Лев Толстой

Труайя Анри

Духовное наследие Л.Н.Толстого – великого русского писателя, художника, мыслителя – воспринимается неоднозначно. Для одних он – еретик, восставший на основы православия, для других – философ и гуманист, опередивший свое время на несколько столетий, для третьих – «лавка древностей», «музей прошлого». Ярлыков навешано на Толстого много, но ясно и другое – он продолжает волновать умы и сердца многих людей разных возрастов и разных национальностей. Его философия и литературное наследие являются бесценным достоянием всего человечества. Анри Труайя предлагает читателям составить собственное мнение о личности и творчестве этого величайшего деятеля русской культуры XIX–XX столетия.

Часть I

Истоки

Глава 1

До Льва Толстого…

Наполеон и Александр I обменивались верительными грамотами и отзывали послов, обещали своим народам мир и отправляли их воевать, не жалели тысяч солдат под Эйлау, обнимались в Тильзите. Но старый князь Николай Сергеевич Волконский, с 1800 года живший в уединении в своем поместье Ясная Поляна, оставался глух к волнениям мира, где ему больше не находилось места. По правде говоря, никто не знал истинной причины его внезапного охлаждения к общественной деятельности. В окружении князя поговаривали, что во всем виноват его сильный и независимый характер. Когда-то он отказался жениться на юной Вареньке Энгельгардт, племяннице и любовнице грозного фаворита Екатерины II Потемкина: «С чего он взял, чтобы я женился на его б…?» Но несмотря на столь высокомерный ответ или благодаря ему, императрица выделила Волконского. Он был произведен в гвардейские капитаны и сопровождал Екатерину в Могилев на встречу с Иосифом II Австрийским. Быстро продвигаясь по служебной лестнице, был назначен чрезвычайным послом в Берлин, командовал Азовским пехотным полком, стал военным губернатором Архангельска. Впрочем, последнюю должность получил от желчного и взбалмошного наследника Екатерины – Павла I, а потому нельзя с уверенностью сказать, шла речь о милости или опале. В любом случае, противостояние между ними не заставило себя долго ждать. И когда однажды в конце делового письма от императора не оказалось привычной формулы «Остаюсь к Вам благосклонный», Волконский понял, что карьера его окончена, и, предваряя события, попросил отставки.

Обосновавшись в Ясной Поляне, этот образованный, энергичный и весьма гордый человек решил больше не напоминать о себе. Князь имел обыкновение говорить, что ни в ком не нуждается, те же, кто хотят видеть его, должны преодолеть всего 196 верст, отделяющие имение от Москвы.

[1]

Нередко он закрывался в гостиной и рассматривал генеалогическое дерево своего рода – словно хотел лишний раз убедиться в собственной значимости. Причисленный к лику святых Михаил, князь Черниговский, сжимал в руке ствол, от которого отходили могучие ветви с известными именами. Если верить преданию, Волконские происходят от Рюрика, один из потомков которого в XIV веке получил во владение земли по берегам реки Волконы недалеко от Тулы. Князь Федор Иванович Волконский геройски погиб на Куликовом поле, генерал Сергей Федорович участвовал в Семилетней войне и был бы убит, но иконка, которую он носил на груди, остановила вражескую пулю.

В знак признания заслуг этого замечательного семейства Николаю Сергеевичу Волконскому разрешено было иметь в Ясной Поляне двух вооруженных часовых. В поношенных мундирах, киверах, с ружьем на левом плече, они день и ночь прохаживались между двумя побеленными башенками из розового кирпича с круглыми крышами, стоящими при въезде в имение. Всем – крестьянам, поставщикам, именитым приглашенным – эти стражи напоминали, что хозяин дома напрасно старается делать вид, что окончательно порвал со светом и не имеет никакого влияния при дворе.

В Тульской губернии его уважал каждый. Крепостные любили и побаивались князя. Он советовал им, как лучше обрабатывать землю, следил, чтобы у них были добротные дома и одежда, вдоволь еды, защищал от придирок местной администрации, устраивал в их честь праздники. Суровость его была всем известна, хотя к телесным наказаниям он не прибегал никогда. К семи часам утра человек восемь крепостных музыкантов в пышных блузах, коротких штанах, белых чулках и туфлях собирались за пюпитрами под столетним вязом. Мальчишка с кувшином теплой воды, пробегая мимо, кричал: «Проснулся!» Тут же маленький оркестр принимался за дело, и в окна княжеской опочивальни струилась симфония Гайдна. Закончив утреннюю серенаду, солисты расходились – кормить свиней, работать в саду, вязать чулки.

Если в доме были гости, вне зависимости от своего положения в момент «великого подъема» все собирались в передней. Когда же открывались обе створки двери, каждый из присутствующих ощущал легкий трепет при виде медленно приближающегося невысокого, сухонького старичка в напудренном парике, с густыми черными бровями и горящим молодым взглядом. Он быстро отделывался от назойливых посетителей и отправлялся на прогулку, пешком или в коляске, по своему имению, которым очень гордился.

