В седьмом томе собрания сочинений Марка Твена из 12 томов 1959-1961 г.г. представлены книги «Американский претендент», «Том Сойер за границей» и «Простофиля Вильсон».
В повести «Американский претендент», написанной Твеном в 1891 и опубликованной в 1892 году, читатель снова встречается с героями «Позолоченного века» (1874) — Селлерсом и Вашингтоном Хокинсом. Снова они носятся с проектами обогащения, принимающими на этот раз совершенно абсурдный характер. Значительное место в «Американском претенденте» занимает мотив претензий Селлерса на графство Россмор, который был, очевидно, подсказан Твену длительной борьбой за свои «права» его дальнего родственника, считавшего себя законным носителем титула графов Дерхем.
Повесть «Том Сойер за границей», в большой мере представляющая собой экстравагантную шутку, по глубине и художественной силе слабее первых двух книг Твена о Томе и Геке. Но и в этом произведении читателя радуют блестки твеновского юмора и острые сатирические эпизоды.
В повести «Простофиля Вильсон» писатель создает образ рабовладельческого городка, в котором нет и тени патриархальной привлекательности, ощущаемой в Санкт-Петербурге, изображенном в «Приключениях Тома Сойера», а царят мещанство, косность, пошлые обывательские интересы. Невежественным и спесивым обывателям Пристани Доусона противопоставлен благородный и умный Вильсон. Твен создает парадоксальную ситуацию: именно Вильсон, этот проницательный человек, вольнодумец, безгранично превосходящий силой интеллекта всех своих сограждан, долгие годы считается в городке простофилей, отпетым дураком.
Комментарии А. Наркевич.
Марк Твен. Собрание сочинений в 12 томах. Том 7
АМЕРИКАНСКИЙ ПРЕТЕНДЕНТ
О ПОГОДЕ В ЭТОЙ КНИГЕ
В этой книге нет описаний погоды. Автор попытался обойтись без оных. В художественной литературе это первая попытка такого рода, и из нее может ничего не выйти, но некоему смельчаку — в данном случае автору настоящей книги — она показалась соблазнительной. Немало найдется читателей, которые рады были бы залпом проглотить какую-нибудь повесть, но не смогли этого сделать по причине длиннейших описаний погоды. Да и автору ничто так не мешает, как необходимость через каждые несколько страниц отходить от сюжета, изощряясь в описаниях погоды. Таким образом, ясно, что назойливые рассуждения о погоде докучают равно и автору и читателю. Правда, погода необходима для рассказа о человеческих переживаниях. С этим нельзя не согласиться. Но надо найти ей такое место, где бы она никому не мешала, где бы она не прерывала нити повествования. При этом описание ее должно быть возможно более добротным, а не каким-нибудь невежественным, убогим, любительским. Погоду тоже надо уметь описывать, и человеку, не набившему себе на этом руку, не создать ничего путного. Данный автор способен изобразить лишь несколько заурядных разновидностей погоды, да и то не очень хорошо. А потому он счел наиболее разумным заимствовать необходимую погоду у высокоопытных и признанных мастеров своего дела, — указывая, конечно, откуда это взято. Описания погоды помещены в конце книги, где она никому не мешает. (См. Приложение) Читателя просят время от времени заглядывать туда и по мере развития сюжета наслаждаться соответствующими отрывками.
Полковник Малберри Селлерс, которого мы вновь выводим на страницах этой книги, уже появлялся перед читателем много лет тому назад как Эскол Селлерс в первом издании романа, носящем название «Позолоченный век»; как Бирайя Селлерс — в последующих изданиях указанного произведения и, наконец, как Малберри Селлерс, персонаж пьесы, поставленной некоторое время спустя Джоном Т. Раймондом.
