Наша первая революция. Часть II

Троцкий Лев Давидович

Предлагаемая 2-я часть II тома не является хронологическим продолжением 1-й части: так же, как и эта последняя, она посвящена изложению и анализу крупнейших событий 1905 г. Однако, в отличие от материалов и статей первой части, написанных в самый разгар революции 1905 г. и поэтому естественно носящих отрывочный и несистематический характер, в настоящую книгу вошли статьи, появившиеся в печати после революции, в 1908 – 1909 гг., и потому более последовательно и полно рисующие и анализирующие ход и исход первой русской революции. В основу настоящей книги положены, главным образом, статьи, вошедшие в изданную тов. Троцким в 1909 г. в Германии книгу «Russland in der Revolution» и включенные впоследствии в книгу «1905». Исключение составляет небольшой отрывок из статьи Л. Д. Троцкого, взятый нами из сборника «История Совета Рабочих Депутатов» и помещенный в настоящей книге под названием «Уроки первого Совета». Кроме этих статей, уже знакомых русскому читателю по многочисленным изданиям, во 2-ю часть II тома включены три речи Л. Д. Троцкого, посвященные революции 1905 г., из которых одна была произнесена в Софии, в 1910 г., на XVII съезде болгарской социал-демократической рабочей партии (тесняков), а последние две в Москве, в декабре 1925 г., в двадцатилетнюю годовщину первой русской революции. Весь материал в целях систематизации и последовательности изложения разбит нами на отделы и главы. Так как все важнейшие исторические документы уже были даны в приложении к 1-й части II тома, то во 2-й части мы в этом отношении ограничились лишь наиболее существенными материалами, облегчающими понимание текста, а, в некоторых случаях, и дополняющими его. То же самое относится и к примечаниям, где мы очень часто ссылаемся на примечания, данные к 1-й части.

ОТ РЕДАКЦИИ

Предлагаемая 2-я часть II тома не является хронологическим продолжением 1-й части: так же, как и эта последняя, она посвящена изложению и анализу крупнейших событий 1905 г. Однако, в отличие от материалов и статей первой части, написанных в самый разгар революции 1905 г. и поэтому естественно носящих отрывочный и несистематический характер, в настоящую книгу вошли статьи, появившиеся в печати после революции, в 1908 – 1909 гг., и потому более последовательно и полно рисующие и анализирующие ход и исход первой русской революции. В основу настоящей книги положены, главным образом, статьи, вошедшие в изданную тов. Троцким в 1909 г. в Германии книгу «Russland in der Revolution» и включенные впоследствии в книгу «1905». Исключение составляет небольшой отрывок из статьи Л. Д. Троцкого, взятый нами из сборника «История Совета Рабочих Депутатов» и помещенный в настоящей книге под названием «Уроки первого Совета». Кроме этих статей, уже знакомых русскому читателю по многочисленным изданиям, во 2-ю часть II тома включены три речи Л. Д. Троцкого, посвященные революции 1905 г., из которых одна была произнесена в Софии, в 1910 г., на XVII съезде болгарской социал-демократической рабочей партии (тесняков), а последние две в Москве, в декабре 1925 г., в двадцатилетнюю годовщину первой русской революции. Весь материал в целях систематизации и последовательности изложения разбит нами на отделы и главы. Так как все важнейшие исторические документы уже были даны в приложении к 1-й части II тома, то во 2-й части мы в этом отношении ограничились лишь наиболее существенными материалами, облегчающими понимание текста, а, в некоторых случаях, и дополняющими его. То же самое относится и к примечаниям, где мы очень часто ссылаемся на примечания, данные к 1-й части.

Относительно содержания II тома необходимо отметить лишь следующее. Наша литература о революции 1905 года еще весьма небогата. Если оставить в стороне гениальный анализ сущности революции 1905 г., данный Лениным в его статьях по этому вопросу, то вряд ли мы найдем в последующей литературе серьезную попытку исторического анализа или обобщения опыта первой революции. Очевидно, это еще дело будущего. Настоящая книга не представляет собою чего-либо законченного, цельного. Тем не менее, для всякого, кто хочет действительно изучить этот великий год, понять движущие силы, определившие его историческое значение, знакомство со II томом сочинений Л. Д. Троцкого является совершенно необходимым. Особенно это относится к анализу сущности и исторического значения Петербургского Совета в истории первой революции. Помимо этого II том сочинений Л. Д. Троцкого несомненно поможет читателю восстановить в памяти целый ряд эпизодов и фактов из истории пятого года, оставленных в стороне новейшей литературой о первой революции.

I. Царизм и революция

1. Первый этап революции

Л. Троцкий. ВЕСНА

I

Покойный генерал Драгомиров

[1]

писал в частном письме о министре внутренних дел Сипягине:

[2]

«Какая у него внутренняя политика? Он просто егермейстер и дурак». Эта характеристика так верна, что ей можно простить ее манерную солдатскую грубоватость. После Сипягина мы видели на том же месте Плеве,

[3]

потом князя Святополк-Мирского,

[4]

потом Булыгина,

[5]

потом Витте

[6]

– Дурново

[7]

… Одни из них отличались от Сипягина только тем, что не были егермейстерами, другие были на свой лад умными людьми. Но все они, один за другим, сходили со сцены, оставляя после себя тревожное недоумение вверху, ненависть и презрение внизу. Скорбный главою егермейстер или профессиональный сыщик, благожелательно-тупой барин или лишенный совести и чести биржевой маклер, – все они поочередно появлялись с твердым намерением остановить смуту, восстановить утраченный престиж власти, охранить основы, и все они, каждый по-своему, открывали шлюзы революции и сами сносились ее течением. Смута развивалась с могучей планомерностью, неизменно расширяла свою территорию, укрепляя свои позиции и срывая препятствия за препятствиями; а на фоне этой великой работы, с ее внутренним ритмом, с ее бессознательной гениальностью, выступают властные игрушечного дела людишки, издают законы, делают новые долги, стреляют в рабочих, разоряют крестьян, – и в результате только глубже погружают охраняемую ими правительственную власть в состояние остервенелого бессилия.