Глава 2

Детство

Чем больше старался маленький Лева Толстой вызвать воспоминания о своей матери, тем дальше она уходила от него. Напрасно расспрашивал он всех, знавших ее, чтобы попытаться вспомнить через них. Ему говорили, что была доброй, мягкой, прямой, гордой, умной, хорошо умела рассказывать, но мальчик не умел создать из этих черт ее образ. В довершение к этой тайне, в доме не было ни одного ее портрета. Только силуэт, вырезанный из черной бумаги, когда она была девочкой 10–12 лет с выпуклым лбом, круглым подбородком, волосами, закрывающими шейку. Всю жизнь Лев Толстой пытался оживить этот обманчивый профиль. Сын старел, а мать его оставалась ребенком. Измученный жаждой нежности, он стал воспринимать ее мифическим существом, которому поверял свои мысли в минуты смятения и от которого ждал утешения и поддержки. В записи, сделанной им за несколько лет до смерти, говорится: «Нынче утром обхожу сад и, как всегда, вспоминаю о матери, о „маменьке“, которую я совсем не помню, но которая осталась для меня святым идеалом. Никогда дурного о ней не слышал».

[9]

И еще: «Целый день тупое, тоскливое состояние. К вечеру состояние это перешло в умиление – желание ласки – любви. Хотелось, как в детстве, прильнуть к любящему, жалеющему существу и умиленно плакать и быть утешаемым. Но кто такое существо, к которому я мог бы прильнуть так? Перебираю всех любимых мною людей – ни один не годится. К кому же прильнуть? Сделаться маленьким и к матери, как я представляю ее себе. Да, да маменька, которую я никогда не называл еще, не умея говорить. Да, она, высшее мое представление о чистой любви, но не холодной, божеской, а земной, теплой, материнской. К этой тянулась моя лучшая, уставшая душа. Ты, маменька, ты приласкай меня. Все это безумно, но все это правда».

[10]

Но если Лев Толстой и не сохранил никаких воспоминаний о матери, то совсем ранние детские впечатления все же остались – или ему только так казалось. «Я связан, мне хочется выпростать руки, и я не могу этого сделать, – напишет он в своих „Первых воспоминаниях“. – Я кричу и плачу, и мне самому неприятен мой крик, но я не могу остановиться. Надо мной стоят, нагнувшись, кто-то, я не помню кто. И все это в полутьме, но я помню, что двое; и крик мой действует на них: они тревожатся от моего крика, но не развязывают меня, чего я хочу, и я кричу еще громче… Другое впечатление радостное. Я сижу в корыте, и меня окружает странный, новый, не неприятный кислый запах какого-то вещества, которым трут мое голенькое тельце. Вероятно, это были отруби, и, вероятно, в воде и корыте меня мыли каждый день, но новизна впечатления отрубей разбудила меня, и я в первый раз заметил и полюбил мое тельце с видными мне ребрами на груди, и гладкое темное корыто, и засученные руки няни, и теплую парную, страшенную воду, и звук ее, и в особенности ощущение гладкости мокрых краев корыта, когда я водил по ним ручонками. Странно и страшно подумать, что от рождения моего и до трех, четырех лет, в то время когда я кормился грудью и меня отняли от груди, я стал ползать, ходить, говорить, сколько бы я ни искал в своей памяти, я не могу найти ни одного воспоминания, кроме этих двух… От пятилетнего ребенка до меня только шаг. А от новорожденного до пятилетнего страшное расстояние. От зародыша до новорожденного – пучина. А от несуществования до зародыша отделяет уже не пучина, а непостижимость».

Понемногу сумерки вокруг малыша начинают приобретать очертания, у лиц появляются имена. До пяти лет он жил счастливо в комнатке на втором этаже вместе с сестрой Машей и Дуняшей, приемным ребенком в семье. Но вот взрослые решают переселить его на первый этаж и передать из рук няни в руки воспитателя-немца Федора Ивановича Рёсселя. При одной мысли об этой перемене мальчик начинал плакать от страха, не слушая тетушку Toinette, которая пыталась его урезонить и даже сама надела на него новый «халат с подтяжкой, пришитой к спине». «Помню невысокую, плотную, черноволосую, добрую, нежную, жалостливую. Она надевала на меня халат, обнимая, подпоясывала и целовала, и я видел, что она чувствовала то самое, что и я: что жалко, ужасно жалко, но должно».

Но этот странный персонаж оказался самым добродушным, снисходительным и сентиментальным человеком. Он говорил по-русски со смешным немецким акцентом, иногда сердился, кричал, бил учеников линейкой или подтяжками, но от этих вспышек ярости хотелось не плакать, а смеяться. В его обязанности входило учить детей всему, но воспитатель отдавал предпочтение «языку Гёте». «Языку Вольтера» учила тетя Toinette. В пять лет Лев Толстой знал французский алфавит так же хорошо, как русский. Позже, по собственному его признанию, ему случалось и думать по-французски.

Пока же его не заботит ничто, кроме забав с братьями, которые, посмеявшись над ним, приняли в свою компанию. Ему нравилась улыбка, большие черные глаза и странные прихоти Дмитрия, самого близкого к нему по возрасту, он уважал Николая, который старше его на пять лет, но восхищался Сергеем, ему было на два года больше – прекрасным, далеким, странным Сергеем, он что-то напевал весь день, рисовал цветными карандашами необыкновенных петухов и тайком растил кур. «…Я восхищался и подражал ему, любил его, хотел быть им», – напишет Толстой.

