Сочинения

Трубецкой Сергей Николаевич

Настоящий том Сочинений известного русского философа С. Н. Трубецкого (1862–1905) включает основное его произведение по истории античной философии «Учение о Логосе в его истории» и две небольшие работы — «О природе человеческого сознания», «Основания идеализма», в которых глубоко раскрываются собственные философские взгляды мыслителя, так называемый конкретный идеализм.

"Конкретный идеализм» С. Н. Трубецкого

Сергей Николаевич Трубецкой принадлежит к числу выдающихся представителей русской религиозной философии конца XIX — начала XX в. Глубокий, широко образованный мыслитель, основательный-исследователь, талантливый публицист и энергичный общественный деятель, С. Н. Трубецкой оказал большое влияние на развитие философской мысли в России. Его труды по истории философии, прежде всего античной, могут быть названы классическими. Его многолетняя преподавательская деятельность в стенах Московского университета была направлена к тому, чтобы не только дать студентам знания, научить их самостоятельно мыслить, но и привить им любовь к серьезному исследовательскому труду. «Сам постоянно учась, — вспоминает о Трубецком С. А. Котляревский, — С. Н. питал настоящее благоговение к правильно поставленному научному труду. Никакая талантливость, никакой блеск формы не освобождает исследователя от тех обязательств, которые предъявляет к нему его логическая совесть. В этой высокой оценке научного труда лежал и корень интереса, который всегда питал С. Н. к школе — высшей и средней»

[1]

.

Сергей Николаевич родился 23 июля 1862 г. в подмосковном имении князей Трубецких Ахтырке. Семья была большая: у Сергея Николаевича было восемь братьев и сестер; самым близким к нему был младший брат Евгений, всего годом моложе его, тоже будущий философ. Атмосфера родительского дома сыграла большую роль в духовном формировании С. Н. Трубецкого. Его отец, Николай Петрович Трубецкой, служивший вице-губернатором в Калуге, — человек достаточно образованный и просвещенный, типичный либерал 60-х годов. Предоставив дела по имению своему «жулику-управляющему», он увлекся музыкой, подружился с музыкантом и композитором Н. П. Рубинштейном и стал одним из попечителей Императорского Русского Музыкального общества в Москве. В Ахтырку приезжали знаменитые музыканты и чаще всего Николай Рубинштейн, которого дети очень любили. Вспоминая детские годы, Е. Н. Трубецкой пишет о «звуковой Ахтырке»: «Когда я ее вспоминаю с закрытыми глазами, мне кажется, что я ее не только вижу, но и слышу. Словно звучит каждая дорожка в парке, всякая в нем роща, лужайка или поворот реки; всякое место связано с особым мотивом, имеет свой особый музыкальный образ, неразрывный с зрительным»

Дух семьи во многом определяла мать, Софья Алексеевна Трубецкая, урожденная Лопухина. По словам младшего брата философа Е. Н. Трубецкого, это была религиозная, чуткая, начитанная и умная женщина, отличавшаяся и даровитостью природы, и в особенности глубиною своего сердца. Все свои душевные силы она отдавала семье, детям. Сергей Николаевич очень любил свою мать; видимо, во многом именно ей он обязан своим душевным складом: редкой благожелательностью, чуткостью к чужой боли и в то же время большой твердостью в отстаивании своих убеждений, правдивостью, стремлением служить общему благу.

Окончив гимназию в Калуге, С. Н. Трубецкой в 1881 г. поступает в Московский университет на юридический факультет, но вскоре переходит на историко-филологический, по окончании которого в 1885 г. остается при университете для подготовки к профессорскому званию по кафедре философии. В 1886 г. он сдает экзамен на магистра философии, а два года спустя в качестве приват-доцента начинает читать лекции по философии.

Однако увлечение философией приходит к Трубецкому задолго до его поступления в университет. Еще в пятом классе гимназии он зачитывается Белинским, пробудившим у юноши интерес к философским размышлениям. В 16 лет Сергей Николаевич, так же как и его младший брат, пережил «период англо-французского позитивизма»

УЧЕНИЕ О ЛОГОСЕ В ЕГО ИСТОРИИ

философско-историческое исследование

ВВЕДЕНИЕ

Понятие Логоса связано с греческой философией, в которой оно возникло, и с христианским богословием, в котором оно утвердилось. Каким образом христианство усвоило это понятие для выражения своей религиозной идеи и насколько оно в действительности ей соответствует — вот исторический и философский вопрос величайшей важности, которому посвящено настоящее исследование. Греческое просвещение и христианство лежат в основании всей европейской цивилизации; каково внутреннее отношение этих двух начал?

В наши дни в новейшей протестантской историографии постоянно приходится встречаться с мнением, что раннее христианское богословие с его учением о Логосе есть продукт эллинизации христианства, его замутнения языческой стихией, продукт своего рода православного греческого гностицизма. Это мнение высказывается в связи с отрицательным отношением к греческой философии, в связи с отрицательным отношением к умозрению вообще. И оно высказывается в связи с новейшим антидогматическим взглядом на христианство, согласно которому оно есть нравственное учение по преимуществу, а евангелие Христа есть лишь евангелие совершенной морали, обнимающей отношения человека к Богу и ближним.