Воспитанные в атмосфере канцелярских заговоров и ведомственных интриг, где наглое невежество соперничает с бессовестным коварством, без малейшего представления о ходе и смысле современной истории, о движении масс, о законах революции, вооруженные двумя-тремя жалкими программными идейками для сведения парижских маклеров, эти люди – чем дальше, тем больше – силятся соединить свои приемы временщиков восемнадцатого века с манерами «государственных людей» парламентарного Запада. С униженным заискиванием они беседуют с корреспондентами биржевой Европы, излагают перед ними свои «планы», свои «предначертания», свои «программы», и каждый из них выражает надежду, что ему, наконец, удастся разрешить задачу, о которую разбились усилия его предшественников. Только бы прежде всего успокоить смуту! Они начинают разно, но все приходят к тому, что приказывают стрелять ей в грудь. К их ужасу, она бессмертна!.. А они кончают постыдным крахом, – и если услужливый удар террориста не освобождает их от их жалкого существования, они бывают осуждены пережить свое падение и видеть, как смута в своей стихийной гениальности воспользовалась их планами и предначертаниями для своих побед.

Сипягин был убит револьверной пулей. Плеве был разорван бомбой. Святополк-Мирский был политически превращен в труп в день 9-го января. Булыгина вышвырнула, как старую ветошь, октябрьская забастовка. Граф Витте, совершенно изнуренный рабочими и военными восстаниями, бесславно пал, споткнувшись о порог им же созданной Государственной думы…

В известных кругах оппозиции, преимущественно в среде либеральных земцев

Плеве был страшен и ненавистен для либералов, но для смуты он был не хуже и не лучше, чем всякий другой. Движение масс по необходимости игнорировало рамки дозволенного и запрещенного, – не все ли равно, в таком случае, были ли эти рамки немного уже или шире?

II

Официальные реакционные панегиристы пытались регентство Плеве изобразить временем если не всеобщего счастья, то всеобщего спокойствия. Но на самом деле временщик был бессилен создать хотя бы полицейскую тишину. Едва став у власти и вознамерившись с православной ревностью двойного перекрещенца посетить святыни Лавры, Плеве вынужден был мчаться на юг, где вспыхнуло крупное аграрное движение в Харьковской и Полтавской губерниях.

[10]

Частичные крестьянские беспорядки затем не прекращались. Знаменитая ростовская стачка в ноябре 1902 г. и июльские дни 1903 г.

[11]

на всем промышленном юге были предзнаменованием всех позднейших выступлений пролетариата. Уличные демонстрации не прекращались. Прения и постановления комитетов о нуждах сельского хозяйства были прологом дальнейшей земской кампании. Университеты еще до Плеве стали очагами бурного политического кипения, – эту свою роль они сохранили и при нем. Два петербургских съезда в январе 1904 г. – технический и пироговский

[12]

– сыграли роль аванпостной стычки для демократической интеллигенции. Таким образом, пролог общественной «весны» был сыгран еще при Плеве. Бешеные репрессалии, заточения, допросы, обыски и высылки, провоцировавшие террор, не могли, в конце концов, совершенно парализовать даже и мобилизацию либерального общества.

Последнее полугодие властвования Плеве совпало с началом войны. Смута затихла, вернее сказать – ушла в себя. О настроении в бюрократических сферах и высших кругах петербургского либерального общества за первые месяцы войны дает представление книга венского журналиста Гуго Ганца «Vor der Katastrophe» («Перед катастрофой»). Господствующее настроение – растерянность, близкая к отчаянию. «Дальше так продолжаться не может!». Где же выход? Никто не знает: ни отставные сановники, ни знаменитые либеральные адвокаты, ни знаменитые либеральные журналисты. «Общество совершенно бессильно. О революционном движении народа не приходится и думать; да если б он и сдвинулся с места, то направился бы не против власти, а против господ вообще». Где же надежда на спасение? Финансовое банкротство и военный разгром. Гуго Ганц, проведший в Петербурге три первых месяца войны, удостоверяет, что общая молитва не только умеренных либералов, но и многих консерваторов такова: «Gott, hilf uns, damit wir geschlagen werden» («боже, помоги нам быть разбитыми»). Это, конечно, не мешало либеральному обществу подделываться под тон официального патриотизма. В целом ряде адресов земства и думы друг за другом все, без изъятия, клялись в своей преданности престолу и обязывались пожертвовать жизнью и имуществом – они знали, что им не придется этого делать! – за честь и могущество царя и России. За земствами и думами шли позорной вереницей профессорские корпорации. Одна за другой они откликались на объявление войны адресами, в которых семинарская витиеватость формы гармонировала с византийским идиотизмом содержания. Это не оплошность и не недоразумение. Это тактика, в основе которой лежит один принцип: сближение во что бы то ни стало! Отсюда – стремление облегчить абсолютизму душевную драму примирения. Сорганизоваться не на деле борьбы с самодержавием, а на деле услужения ему. Не победить правительство, а завлечь его. Заслужить его признательность и доверие, стать для него необходимым. Тактика, которой столько же лет, сколько русскому либерализму, и которая не сделалась ни умнее, ни достойнее с годами! Таким образом с самого начала войны либеральная оппозиция сделала все, чтобы погубить положение. Но революционная логика событий не знала остановки. Порт-Артурский флот разбит,

III

Правительственную «весну»

{1}

призван был делать бывший шеф корпуса жандармов князь Святополк-Мирский. Почему? Он сам был последним из тех, кто мог бы объяснить это назначение.

Политический образ этого государственного мужа лучше всего вырисовывается из его программных бесед с иностранными корреспондентами.

– Каково мнение князя, – спрашивает сотрудник «Echo de Paris», – относительно существующего в обществе мнения, будто России нужны ответственные министры?

Князь улыбается:

– Всякая ответственность явилась бы искусственной и номинальной.

IV

Казалось, все встретили Святополк-Мирского с восторгом. Князь Мещерский, редактор реакционного «Гражданина»,

[17]

писал, что наступил праздник для «огромной семьи порядочных людей в России», ибо на пост министра назначен, наконец, «идеально порядочный человек». "Независимость – родня благородству, – писал старец Суворин,

[18]

– а благородство нам очень нужно". Князь Ухтомский в «Петербургских Ведомостях»

[19]

обращал внимание на то, что новый министр «происходит из древнего княжеского рода, восходящего к Рюрику через Мономаха». Венская «Neue Freie Presse» с удовлетворением отмечает в князе главные качества: «гуманность, справедливость, объективность, сочувствие просвещению». «Биржевые Ведомости»

[20]

напоминают, что князю всего только 47 лет, следовательно, он не успел еще пропитаться бюрократической рутиной.