Глава 3

Мир других

Десятого января 1837 года члены семьи и слуги, прожившие в доме не один год, собрались в гостиной для общей молитвы на прощание. Все сели, помолчали минуту, поднялись, перекрестились на икону и один за другим вышли на крыльцо. Крепостные брали детей за руку, целовали в плечо, и Лева со смешанным чувством грусти и отвращения вдыхал «сальный запах» их склоненных голов. У него стоял комок в горле: покинуть дом! Чтобы ехать – куда? Найти – что? К счастью, уезжали все, кого он любил. Отец, с решимостью, напоминавшей о его военном прошлом, распределял людей по повозкам, выстроившимся перед домом. Бабушка, тетушка Toinette, тетушка Aline, ее приемная дочь Пашенька, пятеро детей Толстых, воспитанница графа Дунечка, гувернеры и тридцать слуг уселись, наконец, в крытые сани и тарантасы. Собаки вертелись и лаяли в снегу вокруг неподвижного пока каравана. Конюх вывел на поводу из конюшни запасных лошадей. Слуги с красными от мороза носами веревками крепили груз к повозкам. Но вот все в порядке, обоз медленно тронулся мимо мужиков в тулупах и баб в полосатых платках, башенок, обозначавших вход в имение, и выехал на большую дорогу. Когда не стало видно родного дома, Лева разрыдался. Немного погодя утешился от мысли, что на нем новый костюм и длинные штанишки.

Сто девяносто шесть верст по крепкому, покрытому коркой снегу через пустынные равнины и прозрачные березовые рощи. На почтовых станциях пили обжигающий чай в общей комнате с затхлым запахом дыма, кожи и капусты. Сразу вспоминался бабушкин экипаж – высокий, уютный, как дом. В нем были запасы провизии на десять дней, сундучок с лекарствами, все необходимое для туалета и сиденье с отверстием, чтобы путешественники, не выходя, могли справлять естественную нужду. По обеим сторонам от кузова – выездные лакеи, продуваемые всеми ветрами. Размеры этого сооружения не позволили ему въехать в ворота почтовой станции в Серпухове. В остальном все шло хорошо. Спали в комнатах верхнего этажа, холодных, кишащих клопами. На последнем этапе пути граф взял сыновей в свои сани. Так рядом с отцом Лева оказался в Москве после четырех дней пути.

Золотые купола блестели на солнце. Из города доносился непрерывный гул. То тут, то там звонили колокола. Караван въехал на окраину, где снег уже не был таким чистым. Вдруг извилистые улочки, деревянные домишки, кривые изгороди и многолюдные рынки уступили место широким проспектам, каменным особнякам, стройным, горделивым розовым, голубым, зеленым и желтым церквям. Деревня становилась городом. Отец рассказывал обо всем с таким воодушевлением, будто это была его собственность. На тротуарах теснилась пестрая толпа: торговцы, крестьяне в лаптях, военные в мундирах, мужчины, одетые «по-европейски», бабы в платках и дамы в шляпах… На путешественников никто не обращал внимания. Это озадачило Леву. В Ясной Поляне Толстые были центром мироздания. Почему же в Москве они никого не интересовали? Почему никто не снимал шляпу, когда они проезжали? «Мне в первый раз пришла в голову ясная мысль о том, что не мы одни, то есть наше семейство, живем на свете, – вспомнит он в „Отрочестве“, – что не все интересы вертятся около нас, а что существует другая жизнь людей, ничего не имеющих общего с нами, не заботящихся о нас и даже не имеющих понятия о нашем существовании». Но вместо того чтобы отвернуться от этих незнакомых людей, мальчик пытался проникнуть в их тайну: «Как и чем они живут? Как воспитывают своих детей? Как наказывают?» Быть может, именно это безотчетное детское любопытство стало его первым писательским опытом.

Обоз въехал в тихий район Пречистенки недалеко от центра города, проследовал по Плющихе, идущей параллельно реке, и остановился во дворе красивого двухэтажного дома с длинным, в одиннадцать окон, фасадом в стиле ампир.

Никогда не выезжавшему из деревни Левушке странно было видеть соседей в двух шагах. Они больше не были у себя в этом густо населенном городе, который сжимал их со всех сторон. Дом был холодным, бездушным, негостеприимным. Отец часто ужинал в городе и много путешествовал. Старшие братья готовились к поступлению в университет. Лева гулял с Федором Ивановичем Рёсселем, рассеянно учил уроки и мечтал, что однажды его воображение станет не хуже, чем у слепого сказочника, с которым, к сожалению, бабушка рассталась, отправляясь в Москву. Очень скоро он убедил себя, что тоже может сочинять прекрасные истории. Оставалось лишь взяться за перо. Самостоятельно сшив тетрадь, обернул ее в голубую бумагу и большими буквами написал на первой странице: «Дедушкины сказки». Ниже примечание редактора: «Детская библиотека». Потом старательным почерком, не заботясь ни об орфографии, ни о пунктуации, начал:

Глава 4

Казань

В городе, построенном на холмах над равниной, которую весной заливали воды Волги и ее притока Казанки, не было ничего таинственного, кроме преданий. Среди полуразрушенных стен Кремля и перед остроконечной башней Сююмбеки вспоминались былые славные и жестокие дела, татарский квартал радовал глаз нагромождением обветшалых минаретов и пыльных лавчонок, фронтоны официальных зданий в новогреческом стиле смотрелись благородно, но надо всем витала отчаянная скука. Чтобы развеять монотонность провинциальной жизни, представители высшего общества устраивали бесконечные приемы. «В Казани, – писал современник,

[35]

– холостяк мог не заботиться о собственном столе, так как существовало как минимум двадцать или тридцать домов, где собирались на обед без приглашения… Выпив после еды кофе и поболтав о том о сем, возвращались домой, чтобы немного вздремнуть… Вечером снова шли куда-нибудь – на раут, бал, которые всегда завершались лукулловым пиршеством….»

