Эванжелина, молодая монахиня-францисканка, трудится в библиотеке монастыря Сент-Роуз, известного своей коллекцией изображений ангелов. Однажды девушка обнаруживает письмо от знаменитого филантропа Эбигейл Рокфеллер, адресованное бывшей настоятельнице. В письме идет речь о какой-то экспедиции, в 1943 году отправленной в Болгарию. Похоже, там, в Родопских горах, было обнаружено нечто исключительно важное.
Так начинается разгадка великой тайны, уходящей на тысячи лет в прошлое, к началу бесконечной войны рода людского с прекрасными чудовищами — нефилимами, потомками тех, кого «дочери человеческие» рождали от «сынов Божьих».
Пещера Глотка Дьявола, Родопы, Болгария.
Зима, 1943 год
Ангелологи осматривали тело. Никаких следов разложения. Кожа гладкая, словно пергамент. Глаза цвета аквамарина — безжизненны, взгляд устремлен вверх. Высокий лоб и атлетические плечи в ореоле золотых волос. Даже одежда из странной белой материи с металлическим отблеском была чистой, как будто существо умерло в палате парижской больницы, а не в пещере глубоко под землей.
Никого не удивляла прекрасная сохранность тела. Перламутровые ногти, плоский живот без пупка, полупрозрачная кожа — все как положено, даже крылья на месте. И все же оно слишком прекрасно, так не похоже на то, что они изучали на репродукциях эпохи раннего Возрождения, разостланных перед студентами, словно дорожные карты, в душных библиотеках. Всю жизнь они ждали этого. Хотя в глубине души каждый опасался, что их глазам предстанут отвратительные останки — кости, покрытые иссохшими мышцами, подобно мумиям из археологических раскопок. А вместо этого — тонкая узкая рука, орлиный нос, розовые губы, сжатые в застывшем поцелуе. Ангелологи склонились над телом, как будто ждали, что существо моргнет и очнется.
ПЕРВАЯ СФЕРА
Женский монастырь Сент-Роуз,
Хадсон-Ривер-Вэлли, Милтон, штат Нью-Йорк.
23 декабря 1999 года, 04.45
Эванджелина проснулась еще до восхода солнца. На пятом этаже было тихо и темно. Неслышно, чтобы не разбудить сестер — те молились всю ночь напролет, — она собрала в охапку ботинки, чулки и юбку и пошла босиком к умывальной. Быстро оделась, не глядя в зеркало, в общем, и не проснувшись толком. В узком окне виднелось монастырское подворье в предрассветном тумане. Обширный заснеженный двор простирался до самого Гудзона, до рощицы голых деревьев на берегу. Женский монастырь Сент-Роуз возвышался прямо над рекой, и при свете дня казалось, что есть два монастыря — один на суше, а другой в воде. Легкая волна создавала обманчивое впечатление, что отражение и реальность переходят друг в друга. Летом иллюзию разрушали баржи, а зимой — льдины. Широкая черная лента словно отпечатывалась на чистом белом снегу. Вскоре ее позолотит утренний свет.
Эванджелина плеснула холодной водой в лицо. Что-то ей приснилось, но вспомнить не получалось: лишь тревожное предчувствие, ощущение одиночества и крушения надежд. Она сбросила тяжелую фланелевую сорочку и задрожала от холода. Оценивающе оглядела себя — худые руки, стройные ноги, плоский живот, растрепанные каштановые волосы, золотой кулон на груди. В зеркале отражалась сонная юная девушка в белых хлопковых шортиках и нижней рубашке — такое белье выдавали обитательницам монастыря Сент-Роуз два раза в год.
Поезд-экспресс до Восьмой авеню, станция Коламбус-серкл, Нью-Йорк
Автоматические двери разошлись, впустив в вагон струю морозного воздуха. Верлен застегнул пальто, ступил на платформу, и его тут же оглушила рождественская песенка «Jingle Bells», исполняемая в стиле рэгги двумя парнями с дредами. Ритмичная мелодия, жара, сотни людей, движущихся по узкой платформе. Следуя за толпой, Верлен поднялся по широким грязным ступенькам в заснеженный наземный мир и оказался в объятиях обледеневшего зимнего дня. Его очки в золотой оправе запотели на холоде — полуслепой человек отправился своей дорогой по дрожащему от холода городу.