Открылись повествования в стихах и в прозе о том, как «мы спали», и как бывший командир отдельного корпуса жандармов либеральным жестом пробудил нас от сна и предуказал пути «сближения власти с народом». Когда читаешь все эти излияния, кажется, будто дышишь глупостью в двадцать атмосфер!

Только крайняя правая не теряла головы среди этой «вакханалии либеральных восторгов». «Московские Ведомости»

[21]

беспощадно напоминали князю, что вместе с портфелем Плеве он перенял и его задачи. «Если наши внутренние враги в подпольных типографиях, в разных общественных организациях, в школе, в печати и на улице, с бомбами в руках, так высоко подняли голову, идя на приступ нашего внутреннего Порт-Артура, то это возможно лишь потому, что они сбивают с толку и общество и известную часть правящих сфер совершенно ложными теориями о необходимости устранить самые надежные устои Русского государства – самодержавие его царей, православие его церкви и национальное самосознание его народа».

Князь Святополк попытался взять среднюю линию: самодержавие, по смягченное законностью; бюрократия, но опирающаяся на общественные силы. «Новое Время»,

[22]

которое поддерживало князя, потому что князь был у власти, официозно взяло на себя задачу политического сводничества. К этому представлялась, по-видимому, благоприятная возможность.

Министр, благожелательность которого не находила надлежащего отклика у камарильи, руководящей Николаем, сделал робкую попытку опереться на земцев: с этой целью имелось в виду использовать предполагавшееся совещание представителей земских управ. «Новое Время» приглашало земцев произвести осторожное давление слева. Поднимавшееся в обществе возбуждение и повышенный тон прессы внушали, однако, все большие опасения за исход земского совещания. 30 октября «Новое Время» уже решительно ударило отбой. «Как бы ни были интересны и поучительны решения, к которым придут члены совещания, не следует забывать, что вследствие его состава и способа приглашения оно совершенно правильно рассматривается официально как частное, и решения его имеют значение академическое и обязательность только нравственную».

V

Сотня именитых земских деятелей – большинством семидесяти голосов против тридцати – формулировала 6 – 8 ноября 1904 г.

[23]

требования публичных свобод, неприкосновенности личности и народного представительства с участием в законодательной власти, – не произнося, однако, сакраментального слова конституция.

Европейская либеральная пресса с почтением остановилась перед этим, полным такта, умолчанием земской декларации: либералы сумели выразить, чего они хотят, избегнув в то же время слов, которые могли бы создать для князя Святополка невозможность принятия земских решений.

В этом – совершенно верное объяснение земской фигуры умолчания. Формулируя свои требования, земцы имели в виду исключительно правительство, с которым они должны вступить в соглашение, а не народную массу, к которой они могли бы апеллировать.

Они выработали пункты торгово-политического компромисса, а не лозунги политической агитации. Они оставались при этом только верны самим себе.

«Общество сделало свое дело, теперь очередь за правительством!» – вызывающе и вместе подобострастно восклицала пресса. Правительство князя Святополк-Мирского приняло «вызов» и именно за этот подобострастный призыв объявило либеральному журналу «Право»

[24]

предостережение. Газетам запрещено было печатать и обсуждать резолюции земского совещания. Скромная челобитная черниговского земства была объявлена «дерзкой и бестактной». Правительственная весна была на исходе. Весна либерализма только открывалась.

Л. Троцкий. 9 ЯНВАРЯ

I

«Государь, мы, рабочие, дети наши, жены и беспомощные старцы-родители, пришли к тебе, Государь, искать правды и защиты. Мы обнищали, нас угнетают, обременяют непосильными трудами, над нами надругаются, в нас не признают людей, к нам относятся, как к рабам, которые должны терпеть свою участь и молчать. Мы и терпели, но нас толкают все дальше в омут нищеты, бесправия и невежества. Нас душит деспотизм и произвол, и мы задыхаемся. Нет больше сил, Государь! Настал предел терпению; для нас пришел тот страшный момент, когда лучше смерть, чем продолжение невыносимых мук».

Такими торжественными нотами, в которых угроза пролетариев заглушает просьбу подданных, начиналась знаменитая петиция петербургских рабочих.

[28]

Она рисовала все притеснения и оскорбления, которым подвергается народ. Она перечисляла все: от сквозняков на фабриках и до политического бесправия в стране. Она требовала амнистии, публичных свобод, отделения церкви от государства, восьмичасового рабочего дня, нормальной заработной платы и постепенной передачи земли народу. Но в первую голову она ставила созыв Учредительного Собрания путем всеобщего и равного голосования.

«Вот, Государь, – так заканчивала петиция, – главные наши нужды, с которыми мы пришли к тебе. Повели и поклянись исполнить их, – и ты сделаешь Россию сильной и славной, запечатлеешь имя твое в сердцах наших и наших потомков на вечные времена. А не позволишь, не отзовешься на нашу мольбу, – мы умрем здесь, на этой площади, перед твоим дворцом. Нам некуда больше идти и незачем. У нас только два пути: или к свободе и счастью, или в могилу. Укажи, Государь, любой из них, – мы пойдем по нему беспрекословно, хотя бы и был путь к смерти. Пусть наша жизнь будет жертвой для исстрадавшейся России. Нам не жалко этой жертвы, – мы охотно принесем ее».

И они принесли ее.

Рабочая петиция не только противопоставляла расплывчатой фразеологии либеральных резолюций отточенные лозунги политической демократии, но и вливала в них классовое содержание своими требованиями свободы стачек и восьмичасового рабочего дня. Ее историческое значение, однако, не в тексте, а в факте. Петиция была только введением к действию, которое объединило рабочие массы призраком идеальной монархии – объединило для того, чтобы тотчас же противопоставить пролетариат и реальную монархию как двух смертельных врагов.