Такую бурную и пустую жизнь вели Юшковы. Они приняли детей со сдержанной радостью, устроили, одели, представили своим знакомым и потеряли к ним всякий интерес. Тетя Пелагея была совсем не похожа на тетушку Aline и тетушку Toinette. Светская дама, не слишком хорошо образованная. У нее было доброе сердце, ветреная головка, детские обиды, желание веселиться и нравиться. «Она любила архиепископов, монастыри, вышивку золотом по канве, которую дарила церквям и монастырям, – вспоминала о ней Софья Андреевна Толстая. – Любила также хорошо поесть, со вкусом убрать свою комнату и много времени уделяла размышлениям о том, куда поставит, например, диван». Чтила традиции, а потому захотела, чтобы у каждого из детей Толстых был свой крепостной того же возраста. Это казалось ей восхитительным обычаем! Ее муж, Владимир Иванович Юшков, был человеком замечательным, легким, остроумным, ветреным. Блистал в салонах, играл немного на фортепьяно, обнимал за талию служанок и ничего так не боялся, как остаться наедине с супругой, вид которой его удручал, а болтовня раздражала. Он искренне любил своих племянников, но у него не было ни времени, ни желания заниматься их воспитанием. Маленькую Марию отправили в пансион, четверо братьев продолжали учиться, следуя выбранному пути. Николай, семнадцати лет, записался в Казанский университет, в 1843 году к нему присоединились Сергей и Дмитрий, поступившие на математическое отделение философского факультета. Лева решил, что станет дипломатом, а потому начал подготовку к поступлению на факультет восточных языков. Задача сразу показалась ему очень трудной, программа включала знание истории, географии, статистики, математики, русской литературы, логики, латыни, французского, немецкого, английского, представление об арабском и турецко-татарском языках. С неохотой корпя над скучными и неинтересными для него предметами, молодой человек озаботился тем, как он выглядит, своими манерами. Преисполненный уважения к брату Николаю, который по возрасту и образованности уже почти принадлежал к миру взрослых, он, тем не менее, восхищался Сергеем – его красотой, веселостью, элегантностью. Чтобы быть на него похожим и подстроиться под общий тон жизни Юшковых, Лева решил прежде всего следить за своей внешностью. К несчастью, когда он смотрелся в зеркало, находил себя еще более некрасивым и несимпатичным, чем в детстве: «Самые обыкновенные, грубые и дурные черты; глаза маленькие, серые, особенно в то время, когда я смотрелся в зеркало, были скорее глупые, чем умные… лицо мое было такое, как у простого мужика, и такие же большие ноги и руки».

Этому своду правил приличий, установленному им самим, следовать было тем труднее, что Лев мало в него верил. Он старался походить на модную картинку, но вынужден был констатировать, что являл собой лишь карикатуру на Сергея. Зато считал себя гораздо лучше образованным, чем другой брат, Дмитрий. Это был серьезный, вдумчивый, решительный юноша, который мало заботился о своей внешности, не выходил в свет, не танцевал, зимой и летом был одет в студенческий сюртук со слишком узким воротом, из-за чего время от времени подергивал шеей, как если бы хотел от него освободиться. Странными были и его дружбы. В то время, как его братья выбирали себе товарищей среди аристократии, он привязался к студенту Полубояринову, бедному, грязному, оборванному, которому даже слуги стеснялись открывать дверь. А что сказать о его симпатии к Любови Сергеевне, молодой девушке, из милости жившей в доме? Боязливой, тихой, забитой, с лицом, распухшим, как от укусов пчел, глазами, которые с трудом были видны за складками жира, а под черными, редкими волосами просвечивала бледная голова. Летом на лицо ее садились мухи, она не замечала их. В своей комнате никогда не открывала окна, там стоял ужасающий запах. Словно завороженный этим уродством, Дмитрий проникся нежностью к Любови Сергеевне, стал регулярно наведываться к ней, читать ей, разговаривать. Тетя Пелагея забеспокоилась, как бы он не женился на несчастной. Но племянник не реагировал ни на шутки, ни на предостережения. Упрямо и спокойно продолжал вести себя так, как будто окружающий мир не существовал, а обращать внимание стоило лишь на душу. Если иногда ему случалось обойтись сурово с Ванюшей, приставленным к нему крепостным, он скоро в том раскаивался и просил прощения, повергая юношу в изумление. В то время, как для Льва и Сергея посещение церковной службы было традицией, которую следовало соблюдать, хотя ни тот, ни другой не относились к этому всерьез, Дмитрий регулярно делал это и молился с горячностью, которая была совсем не

Ему было шестнадцать лет. Быстрое взросление и пост изнурили его. Каждое мгновение он рад был отвести взгляд от книги, чтобы посмотреть сквозь оконное стекло на голубое небо, покрытые блестящими почками деревья, первую траву. Слуга в фартуке, с засученными рукавами «отбивал клещами замазку и отгибал гвозди окна». Когда оно открылось, свежий, сочный воздух ворвался в комнату, Лева был опьянен радостью. «Все мне говорило про красоту, счастье и добродетель… что одно не может быть без другого, и даже что красота, счастье и добродетель – одно и то же».