Как только стекла очков перестали запотевать, Верлен разглядел, что в самом разгаре сезон праздничных покупок — над входом в метро висела омела, веселый Санта-Клаус из Армии спасения тряс медным колокольчиком, а рядом стояло красное эмалированное ведерко для пожертвований. За красными и зелеными рождественскими огнями не было видно света уличных фонарей. Когда схлынула толпа ньюйоркцев в шарфах и тяжелых пальто, защищающих от ледяного ветра, Верлен проверил дату на часах. К своему большому удивлению, он обнаружил, что до Рождества осталось всего два дня.
Каждый год на Рождество в город съезжалось множество туристов, а Верлен давал себе клятву весь декабрь не выезжать в центр, не покидать уютной тихой квартирки-студии в Гринвич-Виллидж. Уже много лет он проводил Рождество на Манхэттене, не участвуя в празднествах. Его родители жили на Среднем Западе и всегда присылали ему пакет с подарками, который он обычно открывал, говоря с матерью по телефону.
Но это было давно, когда он еще радовался наступлению праздника. В день Рождества он уходил выпить с друзьями, а потом, после нескольких бокалов мартини, смотрел какой-нибудь боевик. Это стало традицией, и он всегда с нетерпением ждал Рождества, а в этом году — особенно. В последние месяцы он много работал, и мысль об отдыхе очень его радовала.
Юго-западная аллея Центрального парка,
Нью-Йорк
Толпа, увлеченная покупками к празднику, осталась далеко позади. Возле скамейки виднелась призрачная фигура, застывшая в ледяном спокойствии. Высокий, бледный, хрупкий словно китайский фарфор, Персиваль Григори казался порождением снежного вихря. Он достал из кармана пальто белый шелковый носовой платок и судорожно закашлялся, прижав его ко рту. Силуэт дрожал и расплывался с каждым приступом кашля, а во время коротких передышек вновь становился четким. На шелковом платке появились пятна крови, отливающие голубым, яркие, будто осколки сапфира на снегу. Не стоило отрицать очевидного. В последние месяцы дела стали гораздо хуже. Он бросил окровавленный шелк на тротуар и почувствовал, как натерта кожа на спине. Любое самое крошечное движение причиняло сильную боль и было подобно пытке.
Персиваль взглянул на часы «Патек Филипп» литого золота. В последний раз он говорил с Верленом накануне, чтобы подтвердить встречу, и назначил время очень четко — двенадцать часов. А сейчас пять минут первого. В раздражении Персиваль опустился на холодную скамью, уперев кончик трости в мерзлый тротуар. Он вообще не любил ждать, не говоря уже о том, чтобы ждать человека, которому он так хорошо платил. Персиваль предпочитал не обсуждать деловые вопросы по телефону — он не доверял таким обсуждениям, и вчера он тоже сдержался и не стал сразу выяснять у Верлена все подробности. За эти годы Персиваль и его семья собрали достаточно информации об очень многих женских монастырях и аббатствах континента, а теперь Верлен нашел кое-что интересное на Гудзоне.
В их первую встречу Персиваль решил, что Верлен — начинающий бизнесмен, карьерист, иногда балующийся художественным рынком. Буйно вьющиеся темные волосы, самоуверенное поведение, предметы туалета, абсолютно не сочетающиеся друг с другом, — таким предстал Верлен Персивалю. Все, от одежды до поведения, было в нем слишком юным, слишком модным, как будто он не успел найти своего места в этом мире. Обычно Персиваль таких людей не нанимал. Позже он узнал — помимо того что Верлен специализировался в истории искусств, он был художником и преподавал в университете, подрабатывал на аукционах и давал консультации, чтобы свести концы с концами. Он искренне считал себя представителем богемы и был богемно непунктуален. Однако юноша доказал, что умеет работать.
Монастырь Сент-Роуз, Милтон,
штат Нью-Йорк
Эванджелина прошла в дальний конец четвертого этажа, миновала комнату, где стоял телевизор, и оказалась возле проржавевшей железной двери. Осторожно, чтобы не провалиться, она поднялась по прогнившим ступенькам, вдоль закругленной влажной каменной стены, в тесную круглую башенку высоко над землей. Башня — единственное, что сохранилось от первоначальной постройки на верхних этажах. Она начиналась от часовни Поклонения, две винтовые лестницы вели через второй и третий этажи, заканчиваясь на четвертом, чтобы сестры могли спускаться из своих келий прямо в часовню. Хотя башенка была построена для того, чтобы сократить сестрам путь к месту ночных молитв, все давно пользовались главной лестницей, где было тепло и светло. Пожар сорок четвертого года пощадил башню, но Эванджелина до сих пор чувствовала запах дыма, въевшегося в стропила, как будто комната вдохнула липкие смоляные пары и задержала дыхание. Сюда так и не провели электричество, и свет проникал лишь сквозь сводчатые окна с тяжелыми стеклами ручной работы. Окна выходили на восток. Даже сейчас, в полдень, в комнате стоял ледяной мрак. В стекла бился неугомонный северный ветер.