Глава I
Несказанно прекрасное утро в сельской Англии. Перед нами на живописном холме возвышается величественная громада — увитые плющом стены и башни Чолмонделейского замка, внушительного памятника старины и свидетеля великолепия средневековых баронов. Это одна из резиденций графа Россмора, кавалера орденов Подвязки, Бани, святого Михаила
[2]
и проч., и проч., и проч., и проч., и проч., обладателя двадцати двух тысяч акров английской земли, а также владельца одного из лондонских приходов с двумя тысячами домов, которые он сдает в аренду, что приносит ему ежегодно двести тысяч фунтов дохода и позволяет влачить весьма приятное существование. Праотцом и основателем этого гордого древнего рода был Вильгельм Завоеватель собственной персоной; имя матери не значится в анналах истории, поскольку она была личностью весьма незаметной и лишь эпизодической — вроде, например, дочери дубильщика кожи из Фалеза.
В это ясное ветреное утро в малой столовой замка находились два человека и хладные останки недоеденного завтрака. Одним из сотрапезников был старый лорд, высокий, прямой, широкоплечий, седовласый и суровый; в каждой черточке его лица, в каждой позе, в каждом жесте чувствуется волевая натура, и в свои семьдесят лет он выглядит не хуже, чем многие в пятьдесят. Другим был его единственный сын и наследник, молодой человек с мечтательным взором; на вид ему лет двадцать шесть, а на самом деле скоро будет тридцать. Прямота, добродушие, честность, искренность, простота, скромность — таковы основные качества его натуры, что сразу бросается в глаза, а потому, облаченный во внушительные доспехи своего полного имени, он кажется чем-то вроде овцы в панцире, ибо полное его имя и звание: его сиятельство Кэркадбрайт Ллановер Марджорибэнкс Селлерс, виконт Беркли из Чолмонделейского замка, в Уорикшире. (А произносится это: К’кабрай Тлановер Маршбэнкс Селлерс, вайкаунт Беркли из Чолмндского замка, Уоркшр.) Он стоит у большого окна, всем своим видом выказывая почтительное внимание к словам отца и равно почтительное несогласие с его взглядами и суждениями. Папаша во время беседы расхаживает по комнате и, судя по всему, пребывает в великом гневе, достигшем почти тропического накала.
— Я знаю, Беркли, что, при всей вашей мягкости, если уж вы примете решение, которого, по-вашему, требуют честь и справедливость, то никакие доводы и аргументы (на данное время, во всяком случае) не способны вас остановить. Да и не только доводы, но и насмешки, уговоры, мольбы, приказания. Мне же кажется…
Отец, если вы посмотрите на это без предубеждения, спокойно, то несомненно согласитесь, что мое желание поступить так, а не иначе, отнюдь не является опрометчивым, необдуманным или своенравным и объясняется весьма вескими соображениями. Не я создал в Америке этого претендента на графство Россмор; я не гонялся за ним, не искал его, не навязывал его вам. Он сам выискался, сам вошел в нашу жизнь…
— И превратил ее в ад, целых десять лет досаждая мне своими скучнейшими письмами, своими бесконечными рассуждениями, целыми акрами утомительнейших доказательств…
Глава II
Полковник Малберри Селлерс, — было это за несколько дней до того, как он написал письмо лорду Россмору, — сидел у себя в «библиотеке», которая одновременно служила ему «гостиной», а также была «картинной галереей» и — в довершение ко всему — «рабочей мастерской». Он называл ее то так, то этак— в зависимости от того, что требовалось в данном случае и при данных обстоятельствах. Сейчас он трудился над какой-то сложной механической игрушкой и, казалось, был всецело поглощен своей работой. Голова его поседела, но во всем прочем он остался таким же молодым, живым, энергичным, мечтательным и предприимчивым, как и в былые дни. Его любящая жена, верная спутница его жизни, сидела рядом, держа на коленях дремлющую кошку; она умиротворенно вязала и думала о чем-то своем. Комната была большая, светлая и производила впечатление уютной, как-то по-домашнему обжитой, хотя обставлена она была скромно и довольно скудно, а безделушки и всякие вещицы, которыми принято украшать парадные покои, не поражали ни количеством, ни ценностью. Зато в ней стояли живые цветы, и в самой атмосфере ее чувствовалось что-то неуловимое, не поддающееся определению, но указывающее на присутствие в доме человека с хорошим вкусом и умелыми руками.