Тотчас же он решает жить по-новому. Отныне каждое воскресенье будет ходить на службу, час в день посвящать чтению Евангелия, давать два с полтиной в месяц бедным, не говоря о том никому, будет сам убирать свою комнату, не станет никого заставлять себе прислуживать, всегда будет ходить в университет пешком, а если ему предоставят экипаж, сдаст его, а деньги отдаст нуждающимся. Что касается учебы, то удивит преподавателей прилежанием, получит две золотые медали, станет лектором, доктором, одним из видных российских ученых. Что не помешает ему регулярно заниматься гимнастикой и превзойти в силе и ловкости знаменитого атлета Раппо. Когда же будет в расцвете сил, в его жизнь войдет Она. Она – это идеальная женщина, которая, по словам Толстого, будет похожа немного на Соню, немного на Машу, жену Василия, в ту пору, когда та стирала белье в корыте, немного на женщину с белой шеей и жемчужным ожерельем, которую однажды видел в театре в соседней ложе. Если бы кто-то попытался неосторожно обидеть это обожаемое создание, он оторвал бы того от земли, чтобы устрашить, а затем великодушно отпустил. Все бы им восхищались и любили его. При одном упоминании его имени сотни незнакомых людей приходили бы в восторг. Он был бы богат, почитаем, пользовался уважением… Но тут приходилось спуститься на землю. Неминуемое поражение мгновенно отрезвляло его, снова осознающего свои недостатки, снова с горьким наслаждением ненавидел свое тело и свою душу.

Глава 5

Смятение юности

Первой заботой Льва по возвращении в Ясную Поляну было просить вернуться сюда тетушку Toinette. В свои девятнадцать лет он не нуждался более ни в каких опекунах и мог самостоятельно выбрать того, кто вел бы его хозяйство. Тетушка с благодарностью приняла приглашение и с удовольствием снова заняла две комнатки на первом этаже, повесила в углу иконы, разложила на комоде коробочки с финиками, конфетами, печеньем и коринками.

[53]

Некоторое время спустя, успешно сдав выпускные экзамены в университете, в старый дом возвратились Сергей и Дмитрий. Николай присоединился к ним, воспользовавшись предоставленным ему в виде исключения отпуском по семейным обстоятельствам. Теперь они могли поделить наследство. По закону дочь имела право лишь на четырнадцатую часть движимого и восьмую часть недвижимого имущества, оставшегося от родителей, остальное поровну делилось между сыновьями. Молодым людям это показалось несправедливым, и было решено, что сестра Мария, так же, как и каждый из них, получит пятую часть наследства. Годом ранее они уже обсуждали, как распределить земли. Старший, Николай, выбрал Никольское, Сергей, большой любитель лошадей, получил имение и конный завод в Пирогове, Мария – 904 десятины

[54]

земли и 150 душ в этом же имении, Дмитрий – Щербачевку, расположенную в Курской губернии, Льву досталась Ясная Поляна и прилегающие к ней деревни, всего 1470 десятин и 330 душ. Когда Сергея спрашивали, почему Лев предпочел Ясную всем другим владениям, он отвечал, что это считалась самой неважной частью наследства. Акт о разделе имущества был подписан 11 июля 1847 года, и почти сразу братья разъехались. Мария тоже не задержалась – в ноябре она должна была выйти замуж за своего кузена, Валерьяна Петровича Толстого, и начать жить с ним в его имении Покровское.

Ставшему единоличным хозяином Ясной и ее обитателей, Льву ежедневно приходилось вникать во все новые сферы деятельности. Поначалу решил усовершенствовать обработку сельскохозяйственной продукции и построил по собственным чертежам механическую молотилку. Запущенная в присутствии крестьян, машина задрожала, заскрипела, запыхтела, но ничего не смолотила. Обескураженный, он обратил внимание с техники на помощь крестьянам. Ему нравилась идея их духовного возрождения, но на деле пришлось усомниться в своих теориях. Управляющие с раболепной улыбкой выслушивали его план социального переустройства, но только он заканчивал свои речи, показывали ему до того запутанные счета, что невозможно было разобраться – они ли мошенничают или хозяин неспособен управлять имением. К тому же юный Толстой был слишком застенчив, чтобы спорить, кричать и прогнать вон из кабинета все это жулье. В результате, лишившись сил к сопротивлению, сквозь зубы давал согласие на то, что осуждал. С другой стороны, когда пытался внушить мужикам мысль о возвышенной и богатой жизни, чувствовал, что нарушает их устои. Его увещеваниям и любви противостояла вековая инерция, столетия рабства не прошли бесследно: крестьяне отказывались расстаться со своим полуживотным состоянием ради достижения какого-то благополучия и смотрели на молодого барина как на сумасшедшего.

Например, у Ивана Чурисенка обваливалась изба, но когда пораженный ее плачевным состоянием Лев предложил построить новый дом, несчастный умолял не трогать его и оставить в родном углу с привычной грязью. Другой крестьянин хотел продать лошадь, утверждая, что та слишком стара для работы. Желая оказать ему услугу, хозяин решил купить животное, но обнаружил, что оно еще очень крепкое и мужик хотел избавиться от скотины, чтобы не возделывать свое поле. Кучер и его сыновья вздыхали, что работа не приносит им никакого дохода в сравнении с тем, что получали землепашцы. Когда же барин предложил им на очень выгодных условиях тридцать десятин собственных земель для обработки, отказались из боязни, что он наживется за их счет. В деревне не было школы, никто не умел читать, повсюду царили нерадение, невежество, болезни, леность и хитрость. Из года в год повторялось одно и то же, и никто ничего не предпринимал, чтобы изменить жизнь к лучшему. Возможно ли было в одиночку справиться с такой нищетой? Но нельзя было не заниматься этим. Крепостные и их владелец были нераздельны. Когда господин долго не появлялся в деревне, крестьяне сами шли повидать его. «Тут была и оборванная, растрепанная и окровавленная крестьянская женщина, которая с плачем жаловалась на свекора, будто бы хотевшего убить ее; тут были два брата, уж второй год делившие между собой свое крестьянское хозяйство и с отчаянной злобой смотревшие друг на друга; тут был и небритый седой дворовый с дрожащими от пьянства руками, которого сын его, садовник, привел к барину, жалуясь на его беспутное поведение; тут был мужик, выгнавший свою бабу из дома за то, что она целую весну не работала; тут была и эта больная баба, его жена, которая, всхлипывая и ничего не говоря, сидела на траве у крыльца и выказывала свою воспаленную, небрежно обвязанную каким-то грязным тряпьем, распухшую ногу».