Верно ли такое понимание христианства? Нам кажется, что историческое исследование идеи Логоса, которая проникает уже в первое и наиболее чистое выражение христианства, в Новый Завет, поможет нам осветить этот вопрос. И далее, справедливо ли отрицательное отношение к греческой философии, к умозрению вообще? Нам могут заметить, что это уже вопрос оценки, который не может быть решен путем чисто исторического исследования, а должен составлять предмет самостоятельного философского обсуждения. Но, как мы думаем, лишь историческое исследование может дать материал и основание для правильной философской оценки. Идея Логоса, всемирного, божественного Разума, зародилась в греческой философии. И тем не менее, есть ли эта идея лишь результат отвлеченного умозрения, которое произвольно гипостазирует разум, как свое начало, и, отправляясь от формальной всеобщности логического понятия, признает универсальный Логос всеобщим божественным началом мира? Есть ли эта идея Логоса лишь результат беспочвенного отвлечения, или же она есть также результат реального, духовного, нравственного опыта, пережитого и продуманного человечеством? Чтобы ответить на эти вопросы, мы должны обратиться к истории. Мы должны сперва рассмотреть идею Логоса в ее возникновении в связи с развитием греческого умозрения, а затем — те главнейшие факты, которые послужили основанием для христианского учения о Логосе, т. е. общую историю Слова Божия, историю богосознания в Ветхом и Новом Завете. В этом состоит наша задача. Но вместе с тем, чтобы выполнить ее с надлежащею тщательностью и полнотою, чтобы понять христианскую идею и христианское учение во всей их оригинальности, во всем их отличии как от греческих идей, так и от национально-иудейских верований и чаяний, мы должны будем, во-первых, рассмотреть начатки богословской мысли в религиозной философии греко-римского периода, — в особенности в учении Филона александрийского, столь повлиявшего на последующую патристику и впервые попытавшегося ввести идею Логоса в истолкование Ветхого Завета; а во-вторых, прежде чем перейти от Ветхого Завета к Новому, мы должны будем рассмотреть религиозную атмосферу еврейства в эпоху Спасителя, исследовать мессианические чаяния еврейской апокалиптики и те действительные начатки гностицизма, которые мы в ней находим.

Отрицательное отношение к умозрению, сменившее собою крайнее увлечение отвлеченной философией первой половины нашего века, начинает уступать место критическому изучению. Но все же в общем господствует недоверие и предубеждение. История философии, история идей должна их рассеять, и беспристрастная мысль должна признать необходимость умозрительной философии.

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

ИСТОРИЯ ИДЕИ ЛОГОСА В ДРЕВНЕЙ ФИЛОСОФИИ

ГЛАВА I

УЧЕНИЕ О ЛОГОСЕ В СВЯЗИ С РАЗВИТИЕМ ГРЕЧЕСКОГО УМОЗРЕНИЯ ДО ЭЛЛИНИСТИЧЕСКОЙ ЭПОХИ

Понятие Логоса имеет многовековую историю не только в греческой философии, но и в самом греческом языке

[81]

. Λόγος, слово, происходит от λέγειν — говорить; логос означает слово или речь, то, что сказано, что говорится, причем этот термин может обозначать как форму, так и содержание речи, ее смысл или связь отдельных частей (отдельное слово есть ρήμα—речение); впоследствии он означает и самую мысль, выражающуюся в речи. В эпосе термин λόγος встречается крайне редко (у Гомера всего три раза), причем он заменяется в том же значении терминами μΰυος (миф) или έπος (эпос); в тех немногих случаях, когда попадается λόγος (или, точнее, λόγοι — слова во множ. ч.), разумеются обыкновенно льстивые, ложные, пустые слова, «словеса лукавствия», в противоположность истинным, правдивым речам или рассказам — «мифам» или «эпам»

[82]

. Но мало-помалу такое отношение радикально изменяется: «логос» берет верх над «мифом» или «эпосом». Миф из «сказа» превращается в «сказание» или «сказку» и противополагается истинному слову — логосу

[83]

; «эпос» в свою очередь превратился в говор, молвь, поговорку, в те слова, в которые облекается речь, иногда для своей прикрасы, иногда для того, чтобы скрыть свой истинный смысл

[84]

. Миф может иметь и разумный смысл, но он требует объяснения посредством

«слова«.

Детская мысль тешится мифами

[85]

; в период умственной зрелости миф отходит всецело в область предания, поэзии или вымысла. Миф, являвшийся некогда истинным, обращается в «ложную речь, подражающую истине» или уже в поэтическую фабулу

[86]

, в басню (напр., «мифы» Эзопа). Прежнее словоупотребление остается отчасти у трагиков, в поэзии.

Логограф

есть прежде всего писатель-

прозаик

в отличие от поэта — «аэда»: первые греческие «логографы» суть древнейшие историки от Кадма и Гекатея Милетского до Геродота, изложившие историю в прозе в отличие от поэтической формы мифа эпических поэтов. Мифическое миросозерцание поэзии сменилось прозой трезвой мысли

[87]

.