II

Те формы, какие приняло историческое выступление 9 января, разумеется, никем не могли быть предвидены. Священник, которого история такими неожиданными путями поставила на несколько дней во главе рабочей массы, наложил на события печать своей личности, своих воззрений, своего сана. И эта форма скрывала от многих глаз действительное содержание событий. Но внутренний смысл 9 января не исчерпывается символикой хождения к Зимнему дворцу. Гапоновская ряса – только аксессуар. Действующее лицо – пролетариат. Он начинает со стачки, объединяется, выдвигает политические требования, выходит на улицы, сосредоточивает на себе восторженные симпатии всего населения, приходит в столкновение с войсками и открывает русскую революцию. Гапон не создал революционной энергии петербургских рабочих, он только неожиданно для самого себя вскрыл ее. Сын священника, затем семинарист, духовный академик, тюремный священник, агитатор среди рабочих с явного благоволения полиции – внезапно оказался во главе стотысячной толпы. Официальное положение, священническая ряса, стихийное возбуждение малосознательных масс и сказочно быстрое развитие событий сделали Гапона «вождем».

Фантазер на психологической подпочве авантюризма, южанин-сангвиник с оттенком плутоватости, круглый невежда в общественных вопросах, Гапон так же мало способен был руководить событиями, как и предвидеть их. События волокли его.

Либеральное общество долго верило, что в личности Гапона скрывалась вся тайна 9 января. Его противопоставляли социал-демократии как политического вождя, который знает секрет обладания массой, – секте доктринеров. При этом забывали, что 9 января не было бы, если бы Гапон не застал нескольких тысяч сознательных рабочих, прошедших социалистическую школу. Они сразу окружили его железным кольцом, из которого он не мог бы вырваться, если б и хотел. Но он не пытался. Гипнотизируемый собственным успехом, он отдался волне.

Но если мы отводили уже на другой день после Кровавого Воскресенья политической роли Гапона совершенно подчиненное место, то мы все, несомненно, переоценивали его личность. В ореоле пастырского гнева, с пастырскими проклятиями на устах, он представлялся издали фигурой почти библейского стиля. Казалось, могучие революционные страсти проснулись в груди молодого священника петербургской пересыльной тюрьмы. И что же? Когда догорели огни, Гапон предстал пред всеми полным политическим и нравственным ничтожеством. Его позирование пред социалистической Европой, его беспомощно «революционные» писания из-за границы, наивные и грубые, его приезд в Россию, конспиративные сношения с правительством, сребреники гр. Витте, претенциозные и нелепые беседы с сотрудниками консервативных газет, шумливость и хвастливость и, наконец, жалкое предательство, ставшее причиной его гибели, – все это окончательно убило представление о Гапоне 9 января. Нам невольно вспоминаются проницательные слова Виктора Адлера, вождя австрийской социал-демократии, который после получения первой телеграммы о прибытии Гапона за границу, сказал: «Жаль… для его исторической памяти было бы лучше, если б он так же таинственно исчез, как появился. Осталось бы красивое романтическое предание о священнике, который открыл шлюзы русской революции… Есть люди, – прибавил он, с той тонкой иронией, которая так характерна для этого человека, – есть люди, которых лучше иметь мучениками, чем товарищами по партии»…

III

«Революционного народа в России еще нет», – так писал Петр Струве

[31]

в своем заграничном органе «Освобождение» 7 января 1905 года – ровно за два дня до раздавленного гвардейскими полками выступления петербургских рабочих.

«Революционного народа в России нет», – сказал устами социалистического ренегата русский либерализм, успевший убедить себя в течение трехмесячного периода банкетов, что он – главная фигура политической сцены. И не успело еще это заявление дойти до России, как телеграфная проволока разнесла во все концы мира великую весть о начале русской революции…

Мы ждали ее, мы не сомневались в ней. Она была для нас в течение долгого ряда лет только выводом из нашей «доктрины», над которой издевались ничтожества всех политических оттенков. В революционную роль пролетариата они не верили, зато верили в силу земских петиций, в Витте, в Святополк-Мирского, в банку динамита… Не было политического предрассудка, в который бы они не верили. Только веру в пролетариат они считали предрассудком.

Не только Струве, но и все то «образованное общество», на службу к которому он перешел, оказалось застигнуто врасплох. Широко раскрытыми глазами ужаса и бессилия оно наблюдало из своих окон развертывающуюся историческую драму. Вмешательство интеллигенции в события носило поистине жалкий и ничтожный характер. Депутация из нескольких литераторов и профессоров отправилась к князю Святополк-Мирскому и к гр. Витте «с надеждой, – как объясняла либеральная пресса, – осветить вопрос так, чтобы можно было избежать употребления военной силы». Гора надвигалась на гору, а демократическая горсточка думала, что достаточно потоптаться в двух министерских передних, чтобы предотвратить непредотвратимое. Святополк не принял депутации, Витте беспомощно развел руками. А затем, как бы для того чтобы с шекспировской свободой ввести элементы фарса в величайшую трагедию, полиция объявила несчастную депутацию «временным правительством» и отправила ее в Петропавловскую крепость. Но в политическом сознании интеллигенции, в этом бесформенном туманном пятне, январские дни провели резкую межевую борозду. На неопределенный срок они сдали в архив наш традиционный либерализм с его единственным достоянием – верой в счастливую смену правительственных фигур. Глупое царствование Святополк-Мирского было для этого либерализма эпохой наивысшего расцвета; реформаторский указ 12 декабря – его наиболее зрелым плодом. Но 9 января смело «весну», поставив на ее место военную диктатуру, и доставило всемогущество незабвенному генералу Трепову, которого либеральная оппозиция только что перед тем спихнула с места московского полицеймейстера. Вместе с тем более явственно наметилась в либеральном обществе линия раскола между демократией и цензовой оппозицией. Выступление рабочих дало перевес радикальным элементам интеллигенции, как ранее выступление земцев дало козырь в руки элементам оппортунистическим. Перед сознанием левого крыла оппозиции вопрос политической свободы впервые выступил в реальных формах как вопрос борьбы, перевеса сил, натиска тяжелых народных масс. И вместе с тем революционный пролетариат, вчерашняя «политическая фикция» марксистов, оказался сегодня могучей реальностью.

«Теперь ли, – писал влиятельный либеральный еженедельник „Право“, – после кровавых январских дней, подвергать сомнению мысль об исторической миссии городского пролетариата России? Очевидно, этот вопрос, по крайней мере для настоящего исторического момента, решен – решен не нами, а теми рабочими, которые в знаменательные январские дни страшными кровавыми событиями вписали свои имена в священную книгу русского общественного движения». Между статьей Струве и этими строками прошла неделя, – и, однако, их разделяет целая историческая эпоха.