Даже ужасающие цветные олеографии, развешанные по стенам, не удручали взор; они казались неотъемлемой принадлежностью этой комнаты, ее украшением — если угодно, тем, что больше всего привлекало в ней, ибо тот, кому случилось увидеть хоть одну из них, уже не мог оторвать от нее глаз и обречен был страдать до самой смерти, — вы, конечно, видели такие картины. Одни из этих кошмаров изображали пейзажи, другие именовались морем, третьи были, видимо, портретами, а все вместе представляли собой преступление против искусства. На портретах, впрочем, можно было узнать видных американцев, ныне усопших; однако благодаря подписям, сделанным чьей-то смелой рукой, все они фигурировали здесь в качестве «графов Россморов». Самое последнее приобретение вышло из мастерской художника в качестве Эндрью Джексона
«Замок» — полковник только так именовал свой дом — представлял собой невероятно старое и ветхое двухэтажное строение, правда довольно просторное; некогда оно было покрашено, но уже забыло когда. Стояло оно на самом краю Вашингтона, еще не вполне застроенном, и в свое время, очевидно, было чьей-то загородной виллой. Дом окружал запущенный двор, обнесенный забором, который не мешало бы кое-где подпереть; в заборе имелась калитка, никогда не открывавшаяся. У входной двери висело несколько скромных жестяных дощечек. На самой большом из них значилось: «Полк. Малберри Селлерс, адвокат и посредник по претензиям». Ознакомившись же с остальными, вы узнавали, что полковник является, кроме того, еще и материализатором, гипнотизером, целителем душевных болезней и так далее. Словом, это был человек, который всегда находил для себя дело.
Седовласый негр, в очках и видавших виды белых нитяных перчатках, вошел в комнату, чинно поклонился и объявил:
— Мистер Вашингтон Хокинс, сэр.
Глава III
К этому времени миссис Селлерс успокоилась и, вернувшись к двум друзьям, принялась расспрашивать Хокинса о его жене, о детях, о том, сколько их у него, и так далее и тому подобное. В результате допроса выяснилась вся история успехов и злоключений этой семьи, а также ее передвижений по Дальнему Западу за последние пятнадцать лет. Тут к полковнику кто-то пришел с черного хода, и его вызвали из комнаты. Воспользовавшись тем, что он вышел, Хокинс поинтересовался, как обходилась с полковником жизнь последние пятнадцать лет.
— Да все так же — иначе и быть не могло: Малберри бы этого не допустил.
— Вполне вам верю, миссис Селлерс.
— Ну, да вы сами видите: ведь он нисколько не изменился, ни капельки — все тот же Малберри Селлерс.
— Это вполне очевидно.
Глава IV
Томительный день подходил к концу. После обеда два друга весь вечер долго и взволнованно обсуждали, что делать с пятью тысячами долларов, которые они получат в награду, когда найдут Однорукого Пита, схватят его, докажут, что он и есть тот человек, которого разыскивают, отдадут преступника в руки властей и отправят его в Талекуа, на индейскую территорию. Но было столько головокружительнейших возможностей истратить деньги, что они никак не могли ни на чем остановиться, а если и останавливались, то ненадолго. Наконец миссис Селлерс все это страшно надоело, и она сказала:
— Ну какой смысл поджаривать на вертеле зайца, если он еще не пойман?
На этом обсуждение животрепещущей проблемы было временно приостановлено, и все пошли спать. На следующее утро полковник, вняв уговорам Хокинса, сделал чертеж и описание своей игрушки и отправился получать на нее патент, а Хокинс взял самую игрушку и решил попытать счастья: попробовать извлечь из нее коммерческую выгоду. Ему не пришлось далеко ходить. В старом деревянном сарайчике, где раньше, вероятно, обитало семейство какого-нибудь бедняка негра, он обнаружил деловитого янки, который занимался починкой дешевых стульев и прочей подержанной мебели. Этот человек без особого интереса осмотрел игрушку, попытался загнать поросят, увидел, что это не так просто, как ему казалось, — увлекся, и чем дальше, тем больше; наконец добился желанного результата и спросил:
— А патент у вас есть?
— Пока еще нет, но документы поданы куда следует.