Изменению смысла термина

логос

и его оценки способствовали, таким образом, греческие мыслители-прозаики, прежде всего — философы. Но и в философии смысл этого термина установился не сразу и подлежал до конца значительным колебаниям. В общем, однако, и в философии совершился процесс, аналогичный тому, который произошел в языке. Уже ранняя греческая философия приобрела характер анти-мифологический, противополагая мифу и эпосу «разумное слово» о природе вещей: здесь слово, или логос, означает

«Слово» об этом едином «естестве» всех вещей, об этом едином сущем, противоречит не только мифическим вымыслам; оно противоречит видимости, чувственному восприятию явлений в их изменчивом множестве. Это — дальнейшая ступень отвлечения: отвлеченный логос, «слово о сущем», либо

По учению элейских мыслителей, истинно только достоверное слово, или мысль (πιστός λόγος ήδέ νόημα), об едином сущем; сущее как таковое равно себе самому (бытие = бытию); оно вечно, неизменно, едино по своему понятию: все, что не есть это единое сущее, т. е. все множество изменчивых явлений, есть не сущее, есть небытие, которого нет вовсе, которое

ГЛАВА II

СХОЛАСТИКА, ЭКЛЕКТИЗМ И ЗАРОЖДЕНИЕ РЕЛИГИОЗНОЙ ФИЛОСОФИИ

Великие философские школы Греции, определившиеся к концу IV в., продолжали существовать рядом друг с другом в течение многих столетий вплоть до византийской эпохи. Их деятельность была посвящена преподаванию, защите и формальной систематической разработке основных начал, положенных их основателями, а также и разработке отдельных научных и философских дисциплин в связи с этими началами. Философия получала схоластический характер по мере своего возраста. Оставаясь в рамках школ, определявшихся известными умозрительными началами, их последователи неизбежно обращались в схоластиков, развивая и регистрируя отдельные доказательства, отдельные аргументы против отдельных возражений, мнимых или действительных. Всякий пункт логики, метафизики, физики или этики становился школьным догматом, защищаемым определенным количеством доказательств против определенного количества других аргументов, выставляемых противниками; и деятельность отдельных школяров-философов сводилась к умножению числа аргументов «за» и «против» каждого мнения, к схоластическим подразделениям понятий и доказательств, причем различия, часто не особенно важные и значительные на вид, порождали расколы. Аналогичное явление наблюдается в средневековой- схоластике или в схоластике индусов, где мы нередко совершенно не в состоянии понять смысла отдельных школьных расколов и различий, усматривая в них лишь плод бесконечного и бесплодного умствования. В Греции, где философская мысль была несравненно богаче, глубже и свободнее, мы не находим столь сильного развития этого недуга — старческого перерождения мысли. Наряду с схоластикой и софистикой мы наблюдаем постоянное проявление живой философской мысли, например в скептической критике гениального Карнеада, нанесшего столь сильный удар отвлеченному догматизму. Самые традиции школ представляли собою драгоценный умственный капитал, который следовало хранить и можно было умножать; каждая из этих школ дала философии еще ряд мыслителей, которыми они вправе гордиться. Но все же творческий период философии чисто греческой закончился, и наступил школьный период ее — период изучения, комментирования, преподавания и — период разложения. Философия обращается в схоластическую казуистику отдельных философских вопросов, что особенно бросается в глаза в области вопросов наиболее спорных, служивших предметом борьбы школ, и в области этики — наиболее популярной из дисциплин философии. Всякий частный вопрос морали, всякий нравственный казус обсуждался и решался по-своему каждой школой; у каждой из них есть свой запас общих мест для его обсуждения, свои особенные мнения и аргументы при его разрешении. Может ли мудрый напиться пьян и при каких обстоятельствах?

Греческая философия очутилась перед аудиторией, чрезвычайно многочисленной и пестрой: она сделалась воспитательницей всего мира, учительницей словесности и наук — «энциклопедического образования». И если она могущественно и благотворно воздействовала на свою среду, то и эта среда, теми запросами, которые она ей предъявляла, со своей стороны воздействовала на нее. Она усилила школьную организацию и развила во всех школах ту жилку софистической риторики, которая всегда в них присутствовала: грамматика, риторика, словесность по-прежнему оставались краеугольным камнем воспитания. И, несмотря на всю ученость и дарования одних философов или на весь школьный педантизм других, общественный спрос нередко создавал популярных преподавателей, весьма близких к типу некоторых из старых софистов, более риторов и грамматиков, чем философов, декламаторов, пробавлявшихся дешевым эклектизмом в области мысли. Средний уровень интеллигенции всюду и всегда склонен к такому эклектизму, и мало-помалу, по мере своего распространения, греческая философия становится

Были и внутренние причины, обусловливавшие это явление. Во-первых, одно долгое совместное существование и обмен мыслей естественно вызвали взаимные влияния, сгладили школьные различия и наиболее резкие особенности; во-вторых, скептицизм и в особенности сокрушительная критика Карнеада подорвали веру в догматические построения, заставили мыслителей различных школ искать единства, соглашения противоречий; а утомленная мысль, не чувствуя себя в силах примирить их путем органического синтеза, согласовала их поверхностным образом, теряя сознание различий.

Все школы испытали отчасти взаимное влияние. Даже эпикурейцы, стоявшие особняком по своему материалистическому учению и крепче других соблюдавшие традиции своего основателя и патрона, — и те в частных вопросах этики или нравственной казуистики шли на уступки и делали некоторые заимствования у своих соперников или же искали оружия против них в критике Карнеада

Мы не можем подробно останавливаться на рассмотрении этого исторического процесса, как ни важны были его последствия. Он совершался медленно и постепенно, но повсеместно. Сначала среди стоиков началось некоторое отклонение от догматов школы; уже некоторые из учеников Хризиппа, этого первого схоластика стоицизма, отказываются от учения о конечном воспламенении мира, признавая его вечность вместе с Аристотелем. Но раз вселенная не подлежит возвращению в Божество, она сохраняет свою особность по отношению к нему, а постольку, следовательно, и божественно-разумное начало отделяется от мира. Известнейшие стоики II и I века, Панеций и Посидоний, тщательно изучают философов других школ и увлекаются ими; первый «постоянно имел на устах Платона, Аристотеля, Ксенократа, Теофраста, Дикеарха» (Cic, de fin. IV, 28, 79); второй увлекался «божественным» Платоном, посвятил целый комментарий его «Тимею» и, усиливая дуализм деятельного и страдательного начала, приближался к Платону в своей психологии. Стремление к дуализму в психологии и этике выражается столь же сильно у стоиков императорской эпохи, обусловленное их религиозно-нравственной тенденцией