Тем не менее, пытаясь облегчить жизнь крепостным, Лев вовсе не был противником рабства. «Мысли о том, что этого не должно было быть, что надо было их отпустить, среди нашего круга в сороковых годах совсем не было, – напишет он в „Воспоминаниях“.

В деревне, как и в городе, Лев продолжает читать все, что попадает под руку, и делать заметки по самым разным поводам. Любя точность, он составляет перечень своих литературных открытий, фиксируя степень восхищения, которое то или иное произведение у него вызвало.

Часть II

Годы жестокости

Глава 1

Кавказ

С начала XIX века Кавказ стал для молодежи местом, где можно было пережить необычные приключения и покрыть себя славой. Царь Александр I присоединил к России часть Грузии еще в 1801 году, но и спустя десятилетия горные народы оказывали сопротивление регулярным войскам, которые пытались обосноваться на их территории. Обуздать непокорных призваны были казаки из станиц, возведенных по левому берегу Терека и правому – реки Кубань. Отсюда отправлялись карательные экспедиции в черкесские аулы и деревни: уничтожали пастбища, забирали скотину и отступали назад с многочисленными пленными. Ответ следовал незамедлительно – порой русские уже на обратном пути попадали в засаду, устроенную горцами, а то, ранним утром, когда станица еще спала, они внезапно появлялись, убивали часовых, поджигали дома, уводили плачущих женщин. После пятидесяти лет изматывающей борьбы противостоящие стороны начали испытывать по отношению друг к другу какое-то злобное уважение. Самыми опасными считались чеченцы и дагестанцы, во главе которых стоял Шамиль, убедивший их в необходимости священной войны против христиан. Для этих фанатиков смерть была вознаграждением от Аллаха.

Знавший наизусть стихи Пушкина и Лермонтова, посвященные Кавказу, Толстой не сомневался, что его ждут удивительные открытия, и с нетерпением всматривался в даль: когда же наконец появятся снежные вершины гор, о которых он столько слышал? И вот как-то вечером ямщик указал ему кнутом на серые громады, выросшие из облаков. Он был разочарован. Но на следующее утро, увидев их сияющую белизну на фоне яркого неба, несказанно обрадовался. То тут, то там начали попадаться конные казаки, по другую сторону Терека время от времени вился дымок, указывая на аулы. Глядя на все это, Лев старался отделаться от ощущения, что совершает экзотическую прогулку. В его двадцать три года умение внимательно всматриваться в происходящее, взвешивать каждое слово, говорить правду казались ему необходимыми не только для служения искусству, но правилами обычной вежливости.

Когда 30 мая 1851 года они прибыли в станицу Старогладковскую, молодой человек был поражен и подавлен: поселение было устроено в котловине, окружено густым лесом, домики на сваях, сторожевая вышка, старая пушка на деревянном лафете, колокол, в который били по тревоге, и несколько лавчонок, где продавали ткани, семечки и пряники. В тот же вечер он записал в дневнике: «Как я сюда попал? Не знаю. Зачем? Тоже».

Тем не менее, у него нет поводов сожалеть о содеянном. Через неделю после прибытия Николай со своим подразделением был отправлен в Старый Юрт, чтобы охранять больных, лечившихся в термальных источниках соседнего городка Горячеводска. Толстой присоединился к брату и на этот раз увидел настоящий Кавказ, о котором мечтал и в существование которого перестал верить в Старогладковской. Обрывистые скалы, тропы, от одного вида которых кружится голова, шумные, почти кипящие водопады, на главном из которых построены были три мельницы, одна под другой. В воде источников можно было сварить за три минуты яйцо, а местные жительницы стирали белье, выбивая его ногами. Сидя на берегу и покуривая трубку, Лев наслаждался этим зрелищем и не удержался, чтобы не описать сцену тетушке, впрочем, на первом плане переживания чисто художественные: «Весь день татарки приходят стирать белье выше и ниже мельниц. Нужно Вам сказать, что стирают они ногами. Точно копошащийся муравейник. Женщины в большинстве своем красивы и хорошо сложены. Восточный наряд их прелестен, хотя и беден. Живописные группы женщин и дикая красота местности – поистине очаровательная картина, и я часто любуюсь ею».

Даже ночью, в палатке, прелесть окружающего не дает покоя его мыслям: голова полна увиденным днем, он чувствует, что через свое единение с природой приближается к Богу. Толстой начинает задумываться о том, как совместить высокие чувства и простоту изложения, не быть слишком выспренним и высокопарным. Ощущения художника и христианина пытаются ужиться в нем. В дневнике появляется запись: «Не знаю, как мечтают другие, сколько я ни слыхал и ни читал, то совсем не так, как я. Говорят, что, смотря на красивую природу, приходят к мысли о величии Бога, о ничтожности человека; влюбленные видят в воде образ возлюбленной. Другие говорят, что