ТОМ СОЙЕР ЗА ГРАНИЦЕЙ
Глава I
ТОМ ИЩЕТ НОВЫХ ПРИКЛЮЧЕНИЙ
Вы думаете, Том угомонился после всех приключений, которые были с нами на реке, — ну, тех, когда мы освободили негра Джима и когда Тому прострелили ногу? Ничуть не бывало. Он еще больше разошелся — только и всего. Понимаете, когда мы все трое вернулись с реки героями, воротились, так сказать, из долгих странствий, и когда все жители поселка вышли встречать нас с факелами, и произносили речи, и кричали «ура», а некоторые так даже напились пьяные — понятно, мы все прослыли героями. Ну а Тому, известно, только того и надо.
Правда, ненадолго он и впрямь угомонился. Все с ним носились, а он себе знай расхаживает по улицам, задрав нос кверху, точно весь поселок принадлежит ему. Кое-кто даже стал называть его Том Сойер-Путешественник. Ну, понятно, тут он и вовсе чуть не лопнул от спеси. На нас с Джимом он и смотреть не хотел — ведь мы всего-навсего спустились вниз по реке на плоту и только вверх поднялись на пароходе; ну а Том — он и туда и обратно на пароходе ехал. Все наши мальчишки страшно завидовали мне и Джиму, а уж Тому они просто пятки готовы были лизать.
Н-да, прямо не знаю, может он на этом и успокоился бы, если б только не Нат Парсонс, наш почтмейстер, — знаете, такой тощий, долговязый, лысый старикашка. Нат был человек добродушный и глуповатый, а уж болтливее его я в жизни никого не видывал. Ну и вот, этот самый Нат за последние тридцать лет единственный во всем поселке заслужил себе такую репутацию — то есть, я хочу сказать, репутацию путешественника, — ну и, понятно, до смерти возгордился. Говорят, он за эти тридцать лет не меньше миллиона раз распространялся о своем путешествии и страшно гордился своими россказнями. А тут вдруг откуда ни возьмись является мальчишка, которому еще и пятнадцати-то не исполнилось, и весь поселок, разинув рот, восхищается его путешествиями. Ясно, что бедного старикашку всего корежить начинает от такого дела. Ему просто тошно было слушать рассказы Тома и аханье: «Вот здорово!», «Нет, вы только послушайте!», «Чудеса, да и только!» и всякое тому подобное. Но деться ему было некуда, — все равно как мухе, у которой задняя лапка в патоке завязла. И вот всякий раз, стоит только Тому сделать передышку, — глядишь, несчастный старикан уж тут как тут, расписывает свои облезлые путешествия, как только может. Впрочем, они уже всем порядком надоели, да и вообще-то немногого стоили, так что просто смотреть на него было жалко. Тут Том снова принимается рассказывать, старик за ним, и так далее и тому подобное, — иной раз часами стараются друг друга за пояс заткнуть.
А путешествие Ната Парсонса вот с чего началось. Когда он только поступил в почтмейстеры и был совсем новичком в этом деле, приходит однажды письмо, а кому — неизвестно, во всем поселке такой отродясь не живал. Ну вот, он и не знал, что тут делать да как тут быть. А письмо все лежит — лежит неделю, лежит другую, покуда от одного вида этого письма у Ната стали колики делаться. К тому же письмо было доплатное — без марки, а взыскать эти десять центов не с кого. Вот Нат и решил, что правительство сочтет, будто он во всем виноват, да и прогонит его с должности, когда узнает, что он не взыскал эти деньги. В конце концов Нат не выдержал. Он не мог ни спать, ни есть, исхудал как тень, но посоветоваться ни с кем не посмел: вдруг этот самый человек возьмет да и донесет правительству про письмо. Запрятал он его под половицу, но опять без толку: чуть увидит, что кто-нибудь наступил на это место, так его сразу в дрожь бросает. Неспроста это, думает он про себя. И сидит он, бывало, до глубокой ночи, ждет, покуда все огни погаснут и весь поселок затихнет, а после прокрадется в контору, вытащит письмо и запрячет его в другое место. Народ, понятно, стал избегать Ната. Все качали головами да перешептывались — по всему его виду и поступкам выходило, что он либо убил кого-нибудь, либо еще бог весть чего наделал. И будь он не своим, а приезжим, его бы уж наверняка линчевали.