Глава III

ФИЛОН И ЕГО ПРЕДШЕСТВЕННИКИ

Эллинское просвещение, эллинская культура, коснувшаяся всех народов средиземноморского бассейна, проникла и в иудейство. Универсальный принцип

разума

и

слова

встретился лицом к лицу с религиозным началом абсолютного, универсального

монотеизма.

Рассеянные по всей вселенной, иудеи не могли оставаться чуждыми культурной силе, завоевавшей мир, и в то же время, усвоив ее, они должны были так или иначе определить свое к ней отношение или ее отношение к своей вере, которую они должны были поведать миру.

Мы не можем в точности определить, когда началось влияние греческой культуры на иудейство: эллинистические влияния временами сильно сказывались и в самой Палестине, но еще сильнее действовали они среди еврейского населения «рассеяния» — во всех крупных культурных центрах, где евреи кишели в древности, как и ныне. Уже Аристотель в бытность свою в Малой Азии встречает одного образованного иудея, который был «эллином не только по языку, но и по душе»

[145]

. Точки соприкосновения с эллинизмом находились всюду, и космополитическое «рассеяние», естественно, должно было испытать на себе его влияние, усвоив себе греческий язык, ставший международным, и греческую образованность, связанную с изучением этого языка.

На египетской почве евреи должны были встречаться и конкурировать с греками уже издавна, еще при фараонах

[146]

. Впоследствии Египет покрылся их синагогами, и в Леонтополисе Ониас, сын первосвященника, построил им при содействии Птолемея Филометора настоящий храм (164–162 гг. до Р. X.), где жертвы приносились священниками точно так же, как в Иерусалиме. В различных городах и округах Египта они пользовались широкими привилегиями и правами самоуправления, и к I в. нашей эры число их доходило чуть не до миллиона. В Александрии, столице эллинизма, целых два квартала из пяти считались еврейскими

[147]

. Здесь-то раньше и успешнее, чем где-либо, долженствовало начаться то соединение «эллина с иудеем», которое имело столь громадное значение в истории христианства. Здесь евреи всего сильнее прониклись греческими влияниями и в то же время попытались убедить эллинов в превосходстве своей древней, богооткровенной «Премудрости». Александрия стала центром еврейской эллинистической литературы.

На чужбине Израиль держался закона не менее, чем в Палестине, и изучал его не менее, видя в нем оплот своей веры и своей национальности. Мало того, именно на чужой земле работа книжников оказывалась наиболее энергичной, наиболее плодотворной по своим последствиям для истории закона. Деятельность книжников в Вавилоне во время плена подготовила великую реформу Ездры с ее каноном. В Вавилоне же впоследствии сложился окончательно Талмуд, определивший собою характер позднейшего еврейства. В Александрии создался свой канон, своя каноническая редакция священных книг в греческом переводе, своя богословская школа толкователей писания, апологетов и систематизаторов закона.

Глава IV

ГРЕЧЕСКАЯ ТЕОСОФИЯ ДО НЕОПЛАТОНИЗМА

Дохристианская история учения о Логосе кончается Филоном. В христианстве оно получает религиозный характер, а в неоплатонизме, который впоследствии повлиял и на христианскую мысль, оно подвергается дальнейшему умозрительному развитию. Но прежде чем приступить к анализу религиозных идей, нашедших себе выражение в христианском богословии, желательно рассмотреть еще некоторые проявления греческой религиозной мысли, относящиеся к эпохе возникновения христианства и христианского богословия. Это богословие возникло на эллинистической почве, и постольку нам необходимо отдать себе отчет об его отношении к греческой мысли. Филон, несмотря на всю свою философскую культуру, на все свое проникновение духовной атмосферой эллинизма, все же был не греком, а евреем, для которого Слово Божие было откровением и единый Бог — не отвлеченным понятием, а конкретной величиною — Богом отцов и пророков. Филон представляет собою чрезвычайно редкий по яркости пример переходного типа: он не язычник и не христианин, и в нем совершается переход от философии к богословию. Такой переход не мог совершиться на почве греческой религии, которая не имела Священного Писания, не имела догмата и закона, не имела «откровения» в тесном смысле слова. Тем не менее и на этой почве мы наблюдаем аналогичные тенденции — стремление к посредству между философией и религией, стремление к универсальной философской религии и к положительному достоверному религиозному гнозису. Здесь была и своя специальная задача — согласование философского теизма с народным политеизмом и полидемонизмом, — задача, которую греческие философы стремились разрешить, переходя от отвлеченного монизма к монизму конкретному.

К такому монизму тяготела эпоха. Но на чисто греческой почве трудно было выработать подобный монизм. Понятие единого Божества по необходимости оставалось безличным, отвлеченным понятием, которому в действительности не соответствовало никакого реального представления, никакого действительного начала религиозной жизни; если для монотеиста-еврея понятие Бога вызывает представление о целом ряде конкретных духовных отношений и если оно вызывает вместе с собою целый мир нравственной жизни, нравственного опыта, выражающегося в определенных и ясных чертах, то для грека Божество вообще, Божество, которое не есть ни Зевс, ни Аполлон, ни какой бы то ни было бог и не имеет никаких конкретных определений или отношений, есть лишь абстракция, предмет отвлеченного умозрения.

