Им пришлось бежать из дома. Они не хотели его убивать — так получилось. Они хотели совсем другого — жить не в бидонвиле, а в нормальном доме, где есть окна и двери, спать в настоящих кроватях, запускать воздушного змея, видеть, как улыбается мать. Бабушка, уехавшая жить в Америку, хотела взять их с собой, но он не разрешил. Он мечтал быть героем — хотя бы в их глазах. И думал, что увесистые кулаки убедят мальчика и девочку в том, что их отец — настоящий герой. Но настоящие герои ни перед кем не лебезят. Они случайно увидели, как он пресмыкается перед хозяином автомастерской, и в тот же самый миг для них он умер. А потом они его убили. Они не хотели его убивать. Просто так получилось.
Лионель Труйо
Дети героев
Время, должно быть, приближалось к полудню, когда мы пустились бежать. Запах можно было терпеть еще долго, но, завидев почтальона, никогда не упускавшего возможности пропустить с Корасоном рюмку-другую и поболтать о великих боксерах, Мариэла вытрясла банку, в которой хранились наши сбережения, сунула монеты мне в карман, наказав не потерять, и велела что есть мочи нестись к выходу из бидонвиля. Если по дороге мы разминемся, она будет ждать меня возле мебельной фабрики старого Моисея. Она подвела меня к кровати, на которой спала Жозефина. Мы в последний раз посмотрели на ее лицо, изуродованное возрастом и побоями. Из-под кожи выпирали кости, но даже кости казались вялыми, как будто тело уже отказывалось ей служить. С годами она стала какой-то прозрачной. В последнее время, когда Корасон ее лупил, удары проскакивали насквозь. От того, что когда-то было женщиной, осталась только тень. Спящая, Жозефина казалась даже мертвее Корасона, лежавшего посередине комнаты с раскроенным черепом; его тело наполовину загораживали комод и стулья, перевернутые при падении. Сверху на него попадало все, что было в доме. Комод. Стулья. Сковородка и алюминиевые миски. Журнальный столик, на который он клал ноги, слушая по транзисторному приемнику репортажи с матчей. Этот приемник подарила нам ман-Ивонна, когда еще работала в прачечной больницы в Бронксе, — в письмах она описывала его то как райское местечко, то как сущий ад. Керосиновая лампа, которую мы зажигали, если вырубали электричество. Пластмассовый цветочный горшок и здоровенная каменная пепельница, купленные Жозефиной для уюта. Четыре розовых стаканчика с картинкой в форме сердца. Все наши украшения, все полезные вещи. Все — или почти все — разбилось под грузной тушей Корасона. То тут, то там из-под обломков проглядывал его синий комбинезон. Одна из кроссовок слетела, и мне была видна подошва ноги, бугорчатая, как кожа ящерицы. Лучше уж буду смотреть на ногу, решил я. Каждый раз, когда я наталкивался взглядом на его лицо, у меня начинало щипать в носу. Я боялся, что зареву, и на всякий случай повторял все за Мариэлой. Из нас двоих она самая сильная и честная перед собой. Еще, может быть, самая одинокая. Все то время, что мы оставались в комнате, она ни разу не выказала ни малейших признаков слабости. Уселась посреди осколков — подумать, что теперь делать. Потом вскочила и начала по-быстрому собирать наши скудные пожитки в большую холщовую сумку, в которой Жозефина обычно держит грязное белье. Тут я понял: мы уходим. Подальше от Жозефины, спящей в кровати, где она, наконец, могла раскинуться вольготно, не прижимаясь к стене комочком, чтобы оставить побольше места для огромного тела Корасона. К сожалению, Жозефина всегда отказывалась спать одна. Сколько помню, ей всегда нужен был мужчина в постели. Муж или сын. Но всем остальным она предпочитала Корасона. Раньше. Теперь он умер. И меня здесь не будет, чтобы его заменить, потому что наше будущее отныне зависит от властей. Корасона Жозефина любила по-настоящему. Если он возвращался позже обычного, она ждала его и только после этого задергивала занавеску и ложилась в постель. Если он вовсе не ночевал дома, она так до утра и сидела на стуле, бормоча молитву за молитвой. Но когда он пропадал более или менее надолго, Жозефина звала к себе в постель меня. Она тесно прижималась ко мне и под утро засыпала беспокойным