Ну вот, значит, как я уже говорил, не мог Нат больше вытерпеть, и решил он отправиться в Вашингтон, пойти прямо к президенту Соединенных Штатов и чистосердечно во всем признаться, а потом вынуть письмо, положить его перед всем правительством и сказать:
Глава II
ПОДЪЕМ ВОЗДУШНОГО ШАРА
Так вот, значит, Том придумывал один план за другим, но в каждом было какое-нибудь слабое место, и ему приходилось их бросать. Наконец он просто в отчаяние пришел. В это время газеты в Сент-Луисе много писали о воздушном шаре, который должен полететь в Европу, и Том начал подумывать, не отправиться ли ему туда посмотреть, что это за шар, да все никак не мог решиться. Однако газеты все не унимались, и тогда ему пришло в голову, что если теперь не поехать, так, может, больше никогда не представится другого случая увидеть воздушный шар. К тому же он узнал, что Нат Парсонс едет туда, ну и, понятно, это решило дело. Ведь Нат Парсонс, когда вернется, непременно станет хвастать, что видел шар, и тогда ему, Тому, придется слушать да помалкивать, а уж этого он стерпеть не мог. Вот он и попросил меня и Джима поехать вместе с ним, и мы поехали.
Шар оказался замечательный — огромный, с крыльями, лопастями и разными тому подобными штуками, совсем непохожий на те шары, какие рисуют на картинках. Он был привязан на краю города, на пустыре, в конце Двенадцатой улицы, а кругом толпился народ, и все насмехались над шаром и над его изобретателем — тощим, бледным малым, с глазами как у помешанного, — и все утверждали, что шар не полетит. Изобретатель приходил в ярость, бросался на них с куланами и говорил, что они тупые скоты, однако в один прекрасный день они поймут, что им довелось встретить одного из тех, кто возвышает народы и создает цивилизацию, а у них не хватило мозгов это уразуметь. И тогда на этом самом месте их собственные дети и внуки воздвигнут ему памятник, который переживет века, а имя его переживет и самый памятник.
Тут народ снова начинал хохотать, орать и спрашивать, как была его фамилия до того, как он женился, сколько он возьмет, чтобы больше так не поступать, как звали бабушку кошки его сестры, и разные тому подобные вещи, какие обычно говорит толпа, когда ей попадется парень, которого можно дразнить. Правду сказать, некоторые замечания были смешные и даже очень остроумные, но все равно это несправедливо и не слишком благородно, когда столько народу пристает к одному человеку, да притом когда все они такие бойкие на язык, а он и ответить-то толком не умеет. Да и в сущности-то, стоило ли ему огрызаться? Ему ведь от этого никакого проку, а им только и надо — попался простак на удочку. Но все равно он тут ничего поделать не мог — такой уж был человек. Он был славный малый, а газеты писали, что он настоящий гений, — но уж в этом-то он наверняка не виноват. Не могут же все быть здравомыслящими, приходится нам быть такими, какие мы есть от природы. Я так разумею: гении думают, что они все знают, и потому не слушают ничьих советов, а всегда поступают по-своему, и из-за этого все люди их ненавидят и презирают. И ничего удивительного тут нет. Если б они были поскромнее, прислушивались к тому, что люди говорят, да старались научиться уму-разуму, то им же самим было бы лучше.
Та часть шара, в которой сидел профессор, была похожа на лодку. Она была большая, просторная, и по бокам в ней стояли водонепроницаемые ящики. В них хранились разные вещи, на них можно было сидеть, стелить постели и спать. Мы забрались в лодку. Там уже болталось человек двадцать, они всюду совали свой нос, все рассматривали; и старый Нат Парсонс тоже был тут как тут. Профессор возился с приготовлениями к отлету, и все стали друг за дружкой вылезать обратно на землю. Старый Нат шел позади. Ну а мы ведь не могли допустить, чтоб он остался после нас, вот мы и решили обождать, покуда он уйдет, и вылезть последними.
