам нужно сказать все и ничего и об этом и о том, лишь бы добраться до того, что нам особенно важно сказать. Мы пишем длинные письма незнакомым. Прежде, когда телефонные разговоры между странами только начинали входить в практику, чей-то голос говорил вам: «Ваш разговор будет передаваться по эфиру, мы не гарантируем тайны». Наши романы безмолвствуют, но я от души желаю нам несохранения тайны. Быть услышанным! Вот оно огромное, подлинное счастье писателя – быть услышанным. Но так как все мы говорим одновременно и нас много, то этого очень трудно достичь.
Опять меня относит к роману – в этом виновато время. Сейчас понятие времени, нами же самими изобретенное, потрясено до основ. Как-то я разговаривала с одним ученым, математиком и лингвистом одновременно. Возможно, он был также и поэтом, потому что, когда я наседала на него с вопросами об относительности, о том, как соотнести время с пространством, он сказал мне, чуть показав куда-то вбок: «Ну да, похоже, что время несколько покоробилось». А другой, которому я жаловалась, что чувствую себя в ладони времени, в его кулаке, что время меня душит, а вовсе не уносит с собой в своем движении по прямой, ответил: «Но раз вы так чувствуете, значит, оно так и есть». От меня что-то скрывают. Если в глазах этих ученых я была только дамой, задающей нелепые детские вопросы, им, людям взрослым, ничего бы не стоило послать меня подальше… Но нет, они долго со мной сидели, искренне желали мне помочь. Боюсь, что для них время – не что иное, как время астрономическое, математическая формула, которую вычисляют как можно точнее во всех обсерваториях мира и которая необходима для их прочих выкладок.
Любопытно, что по-французски слово «время» обозначает не только сумму лет, часов, секунд, но также состояние атмосферы… В других языках погода определяется особым словом «weather» – по-английски, «Wetter» – по-немецки, «погода» – по-русски… но по-французски во всех случаях говорят «время». Надо думать, что не я одна ощущаю время как некую среду, как что-то постоянно присутствующее вокруг нас, окружающее нас наподобие воздуха или воды, когда мы садимся в ванну. Это «что-то» и есть время. То обстоятельство, что другие выражения могут отсутствовать в том или другом языке, не объясняет отсутствия точного выражения именно в данном случае. По-немецки говорят «Mensch», по-русски – «человек»; оба эти слова включают в себя и мужчину, и женщину; по-французски же нет такого слова, зато есть понятие «человеческое существо», что при переводе часто усложняет дело. Совсем иначе все обстоит с выражением «хорошая погода» («хорошее время»). Тем более, что животные и растения обманываются, смешивают время и погоду, и когда стоит «хорошая погода» – «хорошее время», требуется меньше времени, чтобы из яйца вылупился муравей или из почки выполз листок. То же самое относится к процессу гниения: в «холодную погоду» – «холодное время» требуется больше времени для того, чтобы труп окончательно сгнил. В видоизменениях мира время – мера длительности и время-погода находятся в тесной связи.
V. Жили-были…
– Это не имеет никакого значения.
У скульптора было громкое имя. Он был из тех мужчин, что щеголяют в пиджаках из шершавой материи, в ярких шерстяных свитерах из кашемира, сбитый на сторону галстук небрежно повязан вокруг не-застегнутого воротничка, брюки – неглаженые. Кажется, так они и родились, настолько все это срослось с ними, как кожа, – не знакомо с утюгом и неподражаемо изысканно. Это как бы форменная одежда художников, архитекторов и прочих деятелей искусства, кому по средствам приобрести себе замок, «ролс-ройс» и шить на заказ у портного, а также тех, кому нечего есть. Надо обладать наметанным глазом, чтобы определить качество шерсти, заметить, что брюки гармошкой вышли из рук дорогого портного. Писатели, литераторы – те ходяn в готовых костюмах, потрепанных, залоснившихся или шикарных, но все-таки в костюмах. В середине нашего века трудно представить себе Пикассо или Брака, одетых, как Кокто, Ашар или Дрюон…
Короче, скульптор с громким именем, предмет восхищения одних и глумления других – в одном кармане истина и уверенность в себе, а в другом сомнение и тревога – курил трубку, сидя в кресле в загородном доме Мадлены, а Мадлена собирала все имевшиеся у нее изображения Режиса в различные годы, в различных местах и в различных позах. Скульптор был высокий, широкий, как зеркальный шкаф, чтобы не прибегать к иному, более редкому, сравнению, пожалуй, шатен, но черноусый; он посасывал трубку и говорил, что не придает никакого значения сходству с моделью. Равно как и исторической правде. В обыденной жизни он предпочитал, более того, требовал правды, и в устах его слово «ложь» звучало почти как преступление… Но сходство с тем, что было… Важно, чтобы существовала история – как монумент, воздвигнутый для увековечивания памяти человека, а сходство – это неважно. Важно чувство, побудившее воздвигнуть памятник, а не физиономия изображаемого господина или дамы. То же самое относится и к нашей Истории: важно понять ее значение, ее задачи. А потом, когда нам сотворят прошлое, в общем, все более или менее встанет на место. В общем. Пусть мы ошибемся в причинах той или иной войны, причины эти вполне приложимы к другой… Будут говорить про такого-то короля, что он любил свою королеву, а про другого, что у него были фавориты мужского пола, и, если все происходило наоборот, – беда невелика. Сделано ли открытие тем-то или тем-то… лишь бы оно было сделано. Историки творят лжеперсонажей, факты, приводимые ими, неверны, комментарии сомнительны и подсказаны доктринами или особыми соображениями, но все равно в результате нам дают общую панораму прошлого, зыбкую, как поверхность воды, но все-таки панораму, даже если все роли, все лица, все костюмы, государственные соображения, битвы, дворцовые интриги в ней перепутаны. В конечном счете, все налицо, спектакль получается полноценный.
– Боже мой, – сказала Мадлена, – но раз все так перемешано, значит, играют не какую-то одну пьесу от начала и до конца! Кусочек из «Гамлета», другой из «Картошки», третий из «Лысой певицы»
– Не следует углублять сравнений, мадам. Сравнение освещает истину лишь на миг. Никакой четвертой пьесы не будет. Я имею в виду, что при всех ошибках и фальсификациях нам показывают панораму, спектакль, который и есть наше прошлое. Есть добрые короли и короли злые, а как распределить между ними достоинства и пороки, это уже не имеет никакого значения.