сном, продолжая и в полузабытьи жаловаться и молиться. Если начать с конца, то во всем виноваты мы. Никто не имеет права отнимать у другого жизнь. Только вот жизнь, даже если мы не хотели ее убивать, с каждым днем делалась все хуже. Не знаю, правда ли Корасон когда-то выступал на ринге или просто врал, но он колошматил все, что движется, за исключением Мариэлы. А значит, должен был понимать, что рано или поздно получит сдачи. И Жозефина… Не то чтобы ей нравились чужие злоба и жестокость, но все-таки кое в чем она была виновата сама. Глядя на нее, можно подумать, что ей вообще ничего не нужно, потому что она никогда ни о чем не просит. На самом деле она просто редко пользуется словами, даже если надо что-то сказать. О ее желаниях узнаешь как-то ненароком. Голос у нее почти неслышный, она никогда не кричит: хочу, требую, дай. Никогда не повышает тона, зато в глазах можно найти целый словарь. Чтобы получить желаемое, она делает замкнутое и жалобное лицо. Ее лицо — это жалоба, окольными путями оплакивающая погибшие надежды. Еще Жозефина часто придумывает истории, в которых есть второй, скрытый смысл. Например, рассказывает, что маленьким я боялся стука дождя, колотящего по кровле, и прятался от него в общественных уборных нашего квартала. Она свято верит в это и рассказывает всем кому не лень. В те времена Корасон еще не ночевал у нас в доме. О втором ребенке он и слышать не хотел. Если верить Жозефине, она вытаскивала меня из убежища, растирала мне руки и ноги и брала на ночь к себе в постель. Я не помню, чтобы когда-нибудь прятался в уборной, а шум дождя мне всегда нравился. Особенно с тех пор, как Мариэла научила меня превращать воду в музыку — для этого надо только зажать уши ладонями. Под каждый ливень я сочинял песни и веселые мелодии. Вот это я хорошо помню. А историю, как я чего-то там боялся, придумала Жозефина, которой надо было заполучить меня к себе в постель на место Корасона, пока тот пил ночь напролет в какой-нибудь забегаловке, где ром стоит слишком дешево, чтобы соответствовать тому, что написано на этикетке. Жозефина, моя мать, всю жизнь жила в страхе, что кто-нибудь вытеснит ее из сердца мужчины. Ей хотелось, чтобы я всегда оставался беззащитным ребенком. Жозефине не хватает уверенности, что она будет кому-то необходима, и в этом ее несчастье. Вдруг другая женщина явится и займет ее место. Она всегда ревновала к Мариэле, которая ни у кого ничего не просит. А Жозефина жила в постоянном беспокойстве, подозревая, что в один прекрасный день мы с Корасоном оба уйдем и бросим ее. Корасон любил ее пугать и время от времени действительно сбегал. Но после каждого ложного побега он возвращался, и Жозефина, успокоившись, благодарила Господа за ниспосланное ей счастье. Но если подумать, это был большой вопрос: счастье это или горе. С каждым разом, возвращаясь, муж ненавидел ее еще сильнее и колотил отчаяннее, наверстывая упущенное. Лично я никогда не намеревался никуда сбегать. Ну разве что ненадолго, чтобы вернуться с полными руками розовых стаканчиков с рисунком в виде сердца и карманами, битком набитыми гурдами
Заслышав шаги почтальона, Мариэла подхватила сумку, покидала в нее нашу одежду и подтолкнула меня к выходу. На улице первое, что меня поразило, это как пекло солнце. Мы с Мариэлой больше любим луну. В полнолуние, когда тени делаются мягче пластилина, мы лепили из них всякие штуки. Полуденное солнце отбрасывает такую жесткую тень, которая по пятам следует за идущим человеком, как будто каждый тащит за собою собственного жандарма. Когда солнце жгло слишком сильно, мы всегда искали, куда от него укрыться. В школьном дворе, прямо посередине, рос огромный дуб. Мариэла показала мне и другие тенистые уголки, где можно было схорониться от палящих солнечных лучей. Иногда мы прятались за длинными рядами простыней, вывешенных для просушки прачками, или искали прохладу в недостроенных домишках в глубине бидонвиля. Там, где упрямцы затеяли строительство, несмотря на предупреждения муниципальных чиновников, но потом все-таки были вынуждены остановить работы, потому что нельзя же в самом деле возводить фундамент