Но вот уже Нат сошел на землю, и теперь наступил наш черед. Вдруг я услышал громкие крики, обернулся, смотрю — город стрелой улетает у пас из-под ног! Мне просто дурно сделалось, до того я перепугался. Джим стоит весь серый, слова вымолвить не может, а Том молчит, но вид у него вроде даже радостный. Город все уходил и уходил вниз, но нам казалось, будто мы не двигаемся, а просто висим в воздухе на одном месте. Дома становились все меньше и меньше, город сжимался все теснее и теснее, люди и экипажи стали совсем крошечными, словно жуки или муравьи, улицы превратились в ниточки и трещинки. Потом все как будто растворилось, и вот уже и города нет — одно только большое пятно на поверхности земли осталось; и я подумал, что теперь наверняка все видно за тысячу миль вверх и вниз по реке, хотя, конечно, так далеко видеть нельзя. Мало-помалу земля превратилась в шар — в обыкновенный круглый шар какого-то тусклого цвета, а по шару вились и извивались блестящие полоски — реки. Вдова Дуглас вечно твердила, что земля круглая, как шар, но я никогда не придавал значения разным ее предрассудкам — их у нее целая куча, — и уж ясно, на этот раз я и вовсе внимания не обратил. Ведь я сам прекрасно видел, что земля имеет форму тарелки и что она плоская. Взберусь я, бывало, на гору, да и окину взглядом окрестность, чтоб самому в этом убедиться. По-моему, лучший способ составить себе правильное представление о каком-нибудь факте — никому на слово не верить, а пойти и посмотреть самому. Однако на этот раз мне пришлось признать, что вдова-то была права. Вернее, я хочу сказать, что она была права, когда говорила про всю землю, но она была не права, когда говорила про ту часть, где находится наш город. Эта часть имеет форму тарелки, и она плоская, честное слово!
Глава III
ТОМ ОБЪЯСНЯЕТ
Заснули мы часа в четыре, а проснулись около восьми. Профессор угрюмо сидел на корме. Он дал нам поесть, но велел оставаться на носу и не заходить дальше середины лодки.
Если человек был очень голоден, а потом вдруг наелся до отвала, то все сразу выглядит куда лучше, чем прежде, и на душе у него как-то легче становится, даже если он летит на воздушном шаре с гением. Мы даже разговаривать начали.
Меня очень беспокоил один вопрос, и в конце концов я сказал:
— Том, мы ведь на восток летели?
— На восток.
Глава IV
БУРЯ
Кругом становилось все более мрачно и уныло. Над нами было огромное, бездонное небо, внизу простирался совершенно пустой океан — одни волны и больше ничего. Вокруг нас, там, где небо сходится с водою, было кольцо — совершенно правильное круглое кольцо, и казалось, что мы застряли в самом центре — тютелька в тютельку. Хотя мы и неслись с бешеной скоростью, словно степной пожар, но все равно ни на дюйм не продвигались вперед и никак не могли выбраться из этого самого центра. Нас просто мороз по коже подирал — уж до того это было странно и непонятно.
Вокруг стояла такая тишина, что мы тоже стали говорить шепотом. Постепенно нас до того жуть одолела, что и вовсе разговаривать расхотелось. Вот мы и принялись «мыслить», как Джим выражается, и очень долго сидели молча.
Профессор все время лежал тихо. Когда поднялось солнце, он встал и приложил к глазам какую-то трехугольную штуковину. Том сказал, что это секстант, — профессор определяет им положение солнца, чтобы узнать, где находится шар. Потом профессор начал что-то вычислять, заглянул в какую-то книжку, ну а после опять за старое принялся. Много всякой чепухи он наболтал, и между прочим заявил, что будет держать скорость в сто миль до завтрашнего вечера, покуда не опустится в Лондоне.
Мы ответили, что будем весьма признательны.
Профессор глядел в другую сторону, но, услыхав это, мгновенно обернулся и окинул нас таким страшным, злобным и подозрительным взглядом, какого я еще в жизни не видывал, а потом и говорит:
Глава V
ЗЕМЛЯ
Мы старались придумать какой-нибудь план, но никак не могли поладить. Джим и я — мы стояли за то, чтоб повернуть обратно и ехать домой, но Том сказал: когда рассветет, мы сможем различить дорогу, и тут-то наверняка окажется, что мы совсем недалеко от Англии. Тогда уж, пожалуй, стоит туда съездить, а домой вернуться на пароходе, — по крайней мере будет чем похвастать.