IV

9 января явилось поворотным моментом в политическом сознании капиталистической буржуазии.

Если в последние предреволюционные годы к великому неудовольствию капитала создалась целая школа правительственной демагогии («зубатовщина»),

[32]

провоцировавшая рабочих на экономические столкновения с фабрикантами с целью отвлечь их от столкновения с государственной властью, то теперь, после Кровавого Воскресенья, нормальный ход промышленной жизни совершенно прекратился. Производство совершалось как бы урывками, в промежутке между двумя волнениями. Бешеные барыши от военных поставок падали не на промышленность, переживавшую кризис, а на небольшую группу привилегированных хищников-монополистов, и неспособны были примирить капитал с прогрессивно растущей внутренней анархией. Одна отрасль промышленности за другой переходит в оппозицию. Биржевые общества, промышленные съезды, так называемые «совещательные конторы», т.-е. замаскированные синдикаты и прочие организации капитала, вчера еще политически девственные, вотировали сегодня недоверие самодержавно-полицейской государственности и заговорили языком либерализма. Городской купец показал, что в деле оппозиции он не уступит «просвещенному» помещику. Думы не только присоединялись к земствам, но подчас становились впереди них; подлинно купеческая московская дума выдвинулась в это время в передний ряд.

Борьба разных отраслей капитала между собой за милости и даяния министерства финансов временно отодвигается перед общей потребностью в обновлении гражданского и государственного порядка. На место простых идей – концессия и субсидия, или бок-о-бок с ними становятся более сложные идеи: развитие производительных сил и расширение внутреннего рынка. Наряду с этими руководящими мыслями через все петиции, записки и резолюции организованных предпринимателей проходит острая забота об успокоении рабочих и крестьянских масс. Капитал разочаровался во всеисцеляющем действии полицейской репрессии, которая одним концом бьет рабочего по живому телу, а другим – промышленника по карману, и пришел к торжественному выводу, что мирный ход капиталистической эксплуатации требует либерального режима. «И ты, Брут!»

V

Но знаменательнее и глубже всего было влияние январской бойни на пролетариат всей России. Из конца в конец прошла грандиозная стачечная волна, сотрясая тело страны. По приблизительному подсчету стачка охватила 122 города и местечка, несколько рудников Донецкого бассейна и 10 железных дорог. Пролетарские массы всколыхнулись до дна. Стачка вовлекла около миллиона душ. Без плана, нередко без требований, прерываясь и возобновляясь, повинуясь лишь инстинкту солидарности, она около двух месяцев царила в стране.

В разгар стачечной бури, в феврале 1905 г., мы писали: "После 9 января революция уже не знает остановки. Она уже не ограничивается подземной, скрытой для глаз работой возбуждения все новых и новых слоев, она перешла к открытой и спешной перекличке своих боевых рот, полков, батальонов и корпусов. Главную силу ее армии составляет пролетариат; поэтому средством своей переклички революция делает стачку.

"Профессия за профессией, фабрика за фабрикой, город за городом бросают работу. Железнодорожный персонал выступает застрельщиком стачки, железнодорожные линии являются путями стачечной эпидемии. Предъявляются экономические требования, которые почти сейчас же удовлетворяются – вполне или отчасти. Но ни начало стачки, ни конец ее не обусловливаются в полной мере характером предъявленных требований и формой их удовлетворения. Стачка возникает не потому, что экономическая борьба уперлась в определенные требования, – наоборот: требования подбираются и формулируются потому, что нужна стачка. Нужно предъявить самим себе, пролетариату других мест, наконец всему народу свои накопленные силы, свою классовую отзывчивость, свою боевую готовность; нужна всеобщая революционная ревизия. И сами стачечники, и те, которые их поддерживают, и те, которые им сочувствуют, и те, которые их боятся, и те, которые их ненавидят, – все понимают или смутно чувствуют, что эта бешеная стачка, которая мечется с места на место, потом снова срывается и вихрем мчится вперед, – все понимают или чувствуют, что она не от себя, что она творит лишь волю пославшей ее революции. Над операционным полем стачки, – а это – вся страна, – нависает что-то грозное, зловещее, напоенное дерзостью.

«После 9 января революция уже не знает остановки. Не заботясь о военной тайне, открыто и шумно издеваясь над рутиной жизни, разгоняя ее гипноз, она ведет нас к своему кульминационному пункту».

«1905».

Л. Троцкий. 18-Е ОКТЯБРЯ

18-ое октября было днем великого недоумения. Огромные толпы двигались растерянно по улицам Петербурга. Дана конституция. Что же дальше? Что можно и чего нельзя?

В тревожные дни я ночевал у одного из моих друзей, состоявшего на государственной службе

{2}

. Утром 18-го он встретил меня с листом «Правительственного Вестника» в руке. Улыбка радостного возбуждения, с которым боролся привычный скептицизм, играла на его умном лице.

– Выпустили конституционный манифест!

– Не может быть!

– Читайте.

Л. Троцкий. ОППОЗИЦИЯ И РЕВОЛЮЦИЯ

Итак, манифест не только не водворил порядка, – наоборот, он помог до конца вскрыться противоречию между социальными полюсами: дворянско-бюрократической погромной реакцией и рабочей революцией. В первые дни, вернее часы, казалось даже, что манифест не внес никаких перемен в настроение самых умеренных элементов оппозиции. Однако, это только казалось. 18 октября одна из самых сильных организаций капитала, так называемая «совещательная контора железозаводчиков»,

[36]