на болоте. У нас с Мариэлой всегда были свои укромные местечки, где мы могли перехитрить солнце. И вот впервые нам пришлось встретиться с ним лицом к лицу, мы понимали, что вряд ли найдем убежище. Значит, надо постараться его обогнать: у нас это получится, если мы будем долго бежать по направлению к ночи. Первым, что я увидел после смерти Корасона, было солнце, а вторым — живот почтальона. Я со всего размаху врезался в него головой. Он сразу уронил всю почту в болотистую лужу, отделяющую дом Жан-Батиста от нашего. Письма начали погружаться в илистую воду, некоторые пустились в плавание, как парусники. Если бы дело было только в Корасоне, жители квартала, может быть, и простили бы нас. В сущности, никто, кроме нас, его не любил. Не было ни одного человека, даже самого бедного, у кого бы он не выманил деньги, а поскольку женщины считали его красивым, все мужики ненавидели Корасона, хотя и не осмеливались заявить об этом вслух, боясь его бицепсов. Наше настоящее преступление состояло в том, что из-за нас утонули письма в болоте. Никому не понравится, когда «топят» его надежды. Люди просто разорвали бы нас на куски. Наверняка в числе других утонуло и письмо от ман-Ивонны. Корасон предчувствовал, что оно должно вот-вот прийти, и приготовился к встрече с почтальоном, который любил поболтать с ним о боксе, — накрыл маленький столик. Бутылка и два стакана. У него было прямо-таки собачье чутье на письма ман-Ивонны, и он всегда старался их перехватить, чтобы самому истратить деньги. Хотя он терпеть не мог, когда Жозефина высовывала нос из дому, в такие дни сам уговаривал ее куда-нибудь сходить, напоминал, что она давно обещала навестить какую-нибудь старую подругу. Он ставил на стол стаканы, закатывал рукава, созерцал свои бицепсы и ждал почтальона. Отец редко ошибался в расчетах, в крайнем случае на день-другой. Кроме того периода длиной в полгода, когда мы не имели никаких новостей от ман-Ивонны, хлопотавшей, чтобы власти штата Флорида наконец-то выплатили ей задолженность по социальной страховке. В груде почты было письмо от ман-Ивонны с номером счета, который нужно было предъявить в пункте обмена валюты, а также с точными указаниями, на что следует потратить эти деньги. Но перехватывать письмо больше некому — Корасона нет. Да и вообще вся почта бидонвиля отныне плавала в луже, отделяющей наш дом от дома Жан-Батиста. Почтальон поднялся на ноги и закричал, чтобы мы вернулись. Мы были уже далеко, когда он решился зайти в дом и призвать себе на помощь человека авторитетного. Мы уже преодолели половину главного прохода, миновали ворота коммунальной школы и перелезали через облупившийся каменный забор, огораживающий владения пастора баптистской церкви, чтобы срезать путь и выбраться на дорогу, ведущую к фасаду мебельной фабрики. Взрослые, особенно работники фабрики, не любят ходить этой тропой. Там можно порезать ноги об осколки или вляпаться в лепеху коровьего навоза, так что тебя еще долго будет преследовать вонь. Взрослые вообще не любят, чтобы другим стало известно, какой дорогой они ходят. Но для нас было пара пустяков — перепрыгнуть через каменную стенку. А поскольку у нас нет хозяина, который в день получки будет читать нотацию о чистоте, то длинным взрослым путям мы предпочитаем короткие. В конце тропинки, в паре шагов от широкой заасфальтированной площадки, шутки ради нас попытался остановить толстяк Майар. Откровенно говоря, я его совершенно не интересовал. Я вообще мало кого интересую, если не считать Джонни Заику, Марселя и еще нескольких ребят, для остальных я — брат Мариэлы. Толстяк Майар считал делом чести облапать всех девчонок и часто подкарауливал Мариэлу. Один раз она позволила ему дотронуться до себя, наверное, потому что в этом было что-то новенькое. Мариэла любит пробовать все новое. А он, как дурак, решил, что заимел на нее права, и пошел трепаться по всему бидонвилю о своей так называемой победе, чтобы все ему завидовали. В день смерти Корасона он попытался схватить ее и притянуть к себе. Поначалу это выглядело как игра, потом до него донеслись вопли жителей квартала, выкрикивавших наши имена, и