Глава 2

Севастополь

Россия утопала в снегах. Почтовые станции сменяли друг друга, похожие как две капли воды своими подслеповатыми окошками под толстыми белыми крышами, смерзшейся соломой во дворе, продрогшими слугами, суетившимися вокруг лошадей, огромными, молчаливыми кучерами. На шестой день пути, в ста верстах от Новочеркасска, сани Толстого попали в пургу. По полям неслись снежные вихри, земля и небо смешались, от воя ветра закладывало уши. Не было больше ни дороги, ни горизонта, только голова лошади покачивалась, едва различимая, под деревянной дугой, оглобли увязали в сугробах, холодало так резко, что даже водка уже не могла согреть путешественника. Попытавшись наудачу ехать то в одном, то в другом направлении, кучер вынужден был признать, что они заблудились. Приближалась ночь, но остановиться и ждать значило замерзнуть и погибнуть. Уставшая лошадь до рассвета медленно кружила под порывами ветра. Лев обещал себе, что если выберется, происшедшее с ним станет сюжетом для рассказа

[144]

– для писателя даже страх небесполезен. Наконец, на заре ветер стих и вдалеке стал виден дымок над деревней. Оказавшись снова среди людей, Толстой заметил в дневнике: «Чтобы преуспеть в жизни, надо быть храбрым, решительным и всегда сохранять хладнокровие».

Еще девять дней пути, и 2 февраля 1854 года конец белоснежной дороге в дымке и инее – впереди показались башенки при въезде в Ясную Поляну, затем дом с его фронтоном в неогреческом стиле, колоннами, припудренными снегом с подветренной стороны, большими прозрачными окнами. С порога почувствовал Толстой запах детства – моченых яблок и пчелиного воска. А вот и тетушка Toinette, маленькая, вся в морщинах, с полными слез, но светящимися радостью глазами идет навстречу, чтобы обнять своего «Леву-реву». Они плакали, обнимались, целовались, уверяли друг друга, что оба прекрасно выглядят.

В тот же вечер Лев рассказывал тетушке о своей полной приключений жизни на Кавказе. Если немного хвастался, умалчивал о сумме карточных долгов и преувеличивал свои надежды, то вовсе не для того, чтобы возвысить себя в ее глазах, но чтобы сделать счастливой ту, которая в течение долгих лет жила только для племянников. Ему казалось, он принес ей в подарок свою молодость и свой литературный успех. Журил за то, что в письмах она без конца повторяла, что очень одинока и хотела бы умереть. Она не имела права жаловаться – ведь он был здесь, рядом с ней, полный оптимизма и здоровья. Его поистине королевский эгоизм заставлял ее улыбаться. В полной гармонии провели они вечер: Лев, весь – юность, пыл и движение, тетушка, вся – усталость, смирение.

Ясная Поляна была восхитительна под снегом: скованная морозом Воронка, матовое зеркало вместо пруда, деревья с ледяными ветвями. Толстой обошел поместье, нанес визит старосте, заказал службу в церкви, проверил счета с новым управляющим, который казался человеком честным, доехал до Груманта и пришел к выводу, что дела в порядке, но сам он постарел. Проведя несколько дней у сестры Марии в Покровском, играя на фортепьяно и забавляя племянников, составил завещание в связи со скорым отъездом в армию и вернулся в Ясную. Сюда же приехали братья – Николай, Сергей и Дмитрий. Было удивительно видеть Николая в штатском, в нескладном сюртуке и как всегда с неухоженными руками. Сергей, самый выдающийся из братьев, стал еще более элегантным, ироничным и независимым. Дмитрия трудно было узнать – борода обрамляла одутловатое лицо, недовольный вид, мутный взгляд. Он стал пить, больше, чем Николай, и, как шептала тетушка, ведет в Москве распутную жизнь. Из-за недостатка постелей, а может из любви к стоицизму, братья решили спать рядом на полу.

Счастье оказаться среди семьи, в родном доме было столь велико, что никакое дурное известие не могло нарушить его. С полной безмятежностью узнал Лев из письма Некрасова,

Глава 3

Возвращение к мирной жизни

Утром 21 ноября 1855 года Лев Толстой приехал в Санкт-Петербург. Оставив багаж в гостинице, сходив в баню и сменив мундир, в котором проделал весь путь, на парадный, он отправился к Тургеневу, жившему на набережной Фонтанки недалеко от Аничкова моста. О человеке, с которым ему предстояло увидеться, знал, что тот старше его на десять лет, настоящий барин и прекрасный писатель. «Записки охотника» произвели впечатление, в образованном обществе их полюбили. Снова обратившись к этой книге, Толстой отметил в дневнике: «Читал „Записки охотника“ Тургенева, и как-то трудно писать после него».

[179]

В 1850 году Иван Сергеевич Тургенев, большую часть времени проводившей за границей, следуя за певицей Полиной Виардо, в которую был влюблен, вернулся в Россию – умирала мать, надо было вступать в права наследования. Через два года император Николай I наказал его за статью на смерть Гоголя, в которой цензура усмотрела либеральные идеи, выслав на жительство в его поместье (перед этим Тургенев провел месяц под домашним арестом). Некоторое время спустя он получил разрешение вернуться в Санкт-Петербург, но выезжать из России не мог и очень страдал от разлуки с любимыми – его тринадцатилетняя дочь Полиночка (Пелагея) от белошвейки, работавшей в имении его матери, была принята семейством Виардо и жила с ними то в Париже, то в Куртавнеле.