Истинною отвлеченностью понятия о Божестве определяется тот характерный дуализм, от которого греческое миросозерцание никогда не могло отрешиться. Его Божество всегда носило свою границу в самой своей отвлеченности. Там, где оно не сливалось с миром, не растворялось в нем, как в пантеизме стоиков, оно противополагалось ему. Мало того, одним из наиболее существенных возражений против стоицизма являлась именно невозможность свести все многообразие сущего к отвлеченному единству субстанции. Сами стоики признавали дуализм деятельного и страдательного, разумного и неразумного начала, Бога и косного вещества. Правда, они объединяли эти два начала в концепции одного всемирного тела, но было ясно, что в самой идее единой телесной субстанции не заключалось основания для различения этих противоположных начал. Противоположность была дана; противоположность между единством и множеством, между активным и пассивным, между духовным и материальным началом являлась исконной, как в аттической метафизике. Ее нельзя было свести к единству субстанции, и невозможно было отрицать один из ее моментов в пользу другого. Можно было признавать один из них положительным, а другой отрицательным, как это делали платоники в своем учении о материи: но это не спасало от дуализма, а только обостряло его, поскольку отрицательное нельзя свести к положительному.

Мы не находим в греческой философии конкретного понятия абсолютного. Согласно конкретному понятию о нем, абсолютное не отрицает относительного, но обосновывает относительное в самом его отличии от себя; абсолютное не есть безотносительное, а сверхотносительное начало, которое не отрицает отличное от себя бытие, но, наоборот, заключает в себе самом основание, потенции своего другого. Отвлеченное понятие об абсолютном, наоборот, ограничивается лишь противоположением его всему относительному, т. е. попросту отрицанием отношений. Такое понятие противоречиво, ибо, отличая относительное от абсолютного и противополагая их, мы все же по необходимости устанавливаем отношение между ними; мало того, такое понятие ложно, поскольку абсолютное, которое противополагается чему-либо внешнему, что не имеет в нем основания, есть мнимое абсолютное. А между тем над таким отвлеченным абсолютом греческая философия не возвышается — в этом граница ее умозрения. Есть, правда, попытки возвыситься до более конкретного понятия. В диалектике Платона, например, развивается мысль, что момент инобытия, отрицания, различия присущ высшим определениям абсолютного, как Сущего или Единого, которое благодаря этому раскрывается как всеединое (το εν και παν или το εν και πολλά). Но это определения чисто диалектические, получающиеся путем анализа отдельных отвлеченных понятий. Они соединяются друг с другом и прилагаются к идее, к предмету мысли; но они не являются внутренними самоопределениями абсолютного, которое понимается лишь как высший предмет, идея или идеал мысли. Поэтому Платон в последний период своего творчества ограничивается признанием, что в самом идеальном мирр существует не только начало единства, но и начало различия, раздвоения, множества. Диалектика показывает соотносительность этих понятий, но она не возвышается над отношениями понятий. Отсюда понятно, что Платон не выходит из дуализма, который ближайшие ученики его развивают в еще более резкой форме. Не выходит из дуализма и вся греческая философия в ее целом, несмотря на неудавшиеся попытки эпикурейского материализма и стоического пантеизма. Дуализм соответствовал религиозному миросозерцанию греков, их ограниченному божеству. И немудрено, что при пробуждении религиозной мысли дуализм развивается с новой силой среди пифагорейцев и платоников. Божество расплывалось в монизме стоиков; возникла потребность вновь обособить его от мира и раздвинуть место между ним и миром для множества подчиненных богов, демонов и духов.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

ИСТОРИЧЕСКИЕ ОСНОВЫ ХРИСТИАНСКОГО БОГОПОЗНАНИЯ

Пролог четвертого евангелия есть пролог всего последующего церковного богословия. Учение о Логосе, которое формулируется в нем, заключает в себе исходную точку развития всей христианской философии и вместе представляет одну из самых трудных проблем для историка христианской мысли. Каким образом эта мысль, в которой лик Христов запечатлелся столь ярко, отожествила Его с предвечным Логосом — одним из самых отвлеченных умозрений греческой метафизики? Что значит такое отожествление, с какою целью оно сделано, каков его смысл и происхождение?

Быть может, впервые в Новом Завете термин «Логос» появляется в апокалипсисе (19, 11–13): «и я увидел небо отверстое, и вот белый конь и Сидящий на нем, называемый верный и истинный, Который по правде судит и воинствует. Очи Его — пламень огненный, и на главе Его множество диадем, а имя имеет написанное, которого никто не знает, кроме Его самого; и Он облечен в одежду, обагренную кровью, имя же ему — Слово Божие (о λόγος του θεοΰ)». Но если даже термин

логос

или Слово, есть здесь лишь апокалиптическое выражение, то все же этот термин имеет свой определенный смысл и свою многовековую предшествовавшую историю. Он несомненно вступает здесь в новый фазис своего существования: предвечный Логос, являвшийся лишь идеей, предметом мысли или отвлеченного умозрения, признается в Новом Завете предметом опыта: «то, что было от начала, что мы

слышали,

что мы

видели

своими глазами, что

осязали

руки наши, о Слове жизни — ибо жизнь явилась и мы видели и свидетельствуем и возвещаем вам жизнь вечную, которая была у Отца и явилась нам, — что мы

видели

и

слышали

возвещаем вам, дабы и вы имели общение с нами» (1 Иоан. 1, 1, сл.). «Слово», которое от начала было у Бога и было Богом, Слово, которым создано все, «стало плотью».