Эванджелина прижала руки к холодному стеклу. Бледное зимнее солнце освещало холмы вдалеке. Даже в самые солнечные декабрьские дни казалось, будто свет проходит сквозь несфокусированную линзу. В летние месяцы яркое солнце придавало листьям деревьев радужный оттенок, а осенью листья были багряными, красными, оранжевыми, желтыми — казалось, что в зеркале речной воды отражается лоскутное покрывало. Эванджелина представила себе экскурсантов из Нью-Йорка, которые едут на поезде вдоль восточного берега Гудзона за яблоками или тыквами и любуются прекрасной листвой. Теперь же деревья стояли голые, а на холмах лежал снег.
Она редко пряталась в башне, всего раз или два в году, когда мысли заставляли ее избегать людей и укрываться в уединенном местечке, чтобы подумать. Это не было обычным созерцанием, для которого сестры уединялись время от времени, и каждый раз Эванджелина чувствовала вину за свой поступок еще несколько дней. И все же Эванджелина не могла пересилить себя и не ходить в башню. Мысли становились ясными и четкими, уже когда она поднималась по ступенькам, и еще более ясными, когда она смотрела на окрестности монастыря.
Пятая авеню, Верхний Ист-Сайд, Нью-Йорк
В ожидании лифта Персиваль Григори постукивал по полу кончиком трости, ритм резких металлических щелчков отсчитывал секунды. Облицованное дубовыми панелями фойе дома — элитного, довоенной постройки, с видом на Центральный парк — было настолько привычным, что он его почти не видел. Семья Григори уже больше полусотни лет занимала пентхаус. Он бы мог обратить внимание на почтительного швейцара, пышную композицию из орхидей в холле, кабину лифта, отделанную полированным черным деревом и перламутром, огонь в камине, отбрасывающий блики света на мраморный пол. Но Персиваль Григори ничего не замечал, кроме рвущей боли и хруста в коленных суставах при каждом шаге. Когда двери лифта открылись, он, хромая, вошел, увидел свое сгорбленное отражение в полированной латуни и быстро отвел взгляд.
На тринадцатом этаже он вышел в мраморный холл и отпер двери апартаментов Григори. Привычные детали его частной жизни — антиквариат, модерн, поблескивающее лаком дерево, искрящееся стекло — подействовали умиротворяюще, и он расслабился. Он бросил ключи на шелковую подушку, лежащую на дне вазы китайского фарфора, скинул тяжелое кашемировое пальто на подлокотник зачехленного деревянного кресла (девятнадцатый век, американский колониальный стиль) и прошел через галерею, отделанную травертином. Перед ним открылись просторные комнаты — гостиная, библиотека, столовая с четырехъярусной люстрой. За большими венецианскими окнами метель беспорядочно кружила снежинки.
В дальнем конце апартаментов большая закругленная лестница вела на материнскую половину. В строгой гостиной собрались друзья матери. Гости приезжали в квартиру на обед или ужин почти каждый день — своеобразный салон для ближайшего окружения. Мать все больше привыкала к этому ритуалу, прежде всего, из-за ощущения власти. Она выбирала, кого желала видеть, и заключала избранных в облицованное темными панелями логово своей квартиры, на время изымая из полной скуки и страданий жизни внешнего мира. За долгие годы она изменила своим привычкам всего несколько раз, когда ее сопровождал Персиваль или его сестра, и только ночью. Мать настолько свободно себя чувствовала на этих встречах, а круг ее гостей был настолько постоянным, что она редко жаловалась на неотлучное сидение дома.
Тихо, чтобы не привлекать внимания, Персиваль нырнул в ванную комнату в конце прихожей, осторожно прикрыл за собой дверь и запер ее. Заученными быстрыми движениями он снял сшитый на заказ шерстяной пиджак и шелковый галстук, швыряя одежду на керамические плитки пола. Дрожащими пальцами расстегнул шесть перламутровых пуговиц и, стащив рубашку, выпрямился перед большим зеркалом, висящим на стене.