он понял, что произошло что-то серьезное. Как и все, кто мечтает стать артистом, он захотел принять участие в общей суматохе и поймать Мариэлу по-настоящему. Но Мариэла отклонилась, точь-в-точь повторив движение Корасона, любившего тренироваться ранним утром, когда весь квартал еще спит, за исключением хлебных торговок, возвращающихся из булочной. Толстяк Майар замер как истукан, но не желал признать себя побежденным. Безоружная девчонка представлялась ему легкой добычей. Он снова ринулся на нее, и тогда Мариэла преподнесла ему сюрприз. Она нанесла ему короткий прямой удар в солнечное сплетение. Опять-таки, в точности как Корасон, когда по утрам тот дрался с ветром, чтобы не терять формы. Толстяк Майар еще успел в последнем приступе гордости быстро оглядеться по сторонам. Нас никто не видел. Убедившись, что свидетелей нет, он упал на колени, хватая ртом воздух, пялясь пустыми глазами и издавая предсмертные хрипы. Нам было некогда объяснять ему, что он выживет и еще много раз будет бит. Мы с Мариэлой знали: одним ударом кулака убить нельзя — боль должна долго копиться, пожирая тело изнутри и оставляя от него только кожу. В последние недели Корасон колотил Жозефину почти каждый день, у нее даже кровь больше не текла, она не плакала, вообще никак не реагировала на побои. Но ее изъеденная кожа еще продолжала дышать. Смерть еще не выступила на поверхность. От побоев умирают медленно, так что толстяку Майару придется подождать. Глядя на его несчастную физиономию, Мариэла расхохоталась. Есть люди, которые рождаются на свет с талантом к слезам. А у Мариэлы главная фишка — смех. Она никого не копировала, ни за кем не повторяла — свой смех она изобрела сама. Не знаю, есть ли на свете место, где учат смеяться, но у нас каждый постигает эту науку самостоятельно. А жизнь иногда несется так быстро, а иногда, наоборот, тянется так медленно, что из-за недостатка времени или сил ты так никогда ее и не осваиваешь. Я, например, смеяться не люблю. В коммунальной школе вас учат грамоте. Разные божьи церкви учат страху перед Всевышним. В том, что касается мудрости или принципов, мы прислушиваемся к пословицам. У нас в квартале, если дела совсем швах, жизнь опирается на пословицы. У каждого жителя их пруд пруди, даже у самых бедных. И это единственное добро, которым люди делятся друг с другом, не дожидаясь, пока их об этом попросят. Порой, если говорить не о чем, кто-нибудь вспомнит пословицу, все равно какую, и готово — вот и начало разговора. У нас море пословиц, чтобы заполнять пустоты и давать свой комментарий событиям, включая самые непредвиденные, что случаются раз в жизни. Когда сезон дождей затянулся у нас до того, что вода стояла выше крыш самых высоких домов, расположенных на склонах оврага, люди всю голову себе сломали в поисках расхожей морали, которая объяснила бы им причину потопа. Каждый раз, когда жизнь поворачивается к людям плохой стороной, взрослые изобретают новую пословицу. А дети собирают их, чтобы вырасти мудрыми. Смешливость Мариэлы не имеет ничего общего с нашими привычками, это ее личное достижение. Вообще Мариэла сама себя сотворила. Свои слезы, мысли, смех, а теперь и свою судьбу, если можно назвать судьбою ту жизнь без ясного пути, которая нас ждет. Она все еще смеялась, когда мы вышли на настоящую улицу с названием, машинами. Это была другая территория, на ней действовали другие правила. В нашем квартале у людей, кроме тех, кто работает и возвращается домой без сил, много свободного времени. И они могут распоряжаться им по своему усмотрению. Наши преследователи не собирались отказываться от погони, но засечь нас в толпе стало намного труднее. Мы превратились в обыкновенных мальчика и девочку, безымянных жителей настоящего города — города, обозначенного на карте. Очутившись во внешнем городе, мы замедлили шаг. Я кашлял. Прохожие оборачивались и, как мне казалось, смотрели на меня с подозрением. Я не могу сдержать кашель после самого незначительного физического усилия. В бидонвиле на мой кашель никто не обращает внимания. Все в курсе, что я такой от природы, родился с таким недостатком, и никому