К полуночи буря утихла, выглянул месяц и осветил весь океан. Нам стало сразу очень уютно и до смерти захотелось спать. Растянулись мы на своих ящиках и тотчас же уснули, а когда проснулись, то увидели, что уже солнце всходит. Море сверкало, словно усеянное алмазами, погода стояла прекрасная, и скоро все наши вещи высохли.
Мы пошли на корму поискать чего-нибудь на завтрак и вдруг видим — стоит под колпаком компас, а в нем огонек светится. Том сразу забеспокоился и говорит:
— Надеюсь, вам понятно, что это значит. Это значит, что кто-нибудь всегда должен стоять на вахте и управлять этой штуковиной — все равно как на корабле, а не то она будет носиться где попало по воле ветра.
— Так что же она делала все это время, с тех пор как… с тех пор как произошло несчастье с профессором? — спрашиваю я.
ПРОСТОФИЛЯ ВИЛЬСОН
НА УХО ЧИТАТЕЛЮ
Человек, не знакомый с судопроизводством, всегда способен наделать ошибок, если будет пытаться описать сцену суда; вот почему я не захотел печатать главы, изображающие судебный процесс, пока их со всей строгостью и пристрастием не прочтет и не выправит какой-нибудь опытный стряпчий — так, кажется, они называются. Теперь эти главы абсолютно правильны, до самой мельчайшей подробности, ибо они были переписаны под непосредственным наблюдением Уильяма Хикса, изучавшего когда-то, тридцать пять лет тому назад, юриспруденцию в юго-западной части штата Миссури, а затем, приехавшего сюда, во Флоренцию, для поправки здоровья и поныне исполняющего кое-какую подсобную работенку ради физических упражнений, а также за харчи на фуражном складе Макарони-Вермишели, что на маленькой улочке, если свернуть за угол с Пьяцца-дель-Дуомо, как раз позади того здания, где на камне, что вделан в нишу в стене, сиживал шестьсот лет назад Данте, делая вид, будто он наблюдает, как строится колокольня Джотто, но мгновенно теряя к этому интерес, лишь только появлялась Беатриче, направлявшаяся к ларьку, чтобы купить для своей защиты кусок орехового торта, на случай если гибеллины устроят беспорядки прежде, чем она успеет дойти до школы; и все в этом же старом ларьке, и все тот же старый торт продается и по сей день, и он все так же вкусен и воздушен, как тогда, — и это не лесть, а чистая правда. Хикс малость подзабыл свою юридическую науку, но для этой книги восполнил пробел в знаниях, и теперь те две-три главы, в которых речь идет о суде, — в полном и безупречном порядке. Он сам мне это сказал.
Сие подписано мною собственноручно сегодня, января второго дня, тысяча восемьсот девяносто третьего года, на вилле Вивиани, в деревне Сеттиньяно, в трех милях от Флоренции, в горах, откуда открывается самый прелестный вид, какой только возможен на нашей планете, и сияют самые волшебные, чарующие закаты, какие только возможны на какой-либо планете и даже в какой-либо солнечной системе; подписано в роскошном зале, украшенном бюстами сенаторов и других вельмож, представляющих род Церретани и взирающих на меня с одобрением, как взирали они на Данте, и взывающих ко мне с безмолвной мольбой принять их в лоно моей семьи, что я делаю с радостью, ибо мои самые отдаленные предки — едва вылупившиеся цыплята по сравнению с этими важными, пышно разодетыми древними старцами, и меня возвеличивает и наполняет удовлетворением мысль, что им шестьсот лет.
МАРК ТВЕН
Глава I
ВИЛЬСОН ЗАРАБАТЫВАЕТ ПРОЗВИЩЕ
Место действия этой хроники — городок Пристань Доусона на Миссурийском берегу реки Миссисипи; от него до Сент-Луиса полдня езды пароходом вверх по реке.