писала гр. Витте: «Мы должны прямо заявить: Россия верит только фактам: ее кровь и ее нищета не позволяют уже верить словам». Выдвигая требование полной амнистии, совещательная контора «с особым удовольствием констатирует», что со стороны революционных масс проявление насилий было крайне ограничено, и что они действовали с соблюдением неслыханной дисциплины. Не будучи, по собственному заявлению, «в теории» поклонницей всеобщего избирательного права, контора убедилась, что «рабочий класс, проявивший с такой силой свое политическое сознание и свою партийную дисциплину, должен принять участие в народном самоуправлении». Все это было широко и великодушно, но – увы! – крайне недолговечно. Было бы слишком грубо утверждать, что мы имеем тут дело с исключительно декоративной политикой. Несомненно, что значительную роль играл при этом элемент иллюзии: капитал отчасти еще надеялся, что широкая политическая реформа немедленно позволит беспрепятственно вращаться маховому колесу индустрии. Этим объясняется тот факт, что значительная часть предпринимателей – если не большинство – заняла по отношению к самой октябрьской стачке положение дружественного нейтралитета. К закрытию заводов почти не прибегали. Владельцы металлических фабрик Московского района постановили отказаться от услуг казаков. Но наиболее общей формой выражения сочувствия политическим целям борьбы была выдача рабочим заработной платы за все время октябрьской забастовки; в ожидании расцвета индустрии при «правовом режиме» либеральные предприниматели беспрекословно вписывали этот расход в рубрику экстренных издержек производства. Но уплачивая рабочим за прогульные дни, капитал четко и сухо сказал: в последний раз! Сила натиска, проявленная рабочими, внушила ему необходимость быть настороже. Его лучшие надежды не сбылись: движение масс после издания манифеста не затихло, – наоборот, оно с каждым днем ярче обнаруживало свою силу, свою самостоятельность, свой социально-революционный характер. В то время как плантаторам сахарного производства грозила конфискация земель, всей капиталистической буржуазии в целом приходилось шаг за шагом отступать пред рабочими, повышая заработную плату и сокращая рабочий день.

Но помимо страха пред революционным пролетариатом, лихорадочно возраставшего в течение двух последних месяцев 1905 года, были более узкие, но не менее острые интересы, которые гнали капитал к немедленному союзу с правительством. На первом месте стояла прозаическая, но неотразимая нужда в деньгах, и объектом предпринимательских вожделений и атак был Государственный банк. Это учреждение служило гидравлическим прессом той «экономической полиции» самодержавия, великим мастером которой в течение десятилетий своего финансового хозяйничанья был Витте. От операций банка, а вместе с тем от взглядов и симпатий министра, зависело быть или не быть крупнейших предприятий. В числе других причин – противоуставные ссуды, учеты фантастических векселей, вообще фаворитизм в сфере экономической политики немало способствовал оппозиционному перерождению капитала. Когда же под тройным влиянием – войны, революции и кризиса, – банк свел операции к минимуму, многие капиталисты попали в тиски. Им стало не до общих политических перспектив, – нужны были деньги во что бы то ни стало. «Мы не верим словам, – сказали они графу Витте в 2 часа ночи с 18-го на 19-е октября, – дайте нам факты». Граф Витте запустил руку в кассу Государственного банка и дал им «факты»… Много фактов. Учет резко поднялся – 138,5 миллионов рублей в ноябре и декабре 1905 г. против 83,1 миллионов за тот же период 1904 г. Кредитование частных банков увеличилось еще значительнее: 148,2 милл. рублей на 1 декабря 1905 г. против 39 милл. на 1904 г. Возросли и все другие операции. «Кровь и нищета России», предъявленные, как мы видели выше, капиталистическим синдикатом, были учтены правительством Витте, – и в итоге образовался «Союз 17 октября».

Но если октябристы, по крайней мере, сразу заняли резкую антиреволюционную позицию, то в самом жалком виде выступает в те дни политическая роль партии интеллигентско-мещанского радикализма, которая полгода спустя щеголяла ложно-классическим пафосом на подмостках Таврического дворца. Мы имеем в виду кадетов.

В самый разгар октябрьской забастовки заседал учредительный съезд конституционно-демократической партии. Съехалось менее половины делегатов. Остальным железнодорожная стачка перерезала путь. 14 октября новая партия определила свое отношение к событиям: «Ввиду полного согласия в требованиях» она «считает долгом заявить свою полную солидарность с забастовочным движением». Она решительно (решительно!) отказывается от мысли добиться своих целей «путем переговоров с представителями власти». Она сделает все, чтобы предотвратить столкновение, но если не удастся, она заранее объявляет, что ее сочувствие и ее поддержка на стороне народа. Через три дня был подписан конституционный манифест. Революционные партии вырвались из проклятого подполья и, не успев отереть кровавый пот с чела, погрузились с головой в народные массы, призывая и объединяя их для борьбы. Это было великое время, когда сердце народа перековывалось молотом революции.

Но что тут было делать кадетам, политикам во фраках, судебным ораторам, трибунам земских собраний? Они пассивно ждали движения конституционных вод. Манифест был, но парламента не было. И они не знали, когда и как он придет и придет ли вообще. Правительству они не верили и еще меньше верили революции. Их затаенной мечтой было – спасти революцию от нее самой, но они не видели средств. На народные собрания они выходить не смели. Их пресса была органом их дряблости и трусости. Ее мало читали. Таким образом в этот наиболее ответственный период русской революции кадеты оказались за штатом. Год спустя, признавая этот факт целиком, Милюков старался оправдать свою партию – не в том, что она не бросила своих сил на чашу весов революции, а в том, что она не пыталась преградить ей путь. «Выступление даже такой партии, как конституционно-демократическая, – пишет он во время выборов во Вторую Думу, – было абсолютно невозможно в последние месяцы 1905 года. Те, кто упрекает теперь партию, что она не протестовала тогда же, путем устройства митингов, против революционных иллюзий троцкизма… просто не понимают или не помнят тогдашнего настроения собиравшейся на митинги демократической публики». Таково оправдание «народной» партии: она не решалась выйти к народу, чтобы не испугать его своей физиономией!

2. Царское правительство в дни «свобод»

Л. Троцкий. МИНИСТЕРСТВО ВИТТЕ

17-го октября покрытое кровью и проклятиями столетий царское правительство капитулировало перед стачечным восстанием рабочих масс. Никакие усилия реставрации не вычеркнут этого факта из истории. На священной короне царского абсолютизма неизгладимо запечатлен след пролетарского сапога.

Вестником царской капитуляции во внутренней войне, как и во внешней, явился граф Витте. Плебей – parvenu (выскочка) среди родовитых рядов высшей бюрократии, недоступный, как и вся она, влиянию общих идей, политических и моральных принципов, Витте имел перед своими соперниками преимущества выскочки, не связанного никакими придворно-дворянско-конюшенными традициями. Это позволило ему развиться в идеальный тип бюрократа, свободного не только от национальности, религии, совести и чести, но и от сословных предрассудков. Это же делало его более отзывчивым на элементарные запросы капиталистического развития. Среди наследственно тупых егермейстеров он казался государственным гением.