нет до этого никакого дела. Но когда я встречаюсь с чужими, их это очень удивляет. От бега я совсем выдохся, и Мариэла предложила дойти до Марсового Поля, а там отдохнуть на скамейке. Мы пошли не торопясь, и мой кашель утих. Несмотря на неуверенность, я чувствовал себя хорошо. Беспокойство накатило позже, уже когда мы сидели на лавке, а потом еще раз, вечером, когда пришлось задуматься, где ночевать. И еще на следующий день, когда мы пошли на встречу с Джонни Заикой, который рассказал, что в дело вмешалась пресса. Черные мысли — они как деревья. Им нужно время, чтобы прорасти, они шебуршатся у вас в голове, пока не пустят корни. В первые часы после второй смерти Корасона, после бега через город, мы не спеша шагали по просторам Марсова Поля, над которым нависают равнодушные статуи героев. Мариэла несла сумку и думала за нас двоих. Мы шли плечо к плечу, и я спокойно переставлял ноги, как будто прятался за ней. Она всегда была добра ко мне, делала кучу поблажек, оказала тысячу всяких мелких услуг, про которые вот так сразу и не вспомнишь. И не мелких тоже. Например, помогала мне с уроками или заботилась о здоровье. Кроме того, поскольку она была любимицей Корасона, то каждый раз, когда я совершал какую-нибудь глупость, она говорила МЫ, чтобы его разжалобить. Если законы позволяют, я надеюсь, что смогу с ней переписываться, потому что мы и правда два сапога — пара. Мариэла для меня больше, чем просто сестра. У нас вообще не принято пользоваться такими словами, как «сестра» и «брат». У нас каждого зовут по имени, и каждый волен любить, кого хочет. У людей просто нет денег, чтобы заставить кого-то себя полюбить. Ну вот, я и выбрал Мариэлу. Это и раньше так было. И все то время, что длился наш побег, то есть три дня — две луны плюс несколько часов, до того как на третий день нас поймали на этом самом месте Марсова Поля, у подножья этих самых статуй, меня, пока я сидел в беседке и мечтал о музыке, а ее, когда она вернулась, объехав территорию на велосипеде, мы в полном смысле слова были два сапога пара.
Приблизившись к Марсову Полю, мы замедлили шаг и начали оглядываться в поисках свободной скамейки, чтобы передохнуть. Все места были заняты. Свободным оставался только один уголок мраморной скамьи, на которой сидел старомодно одетый мужчина. На нем был костюм-тройка с галстуком. Он еще не произнес ни слова, а мы уже догадались, что он говорит на другом, не нашем языке. На языке библиотек, состоящем из очень трудных слов. Он не ответил на наше приветствие. В других обстоятельствах Мариэла проявила бы настойчивость, принудила бы этого человека к вежливости. Мужчина не видел нас, отворачиваясь от навязанного соседства двух отпрысков иного мира. Он сидел, положив руки на колени, и смотрел вдаль, равнодушный ко всему, не только к нашему присутствию. Но это его не извиняло. Когда с вами здороваются, надо отвечать. Прощать такое было не в характере Мариэлы, и она вполне могла бы заставить его проглотить собственный галстук, но мы понимали, что сейчас не до хороших манер. Мы и сами были немного похожи на него и так же, как он, одиноко смотрели на линию горизонта. Только наш горизонт лежал у нас за спиной. Или где-то сбоку. Мужчина относился к числу счастливчиков, которые точно знают, куда надо смотреть. Может, ученый, а может, лицо духовного звания. Он находился в мире с самим собой и целым светом. Не переставая коситься на странного соседа, Мариэла попросила меня достать из кармана деньги, чтобы прикинуть размеры нашего состояния. Потом она поинтересовалась, не хочу ли я есть, и я сказал, что нет. Я тоже успел все обдумать. После того, что мы натворили, я потерял право на слабость. Я решил стать взрослым, вернее вообразил себя очень сильным, поэтому дал себе слово, что буду сдерживать кашель. И не буду испытывать ни голода, ни жажды. Никогда. Буду жить без ничего. Никогда ни о чем не попрошу. Во всяком случае, не раньше Мариэлы. «Ты уверен, что не хочешь есть?» — «Нет», — еще раз подтвердил я, тем более что это была правда. В первый день мне ничего не было нужно. Чтобы подчеркнуть наше равноправие, я спросил, может, мне