Для всей истории последующей христианской мысли эти положения представляют первостепенную важность. Но мы можем должным образом понять и оценить их значение не иначе как в связи со всеми другими представлениями о личности Иисуса Христа, господствовавшими в первоначальном христианстве. Анализ этих представлений заключает величайший интерес и вместе величайшие трудности, частью благодаря скудости материала, частые вследствие бесконечной глубины содержания, какую христианство от начала влагало в свою веру. Мы и не помышляем о том, чтобы исчерпать все богатство религиозных идей и представлений, которое оно связывало с образом Христа, и мы поневоле должны ограничиться лишь общими чертами и нормами этих идей и представлений. Такими нормами были, во-первых, Ветхий Завет, мессианические чаяния Израиля и вся его вера, в которой были воспитаны Сам Иисус и Его апостолы; а во-вторых, личность и учение Иисуса в том впечатлении, какое Он произвел на Своих учеников, в том духе, который Он в них вселил.

Исследуя историю учения о Логосе, мы должны ответить на вопрос: определяется ли оно этими нормами, соответствует ли оно им или же оно имеет свое основание в миросозерцании эллинизированного общества того времени, воспитанного в греческой философии, как это полагают многие новейшие ученые? Мы уже дали очерк этого миросозерцания в историческом обзоре греческого учения о Логосе. Теперь нам предстоит рассмотреть, имеет ли христианское учение о Логосе свои внутренние основания в Ветхом и Новом Завете. Сначала мы рассмотрим мессианические чаяния Израиля и его идею о Боге, поскольку христианство, несомненно, имеет свое историческое основание в вере Израиля; затем, чтобы выяснить отношение первоначального христианства к его среде, мы рассмотрим представления о Мессии в позднейшей еврейской апокалиптике, а равно и начатки гностицизма, с которыми пришлось столкнуться христианской мысли. Наконец мы перейдем к самому источнику христианства, к Христу и Новому Завету.

Глава I

РЕЛИГИОЗНЫЙ ИДЕАЛ ЕВРЕЕВ

Проповедь Христа есть «евангелие царствия», благая весть об исполнении обетовании и пророчеств Ветхого Завета; это евангелие возвещает о наступлении «лета Господня благоприятного», об искуплении, освобождении верных, о пришествии Господнем, о новом и совершенном откровении Бога в духе и силе.

Царство Божие — царство истины и добра, правды и блага — есть конечная цель Бога в истории, конечная цель мира, заключающая в себе весь смысл мирового процесса, его разумное основание. Это царство, которое предвещали пророки как божественную необходимость, приблизилось и наступает действительно в новом откровении. «Бог, многократно и многообразно говоривший издревле отцам в пророках, в эти последние дни говорил нам в Сыне, которого поставил наследником всего» (Евр. 1, 1) — так связывалось в представлении апостольской церкви ветхозаветное откровение с новозаветным в единстве Слова Божия. Бог, говоривший в старину через пророков, высказывается в Сыне — Своем подлинном духовном образе.· В этом Сыне, в этом совершенном, интимном откровении сердца Отчего, Слово Божие исполняется, вочеловечивается, становится плотью: это уже не внешняя заповедь или обетование, не закон или пророчество, а полное осуществление, полное воплощение Слова Божия, видимое и осязаемое, живое. Такое откровение и осуществление Божества в мире и есть конечная цель, ради которой создан мир; эта истинная цель мира есть его «логос» — его смысл и разумное основание. «Сын Божий» есть альфа и омега, первое и последнее, Логос для эллинов и конечное откровение Божие, Мессия для иудеев.

Каким же образом развивалось такое представление? Каким образом мессианический идеал царства Божия соединился с идеей предвечного Логоса в лице Иисуса Христа? Проповедь Христа примыкает к ветхозаветному ожиданию царства Божия и возвещает его наступление. Поэтому нам надлежит прежде всего уяснить себе, хотя бы в самых общих чертах, ветхозаветные представления об этом царстве, поскольку они отразились и на учении Нового Завета.

В нашу задачу не входит подробная история мессианических верований или мессианических пророчеств о грядущем суде, царстве и спасении в Ветхом Завете. Мы ограничимся общей характеристикой мессианизма евреев, в связи с их общим религиозным идеалом, сущность которого уясняется в проповеди их пророков. При этом, говоря о евреях, нам следует, очевидно, касаться лишь тех пророчеств, которые имели мессианическое значение для них, а не тех, которые могли получить такое значение лишь в христианском истолковании.