Конституционная карьера гр. Витте целиком построена на революции. В течение десяти лет бесконтрольный бухгалтер и кассир самодержавия, он был в 1902 году отставлен своим антагонистом Плеве на безвластный пост председателя дореволюционного Комитета Министров. После того как сам Плеве был «отставлен» бомбой террориста, Витте не без успеха начал выдвигать себя через услужающих журналистов на роль спасителя России. Передавали со значительной миной, что он поддерживает все либеральные шаги Святополк-Мирского. По поводу поражений на Востоке он проницательно покачивал головой. Накануне 9-го января он ответил перепуганным либералам: «Вы знаете, что власть не у меня». Таким образом террористические удары, японские победы и революционные события расчищали перед ним дорогу. Из Портсмута, где он расчеркнулся под трактатом, предписанным мировой биржей и ее политическими агентами, он возвращался, как триумфатор. Можно было подумать, что не маршал Ойяма, а он, Витте, одержал все победы на азиатском Востоке. На провиденциальном человеке концентрировалось внимание всего буржуазного мира. Парижская газета «Matin» выставила в витрине кусок промокательной бумаги, которую Витте приложил к своей портсмутской подписи. У зевак общественного мнения отныне все вызывало интерес: его огромный рост, даже его бесформенные брюки, даже полупровалившийся нос. Его аудиенция у императора Вильгельма еще более закрепила за ним ореол государственного человека высшего ранга. С другой стороны, его конспиративная беседа с эмигрантом Струве свидетельствовала о том, что ему удастся приручить крамольный либерализм. Банкиры были в восторге: этот человек сумеет обеспечить им правильную уплату процентов. По возвращении в Россию Витте с уверенным видом занял своей безвластный пост, произносил либеральные речи в Комитете и, явно спекулируя на смуту, назвал депутацию бастующих железнодорожников «лучшими силами страны». В своих расчетах он не ошибся: октябрьская стачка возвела его на пост самодержавного министра конституционной России.

Самую высокую либеральную ноту Витте взял в своем программном «всеподданнейшем докладе». Здесь есть попытка подняться от придворно-лакейской и фискально-канцелярской точки зрения на высоту политических обобщений. Доклад признает, что волнение, охватившее страну, не есть результат простого подстрекательства, что его причина – в нарушенном равновесии между идейными стремлениями русского мыслящего «общества» и внешними формами его жизни. Если, однако, отвлечься от умственного уровня той среды, в которой и для которой доклад написан, если взять его как программу «государственного человека», он поражает ничтожеством мысли, трусливой уклончивостью формы и канцелярской неприспособленностью языка. Заявления о публичных свободах сделаны в форме, неопределенность которой подчеркивается энергией ограничительных разъяснений. Отваживаясь взять на себя инициативу конституционного преобразования, Витте не произносит слова «конституция». Он надеется незаметно осуществить ее на практике, опираясь на тех, кто не выносит ее имени. Но для этого ему необходимо спокойствие. Он заявляет, что отныне аресты, конфискации и расстрелы будут производиться хотя и на основании старых законов, но «в духе» манифеста 17-го октября. В своей плутоватой наивности он надеялся, что революция немедленно капитулирует пред его либерализмом, как день тому назад самодержавие капитулировало пред революцией. Он грубо ошибался.

Если Витте получил власть благодаря победе или, точнее, благодаря половинчатому характеру победы октябрьской стачки, то те же условия создали для него заранее совершенно безвыходное положение. Революция оказалась недостаточно сильной, чтобы разрушить старую государственную машину и из элементов своей собственной организации строить новую. Армия осталась в прежних руках. Все старые администраторы – от губернатора до урядника, – подобранные для нужд самодержавия, сохранили свои посты. Остались также неприкосновенными все старые законы – впредь до издания новых. Таким образом абсолютизм, как материальный факт, сохранился целиком. Он сохранился даже как имя, ибо слово «самодержец» не было устранено из царского титула. Правда, властям было приказано применять законы абсолютизма «в духе» манифеста 17-го октября. Но это было то же самое, что предложить Фальстафу

Л. Троцкий. ПЕРВЫЕ ДНИ «СВОБОД»

Свое отношение к манифесту Совет выразил резко и точно в день его опубликования. Представители пролетариата потребовали: амнистии, устранения всей полиции сверху донизу, удаления из города войск, создания народной милиции. Комментируя это постановление в передовой статье «Известий», мы писали: «Итак, конституция дана. Дана свобода собраний – но собрания оцепляются войсками. Дана свобода слова – но цензура осталась неприкосновенной. Дана свобода науки – но университеты заняты войсками. Дана неприкосновенность личности – но тюрьмы переполнены заключенными. Дан Витте – но оставлен Трепов. Дана конституция, но оставлено самодержавие. Все дано – и не дано ничего». Они ждут успокоения? Его не будет. «Пролетариат знает, чего он хочет, и знает, чего не хочет. Он не хочет ни полицейского хулигана Трепова, ни либерального маклера Витте – ни волчьей пасти, ни лисьего хвоста. Он не желает нагайки, завернутой в пергамент конституции». Совет постановляет: всеобщая стачка продолжается.

Рабочие массы с удивительным единодушием выполняют это постановление. Фабричные трубы без дыму стоят, как немые свидетели того, что в рабочие кварталы не проникла конституционная иллюзия. Однако все равно: с 18-го стачка теряет свой непосредственно боевой характер. Она превращается в колоссальную демонстрацию недоверия. Но вот провинция, ранее столицы вступившая в борьбу, начинает приступать к работам. 19-го заканчивается стачка в Москве. Петербургский Совет постановляет прекратить забастовку 21 ноября в 12 часов дня. Последним покидая поле, он устраивает удивительную манифестацию пролетарской дисциплины, призывая сотни тысяч рабочих к станкам в один и тот же час.

Еще до прекращения октябрьской стачки Совету удалось проверить свое огромное влияние, создавшееся в течение одной недели – это когда он по требованию неисчислимых масс стал во главе их и прошел с ними по улицам Петербурга.