понести сумку? В будущем. Да нет, она же совсем не тяжелая. Мариэла никогда не изображает из себя жертву. У нее на платье были пятна крови. И эти пятна казались более реальными, чем господин в отлично скроенном костюме, продолжавший глядеть прямо перед собой, ни разу не шевельнув ни головой, ни руками, и не видевший ничего, кроме той воображаемой линии, которую принял за цель наблюдения. Тогда я сделал, как он: уставился в пустую точку пространства, чтобы не видеть пятен крови на платье и всего, что осталось позади. Сидение на лавке делало меня уязвимым. До смерти Корасона я не отличался болтливостью и мог долгие часы сидеть на одном месте. Но сейчас мне хотелось двигаться, хотелось, чтобы слова лились потоком. Молчание будит мертвецов. Корасон воспользовался нашей остановкой на скамейке и явился перед нами в виде призрака. Он был здесь, прямо передо мною. Я посмотрел на Мариэлу. Даже в окружении смерти Мариэла воплощает собой жизнь. Но он вклинился между ней и мною. Огромный. Истекающий кровью. Умирающий. Если хочешь не думать ни о чем, надо относиться к жизни по-спортивному: бежать что есть мочи, прятаться за скоростью. Стоит тебе остановиться, как в голову ударяет горе. Я смотрел прямо перед собой, поднимал голову к статуям и все равно видел кровь. Я закрыл глаза, пытаясь сосредоточиться. Но человек видит не глазами, а головой. Картинки приходят изнутри. Именно там все появляется и исчезает. Очень быстро. Корасон умер, но он был жив. Он умирал снова и снова. Умер днем, а утром снова умер, как в кино или в театре. Я закрыл глаза, чтобы вернуться в день, но утро стучалось ко мне. Вечное и непоправимое. Несмотря на все мои усилия остаться там, где находились, мы с Мариэлой снова и снова проходили мимо автомастерской. Мы возвращались с рынка. Нам пришлось тащиться в такую даль ради сущей ерунды — перца и стирки. Перец предназначался для Корасона. Стирка тоже — его рабочий комбинезон. Автомастерская расположена неподалеку от нашего поселения. Обычно мы стараемся не ходить по этой улице. Корасон не любит, когда его отвлекают во время работы. А отвлекает его каждый, кто на него хотя бы посмотрит. Или не посмотрит. Дело в том, что он работает не каждый день. Мастерская, инструменты, комбинезон — это все бутафория. Он работает не по-настоящему. Он там больше для декорации. Его не подпускают к машинам, не разрешают открывать рот. Он для них никто. Просто пара кулаков. Хотя мы ничего этого не знали. Мариэла не знала, кто из нас решил идти этой дорогой. А в мастерской разыгралась невероятная сцена. Конец света. Один голос гремел громче других, перекрывая их. Этот голос принадлежал не Корасону. Напротив, чем слышнее звучал этот голос, тем тише говорил Корасон. Мы следили за разыгрывавшейся сценой. Мариэлу она задела. Я прочитал на ее лице удивление, сменившееся разочарованием. Трудно пересказывать, что там произошло, потому что увиденное выглядело унизительно — гораздо унизительнее, чем история про мальчика, от страха запирающегося в вонючем общественном сортире. Ты получил эту работу только потому, что я дал обещание твоему отцу. И тут Корасон умер. Вот и помалкивай, когда тебя не спрашивают, и не суй лапы к запчастям, пока тебя об этом не попросят. Ощущение было такое, как будто одна из огромных статуй на площади Героев вдруг обрушилась с пьедестала. В физическом смысле он был жив и, повинуясь приказу хозяина, поднял деталь мотора. Но это был человек без лица. А Мариэла, которая никогда не отказывала ему в уважении, даже если не одобряла его поступков, вдруг осознала, что она осиротела. Она взяла меня за руку, и мы покинули место событий. Выстиранные вещи, которые мы должны были принести Жозефине, выпали у нас из рук. Перец тоже. Мариэла раздавила ногой перец и собрала постирушку. Она не хотела сразу возвращаться домой. Мы пошли потихоньку. Мы искали какую-нибудь уловку, какое-нибудь объяснение, которое позволило бы нам убедить самих себя, что ничего страшного не произошло. Но ходьба была не способна вытеснить из головы увиденное. Все, что нам попадалось на улице, мы видели и раньше. Все безобразия были на месте: попрошайки, пыль, вывески, пьянчуги. И мы. Не было ничего, что спасло бы нас после унижения Корасона. У меня в ушах все еще звучал голос хозяина. Бездельник паршивый. И еще куча характеристик, относящихся к Корасону, из них ни одной положительной. Никчемный человек, не имеющий права ни на что. Больше он никогда тебя не ударит, сказала мне Мариэла. Она думала обо мне, а я — о Жозефине. Между Мариэлой и Жозефиной никогда не было особенной любви. Жозефина обожает, чтобы ее жалели, а Мариэла терпеть не может слабаков. Солнце пекло нестерпимо, и мы решили идти домой. Но шли все равно медленно. Нам требовалось время, чтобы смириться с новой версией Корасона. Не хотелось видеться с ним прямо сейчас. Точно так же было с Джонни, когда на его старшего брата накатило. Я своими глазами видел: он встал на четвереньки, как собака, тряс воображаемым хвостом, лакал из канала грязную воду. Когда Джонни сказал мне, что приступ миновал и брат опять считает себя человеком, я еще несколько недель старался с ним не встречаться, чтобы не натолкнуться на собаку. Чтобы смириться с новой реальностью, в которой твоего отца топчут и вытирают об него ноги, как о половую тряпку, тоже требуется время. К несчастью, к моменту нашего возвращения он уже был дома, сидел за столом, заставленным стаканами и бутылкой. Мертвый герой вел себя так, как будто был живым. Он ждал почтальона, злился на Жозефину, хлопотавшую по хозяйству. Злился на то, что она здесь. Злился на ее унылую физиономию, не заметить которую было невозможно. Она все суетилась и суетилась, все с тем же унылым выражением на лице. Если она не готовит еду, то занимается уборкой или чинит старую одежду. Уборка — ее страсть, что довольно странно. Если задуматься, у нас довольно мало вещей, так что прибирать особенно нечего. Дом совсем маленький, поэтому, когда она начинает наводить порядок, переставлять предметы с места на место или перетирать стаканы, всем сразу делается не по себе, особенно Корасону, которому некуда вытянуть свои длинные ноги. Обычно перед приходом почтальона он выгоняет Жозефину. Они остаются в доме одни, и он впадает в беспокойство. Своими глазами я этого никогда не видел, но хорошо представляю себе, как это происходило. Ему было невыносимо встречаться взглядом с Жозефиной, хотя она смотрела на него без всякой злобы. Но он-то хорошо знал, кто он такой — никчемный бездельник, и думал, что она тоже об этом знает. В действительности она им восхищалась и всегда находила для того резоны. Она единственная прощала ему все и всегда. Даже ман-Ивонна потеряла всякую надежду; она уехала и с тех пор терпеливо ждет, когда он перестанет все решать за нас, чтобы перетащить нас к себе. Ман-Ивонна верит, что мы сумеем его заменить. Она дарит нам подарки и тайком готовит наш переезд за границу. Даже мать отвернулась от него. И только Жозефина все ему прощала. Мариэла любила его, пока считала равным себе. Они вдвоем были на голову выше нас, и между ними установились свои, особые отношения. Но теперь Мариэла осталась одна. Только она была достаточно сильной, чтобы встречать опасности лицом к лицу, принимать решения и платить за это требуемую цену. А вот он лег перед хозяином на брюхо и пополз, извиваясь, как ящерица, лишь бы сохранить обманную видимость. Или будешь делать что тебе велят, или катись отсюда. И больше не возвращайся плакаться тут, не разжалобишь. И он уступил, лишь бы сохранить свой комбинезон. А дома стал изображать из себя крутого. Присутствие Жозефины приводило его в бешенство. Мы вошли в ту минуту, когда он ее бил. Каждый удар был местью за его собственное унижение. На нас он даже не посмотрел. Он не знал, что мы видели, как час назад он умер. Он колотил ее, старался вернуть себе потерянный образ. Но в наших глазах он перестал быть чемпионом. Он понимал, кто он такой — неудачник и наш отец. Мы появились в тот самый миг, когда его огромный кулак настиг Жозефину, разбив ей лицо и швырнув ее в глубину комнаты, к подножию кровати. Но он с ней еще не закончил, продолжал ее колошматить, цепляясь за свои вымышленные титулы. Он расправил плечи и снова стал Джо Луисом