Глава II

ИДЕЯ БОГА

Христианское богословие заключает в себе учение о Боге, открывшемся в Иисусе Христе. Оно сложилось в борьбе с юдаизмом, с язычеством и с теми сектами, которые возникли в христианской среде под влиянием юдаизма и язычества. Ветхозаветная религиозная мысль имела иное основание, иную точку отправления, иные задачи, и потому мы не можем искать в ней специально-ристианских понятий и представлений. Учение о Логосе, как оно формулируется в четвертом евангелии, является именно таким специально-ристианским учением, полагающим грань между прежним еврейским мессианизмом, завершившимся в проповеди Крестителя, и вселенским евангелием Христа: в отличие от всякого временного и местного национального откровения Логос понимается как универсальное, вечное откровение Отца — «свет», просвещающий не одних евреев, а «всякого человека, приходящего в мир». Еврейство, несмотря на свой универсальный монотеизм, заключало религию в национальные рамки, и то «слово», которого оно ждало от Ягве, в сущности до конца сохраняло в его упованиях ограниченное, национальное значение. Христианство, наоборот, с самого начала должно было обратиться в универсальную религию: как еврейская секта (ебионеи), оно не имело никакого будущего. Национальные чаяния потерпели полное поражение в самой смерти Христа: как «царь иудейский», Он умер на кресте; и для тех, кто уверовал в Его воскресение. Он воскрес, как универсальное откровение Отца, как Господь, Спаситель мира.

Что в монотеизме Израиля было основание для всемирного мессианизма, мы уже видели в предыдущем. Но на деле на этом основании строилась лишь национальная религия. В национализме Израиля был-элемент, противный христианству, враждебный ему; и если Израиль дал Христу первых Его апостолов, то он же породил и Его первых врагов, первое антихристианское движение. Самые апостолы стали христианами лишь после смерти Христа, когда им уяснился смысл Его учения и Его личности. Евангельское учение о Логосе есть именно богословское объяснение смысла этой личности, как он сознавался евангелистом. А потому всякая попытка найти в Ветхом Завете это учение основывается на недоразумении.

Правда, мы знаем, что еще до христианства Филон пытался показать в Ветхом Завете учение об универсальном Логосе, и, по мнению некоторых критиков, богословие четвертого евангелия заключает в себе первую попытку понять и откровение Нового Завета при свете философии филона. Но каково бы ни было отношение четвертого евангелия к эллинистической философии, самое толкование Ветхого Завета у Филона является нам явно произвольным и одинаково чуждым и букве, и духу Писания. Филон хотел объяснить образованному греко-римскому миру всеобщий разумный смысл Ветхого Завета, и с этою целью он рационализировал его в духе популярной эклектической философии своего времени. Понятие Логоса как универсального разума является у него принципом естественного откровения, и такое откровение без остатка отожествляется им со специальным откровением Израиля. Результатом было то, что Ветхий Завет утратил свой реальный смысл и обратился в аллегорическую басню с моралью, заимствованною у философов. Филон верно понял, что монотеизм Ветхого Завета и нравственное учение, им проникнутое, имеют общее, универсальное значение, но он не понял самой сути этого монотеизма и этого учения, обратив и то и другое в отвлеченности. Стараясь показать общую разумность каждой буквы, каждого слова и каждого образа Писания, он отрицал его конкретный, специальный смысл, не понимая, что в самой жизненности богосознания Израиля, в самом реализме, в самой исторической действительности переживаемого им откровения заключается его религиозное значение. Чтобы убедить людей в истинности философского учения, достаточно показать его разумность и нет нужды прибегать к откровению; но для того чтобы убедить людей в действительном откровении, надо дать им его испытать. Надо было «показать им Отца» так, как Христос Его «показывал» в Себе и учил апостолов Его показывать (Мф. 5, 16). Чтобы убедить людей в действительном существовании «Слова», нужно было показать им Его так, чтобы они «видели Его своими глазами и осязали своими руками» (1 Иоан., 1, 1). А Филон, напротив того, думал убедить мир в истинности веры отцов и в действительности их откровения, обезличивая их Бога, упраздняя их «союз» с Ним и фактически отрицая в религии все, кроме естественного откровения, тожественного с учением современной ему философии.

Мы нисколько не умаляем ни философского, ни исторического значения Филона. Даже в религиозном смысле его попытка объяснить Ветхий Завет в смысле универсального откровения была в высшей степени знаменательна и плодотворна, но она была ему не по силам и оказалась несостоятельной. Во всяком случае его руководящая философская мысль и самое его понятие Логоса были почерпнуты им не из Ветхого Завета, и он вносил их в его истолкование извне, путем ложной, искусственной эксегезы, как это мы показали выше. Ту же ошибку совершали после Филона и все те эксегеты, которые ему следовали.

Глава III

ЕВРЕЙСКАЯ АПОКАЛИПТИКА

Внешняя история Израиля от первого возвращения из вавилонского плена (537) до времен Ездры и Неемии известна нам весьма недостаточным образом. Почти неизвестна нам и судьба Израиля после Неемии, в течение второй половины персидского владычества, хотя эта эпоха была богата внутреннею жизнью: новый духовный строй иудейской общины сложился именно в этот период.

Мы знаем, что первоначально лишь незначительная часть плененных воспользовалась разрешением Кира вернуться на родину. Множество левитов, множество верных сынов Израиля, из среды которых вышло впоследствии религиозное обновление Иерусалима, оставалось в Вавилонии. Во главе первой партии переселенцев стояли первосвященник Иисус, сын Иоцадака, Зерубабель, «Отпрыск Вавилонский» — истинный отпрыск от корня Иессева, внук царя Иоакима.