Знакомый с Жорж Санд, Мериме, Мюссе, Шопеном, Гуно, Тургенев был по-европейски элегантен внешне и внутренне. Переступив порог его кабинета, Толстой увидел крупного мужчину с широким, холеным, спокойным лицом, ясными голубыми глазами, ухоженными бакенбардами, большими мягкими руками и слегка опущенными плечами, что придавало ему несколько утомленный вид. Перед ним стоял богатырь с глазами, которые больше подошли бы женскому лицу. Тургенев и Толстой пылко обнялись, оба надеялись стать друзьями. Так начался их медовый месяц. Иван Сергеевич потребовал, чтобы его юный коллега немедленно переехал жить к нему. Тот с восторгом согласился. В его распоряжение был отдан диван. В тот же вечер он был представлен Некрасову. Они вместе обедали, играли в шахматы, говорили о литературе. После грубой лагерной жизни интеллектуальные разговоры пьянили, как вино после долгого воздержания, а нескончаемые похвалы кружили голову – Лев начинал сознавать, какой интерес вызывает у литературных собратьев. Чувствовал, что им восхищаются, его любят, и сам хотел восхищаться и любить. «Он [Тургенев] очень хороший… Некрасов интересен, и в нем много доброго…»,

В последующие дни круг его знакомств расширился, сотрудники «Современника» хотели видеть знаменитого молодого писателя, героя Севастополя. Дружинин, Тютчев, Гончаров, Майков, Островский, Григорович, Соллогуб, Писемский, Дудышкин, Панаев, Полонский, Огарев, Жемчужников, Анненков – все они попали под обаяние этого единственного среди них военного. В их переписке и дневниках часто встречается его имя. «Вообразите: вот уже более двух недель как у меня живет Толстой (Л.Н.Т.)… Вы не можете себе представить, что это за милый и замечательный человек – хоть он за дикую ревность и упорство буйволообразное получил от меня название Троглодита. Я его полюбил каким-то странным чувством, похожим на отеческое»,

Искренность этого неофита трогала его собратьев. Можно ли обладать таким огромным талантом и так мало походить на литератора? И было решено как можно скорее посвятить его в идеологические разногласия, расколовшие интеллектуальную элиту на два лагеря – западников и славянофилов. Первые считали, что Россия отстала от Запада и должна вдохновляться его примером в своем развитии, вторые отрицали интеллектуальное превосходство Европы и утверждали, что самобытность русского народа не нуждается в том, чтобы повторять чей-то путь. От восхищения европейским искусством недалеко было до симпатии к демократии, а нежность к древним славянским институтам вела к преданности государю, помазаннику Божию. Свои верные последователи были у обеих идеологий, и доброжелатели не замедлили сообщить Толстому их имена. Но между двумя лагерями существовала прослойка из тех, кто не смог принять окончательного решения, став, например, либеральным славянофилом или западником-монархистом. Большинство сотрудников «Современника» были западниками, но некоторые уже начинали посматривать в сторону не столь знаменитых, но более «литературных» журналов, редактора которых не жалели денег, чтобы привлечь лучших писателей. В этом маленьком мирке царило соперничество, тщеславие и ревность, члены его поклевывали друг друга и распушали перья, а крепко стоящий на земле Толстой чувствовал себя представителем совершенно иной породы. После ужасов войны у него было единственное желание – развлекаться! Жонглировать идеями – занятие для немощных или пресытившихся, ему немедленно нужны впечатления сочные и красочные. Его жажда удовольствий шокировала Тургенева, который обладал в любви разборчивостью и вкусом. Пару раз он побывал с ним на буйных пиршествах и пришел в замешательство от увиденного, будучи не в состоянии понять, как автор «Севастопольских рассказов» мог напиваться до беспамятства, петь с цыганами и не брезговать домами свиданий. Придя в себя, Толстой сожалел об этих выходках, но даже в упреках, которыми осыпал себя, чувствуется неодолимое желание повторить все вновь. «Поехали в Павловск, – записывает он в дневник 14 мая 1856 года. – Отвратительно. Девки, глупая музыка, искусственный соловей, девки, жара, папиросный дым, девки, водка, сыр, неистовые крики, девки, девки, девки! Все стараются притвориться, что им весело и что девки им нравятся, но неудачно». Гордясь мундиром, Лев обрушивался на «пьяных и злобных» штатских, считая, что сам кутит как «истинный офицер». Несмотря на то что военная служба сильно его раздражала, он презирал этих буржуа в гражданском платье, которые не провели в дозоре ни одной ночи и ни разу не видели рядом убитого товарища. Они казались ему низшей расой со своими животиками и нежными ягодицами, эти бумагомаратели и интриганы. И те, у кого не было ни гроша за душой, были столь же ненавистны, как и обладатели больших состояний. Тургенев принадлежал ко вторым. Будучи поначалу очарован им, Толстой стал жестоко и озлобленно судить его. Как пуст этот человек! Его костюмы, духи, слащавая манера обращаться к женщине, желание нравиться, вера в будущее науки, изысканные обеды! За тысячу рублей купил крепостного повара и похваляется его талантами! Чтобы не быть похожим на этих господ с возвышенным умом и слабыми мышцами, Толстой зачесывал назад волосы, открывая лоб, и носил длинные усы, что, казалось ему, придавало его рту выражение решительное и презрительное. Таков он на фотографии, сделанной 15 февраля 1856 года, – стоит, выпрямившись, скрестив руки на груди, среди держащихся расслабленно и непринужденно коллег; рядом с ним Тургенев, Островский, Дружинин, Григорович, Гончаров.

Как-то утром начинающий поэт Афанасий Фет, почитатель Тургенева, пришел к нему с визитом и был удивлен, заметив в прихожей полусаблю с лентой ордена Святой Анны, и спросил о ней слугу.