18-го к 4 часам дня стотысячные массы собрались у Казанского собора. Их лозунгом была амнистия. Они хотели идти к тюрьмам, требовали руководства и двинулись к месту заседания рабочих депутатов. В шесть часов вечера Совет выбирает трех уполномоченных для руководства демонстрацией. С белыми повязками на головах и руках они показываются в окне второго этажа. Внизу дышит и волнуется человеческий океан. Красные знамена развеваются на нем, как паруса революции. Могучие клики приветствуют избранников. Совет в полном составе спускается вниз и погружается в толпу. «Оратора!» Десятки рук протягиваются к оратору; миг – и его ноги упираются в чьи-то плечи. «Амнистия! К тюрьмам!» Революционные гимны, клики… На Казанской площади и у Александровского сквера обнажают головы: здесь к демонстрантам присоединяются тени жертв 9-го января. Им поют «Вечную память» и «Вы жертвою пали». Красные знамена у дома Победоносцева.

Еще два-три квартала – и толпа у Дома Предварительного Заключения. Получается известие, что там сильная военная засада. Руководители демонстрации решают отправиться на разведки. В это время появляется депутация от союза инженеров – как впоследствии оказалось, наполовину самозваная – и извещает, что указ об амнистии уже подписан. Все места заключения заняты войсками, и, как достоверно известно союзу, на случай приближения масс к тюрьмам, Трепову развязаны руки, следовательно, кровопролитие совершенно неминуемо. После краткого совещания руководители распускают толпу. Демонстранты клянутся, в случае если указ не будет обнародован, снова собраться по зову Совета и двинуться на тюрьмы…

Л. Троцкий. ЦАРСКАЯ РАТЬ ЗА РАБОТОЙ

Совет ликвидировал октябрьскую стачку в те страшные черные дни, когда плач избиваемых младенцев, исступленные проклятья матерей, предсмертное хрипенье стариков и дикие вопли отчаяния неслись к небесам со всех концов страны. Сто городов и местечек России превратились в ад. Дымом пожарищ заволакивало солнце, огонь пожирал целые улицы – с домами и людьми. Это старый порядок мстил за свое унижение.

Свои боевые фаланги он набрал всюду – во всех углах, норах и трущобах. Здесь – мелкий лавочник и оборванец, кабатчик и его постоянный клиент, дворник и шпион, профессиональный вор и грабитель-дилетант, мелкий ремесленник и привратник дома терпимости, голодный темный мужик и вчерашний выходец деревни, оглушенный грохотом фабричной машины. Озлобленная нищета, беспросветная тьма и развращенная продажность становятся под команду привилегированного своекорыстия и сановной анархии.

Первые навыки массовых уличных действий были приобретены громилами в «патриотических» демонстрациях начала русско-японской войны. Тогда уже определились основные аксессуары: портрет императора, бутылка водки, трехцветное знамя. С того времени планомерная организация социальных отбросов получила колоссальное развитие: если масса участников погрома – поскольку тут может идти речь о «массе» – остается более или менее случайной, то ядро всегда дисциплинировано и организовано на военный лад. Оно получает сверху и передает вниз лозунг и пароль, определяет время и размер кровавых действий. «Погром устроить можно какой угодно, – заявил чиновник департамента полиции Комиссаров, – хотите на 10 человек, а хотите и на 10 тысяч»

{7}

.

О надвигающемся погроме знают все заранее: распространяются погромные воззвания, появляются кровожадные статьи в официальных «Губернских Ведомостях», иногда начинает выходить специальная газета. Одесский градоначальник выпускает от своего имени провокационную прокламацию. Когда почва подготовлена, являются гастролеры, специалисты своего дела. С ними вместе проникают в темную массу зловещие слухи: евреи собираются напасть на православных; социалисты осквернили святую икону; студенты порвали царский портрет. Где нет университета, там слух приурочивается к либеральной земской управе, даже к гимназии. Дикие вести бегут с места на место по телеграфной проволоке, иногда со штемпелем официальности. А в это время совершается подготовительная техническая работа: составляются проскрипционные списки лиц и квартир, подлежащих разгрому в первую очередь, вырабатывается общий стратегический план, из пригородов вызывается на определенное число голодное воронье. В назначенный день молебствие в соборе. Торжественная речь преосвященного. Патриотическое шествие – с духовенством во главе, с царским портретом, взятым в полицейском управлении, со множеством национальных знамен. Непрерывно играет оркестр военной музыки. По бокам и в хвосте – полиция. Губернаторы делают шествию под козырек, полицеймейстеры всенародно целуются с именитыми черносотенцами. В церквах по пути звонят колокола. «Шапки долой!» В толпе рассеяны приезжие инструкторы и местные полицейские в штатском платье, но нередко в форменных брюках, которых не успели сменить. Они зорко смотрят вокруг, дразнят толпу, науськивают ее, внушают ей сознание, что ей все позволено, и ищут повода для открытых действий. Для начала бьют стекла, избивают отдельных встречных, врываются в трактиры и пьют без конца. Военный оркестр неутомимо повторяет: «боже, царя храни», эту боевую песнь погромов. Если повода нет, его создают: забираются на чердак и оттуда стреляют в толпу, чаще всего холостыми зарядами. Вооруженные полицейскими револьверами дружины следят за тем, чтоб ярость толпы не парализовалась страхом. Они отвечают на провокаторский выстрел залпом по окнам намеченных заранее квартир. Разбивают лавки и расстилают перед патриотическим шествием награбленные сукна и шелка. Если встречаются с отпором самообороны, на помощь являются регулярные войска. В два-три залпа они расстреливают самооборону или обрекают на бессилие, не подпуская ее на выстрел винтовки… Охраняемая спереди и с тылу солдатскими патрулями, с казачьей сотней для рекогносцировки, с полицейскими и провокаторами в качестве руководителей, с наемниками для второстепенных ролей, с добровольцами, вынюхивающими поживу, банда носится по городу в кроваво-пьяном угаре

В черной октябрьской вакханалии, перед которой ужасы Варфоломеевской ночи кажутся невинным театральным эффектом, сто городов потеряли от трех с половиною до четырех тысяч убитыми и до десяти тысяч изувеченными. Материальный ущерб, исчисляемый десятками, если не сотнями миллионов рублей, в несколько раз превышает убытки помещиков от аграрных волнений… Так старый порядок мстил за свое унижение!