Мессианические чаяния пробудились с новой силой среди иерусалимской общины, и, по-видимому, они связывались с личностью Зерубабеля, истинного сына Давида, воздвигшего новый храм из развалин. Казалось, царство Давида должно было восстановиться немедленно по истечении 70 лет пленения, предсказанных Иеремней. Во второй год царя Дария (520) в 24-й день седьмого месяца было слово Господне к пророку Аггею: «скажи Зерубабелю, правителю Иудеи: Я потрясу небо и землю, Я ниспровергну престолы царей и истреблю силу царств языческих, опрокину колесницы и сидящих на них, и низринуты будут кони и всадники один мечом другого. В тот день, говорит Господь Саваоф, Я возьму тебя, Зерубабель, сын Салфиеля, отрок Мои… и буду держать тебя как перстень с печатью, ибо

тебя

Я избрал, говорит, Господь Саваоф» (Ar. 2, 20). Великая гора — равнина перед Зерубабелом; руки его положили основание новому храму, руки его и окончат его (Зах. 4, 7. 9). Пророк Захария получает повеление возложить

венцы

на главу первосвященника Иисуса (и Зерубабеля) и сказать им: «Воистину муж но имени

Отрасль

(zemah)… он построит храм Ягве (ср. Зах. 4, 7. 9). Он создаст храм Ягве и примет славу и воссядет и будет владычествовать на престоле своем (т. е. на престоле Давида); будет и священник (одесную его εχ δεξιών αιτοΰ LXX), и будет совет мира между ними обоими» (Зах. 6, 10 и 15)

Но пророчествам этим — о храме и мессианическом царе — суждено было сбыться иначе, чем могли ожидать современники Аггоя и Захарии. Слава не наполнила нового храма при Зерубабеле, и не этот последний «отпрыск», князь из дома Давидова, оказался «Отраслью» — чаемым Мессией. Мы ничего не знаем о его участи. Знаменательно, что ни один из его потомков не был наместником Иерусалима: напротив, Иерусалим был, по-видимому, вскоре подчинен

Глава IV

НАЧАТКИ ГНОСТИЦИЗМА

Ягве был Богом Израиля, и Израиль не знал иного Бога, кроме Ягве. Но, как мы уже указывали, наряду с верой в Святого Израилева, которая жила в пророках и господствовала в законе, мы находим обильные следы всевозможных языческих суеверий в частной, а иногда и в общественной жизни евреев. Атмосфера, в которой жил Израиль, была языческой атмосферой. Народы, с которыми он соприкасался, египтяне, сирийцы, халдеи, персы, греки, превосходили его в культурном отношении, и, несмотря на все национальное обособление Израиля, языческие верования этих народов невольно просачивались в его среду. Этого мало: в самом Израиле, несомненно, была почва для восприятия таких влияний. Старинные общесемитские верования и суеверия, восходящие к седой старине, к эпохе до-народной, до-Моисеевой, никогда не были забыты, и постоянное общение с другими семитскими племенами, постоянное внешнее влияние среды никогда не давали заглохнуть этим верованиям, коренившимся в первобытном анимизме. Высоты Сиона были доступны не всем, и в народе таилось

двоеверие.

Священные книги Ветхого Завета отражают лишь свет религии Ягве, ясный как день. Этот день проникал не всюду; он светил среди тьмы, которая не могла его объять, но сама не проникалась светом или, точнее, не везде его пропускала. Не все сыны Израилевы были «сынами света», и в сердце каждого было место для «тьмы».

Изучая позднейшую еврейскую литературу, мы поражены возрастающей массой языческого суеверия в представлениях о мире всевозможных демонов и духов, добрых и злых. В апокалиптике мы встречаем пневматологию и космологию, приближающуюся к миросозерцанию гностиков; апокалиптика переходит к гностицизму, и самые памятники ее, попадая в руки гностиков, перерабатываются в новом смысле. Но напрасно было бы видеть в фантастических и мифологических представлениях этой литературы явления, относящиеся всецело к позднейшей эпохе, и объяснять их как результат общего смешения, синкретизма верований, знаменующего собой эпоху гностицизма. Самый синкретизм этот начался задолго до эллинизма: трудно сказать, когда он начался, когда его не было. Наши апокрифы вес, несомненно, принадлежат к сравнительно позднему времени — многие из них относятся к христианской эпохе. Но верования и представления, высказывающиеся в них, нередко коренятся в несравненно более древних временах.

Поверхностный наблюдатель может подумать, что древние евреи не знали загробного мира, магии, мифологии, что они не знали иного культа, кроме культа Ягве. Все суеверия, коренящиеся в первобытном анимизме, он может объяснять чужеземными заимствованиями, отступничеством. Но если закон не признает этих суеверий, карает их, упорно борется с ними, то отсюда еще не следует, чтобы их не было и чтобы они не носили национального традиционного характера. Следует помнить, что книги Ветхого Завета суть священные книги, из которых составляется канон, и что ими, очевидно, далеко не исчерпывалась не только светская, но даже и религиозная литература Израиля. Канонизация отдельных книг естественно должна была обречь на гибель остальные, и те немногие памятники внеканонической еврейской литературы позднейшего времени, которые до нас дошли, уцелели лишь случайно под покровом священных псевдонимов или благодаря христианским симпатиям. Поэтому в священных книгах Ветхого Завета мы далеко не можем искать полного выражения народных верований и воззрений. «Закон» — а впоследствии все писание понимается евреями под именем закона — борется с национальным язычеством и суеверием и во всяком случае не служит их проводником, отражая религиозное сознание высшего порядка. Поэтому лишь тщательное археологическое исследование может осветить нам живые остатки общесемитского язычества, составлявшие низший слой народных верований. Изучение «остатков арабского язычества»

Аналогичный порядок вещей наблюдается у всех народов древности: наряду с официальным, законом установленным культом общенародной святыни встречается