В 1830 году это было маленькое уютное селение, застроенное скромными деревянными домиками в один-два этажа, выбеленные фасады которых утопали в плюще, жимолости и вьющихся розах. Перед каждым из этих хорошеньких домиков был палисадник, огороженный белой деревянной изгородью, пестревший мальвами, ноготками, недотрогами, княжескими перьями и другими, вышедшими теперь из моды, цветами; на подоконниках стояли ящики с моховыми розами и терракотовые горшки с геранью, усеянной огненными лепестками, пламеневшими на фоне бледных роз. Если среди этих горшков и ящиков оставалось свободное местечко, то его в погожий денек непременно захватывала кошка и, растянувшись во всю длину, погружалась в блаженный сон, выставив пушистое брюшко на солнце, уткнув нос в согнутую лапку. И это был уже совершенный домашний очаг, ибо кошка служила символом и безошибочным свидетельством того, что под этой крышей царят довольство и покой. Говорят, что и без кошки — откормленной, избалованной, привыкшей к почитанию — бывают идеальные дома; быть может, не спорю, но как это доказано?
Вдоль кирпичных тротуаров росли акации, стволы которых были огорожены деревянными решетками. Летом акации давали тень, а весной, когда распускались их пушистые гроздья, источали сладкий аромат. Главная улица — в одном квартале от реки и параллельная ей — была единственной торговой улицей города, она тянулась на шесть кварталов и была застроена жалкими деревянными лавчонками, среди которых, правда, высились и кирпичные трехэтажные торговые заведения, одно-два на каждый квартал. По всей улице скрипели раскачиваемые ветром вывески. Пестрый, полосатый, похожий на леденец столб, какие вдоль каналов Венеции стоят у входов во дворцы, указывая, что их владельцы принадлежат к старинному роду, в этом городе служил опознавательным знаком скромной цирюльни. На центральном перекрестке была вбита в землю высокая некрашеная мачта, сверху донизу увешанная жестяными кастрюльками, сковородками и кружками, которые своим дребезжанием и стуком помогали жестянщику оповещать мир (в ветреную погоду), что его мастерская — на углу — всегда к услугам заказчиков.
Берега Пристани Доусона омывались чистыми водами великой реки; городок был расположен на небольшой возвышенности, а окраина его бахромой редких домишек рассыпалась у подножия поросшей лесом холмистой гряды, захватывавшей селение в полукольцо.
Примерно каждый час вверх и вниз по Миссисипи проходили пароходы. Те, которые обслуживали небольшие линии, например Каирскую и Мемфисскую, причаливали к пристани регулярно, а крупные суда из Нового Орлеана останавливались только по требованию, чтобы высадить пассажиров или сдать груз, так же как и огромная флотилия «транзитных». Эти попадали сюда с доброй дюжины рек — с Иллинойса, Миссури, Верхней Миссисипи, Огайо, Мононгахилы, Теннесси, Ред-Ривер, Уайт-Ривер и других — и направлялись в разные места; трюмы их были набиты всевозможнейшими предметами и первой необходимости и роскоши, каких только могли пожелать жители бассейна Миссисипи во всех его девяти климатических поясах, от студеного водопада св. Антония до раскаленного зноем Нового Орлеана.
Глава II ДРИСКОЛЛ ЩАДИТ СВОИХ РАБОВ
Простофиля Вильсон привез кое-какие деньги и купил себе домик на западной окраине города. Только небольшой, заросший травой участок с шаткой изгородью посередине разделял его владения и владения судьи Дрисколла. Вильсон снял еще небольшое помещение в центре города и прибил у входа жестяную табличку такого содержания:
Однако роковое замечание о собаке погубило его карьеру в зародыше, если говорить о юриспруденции: клиенты не являлись. Прождав довольно долго, Вильсон снял табличку и перевесил ее на свой дом, замазав краской слова о юридической практике и предлагая теперь свои услуги лишь в качестве скромного землемера и опытного бухгалтера. Время от времени ему поручали размежевать участок или какой-нибудь местный торговец приглашал его к себе привести в порядок бухгалтерские книги. С истинно шотландским терпением и мужеством Вильсон решил добиться того, чтобы город изменил о нем мнение и признал его юристом. Бедняга! Мог ли он предвидеть, какой мучительно долгий срок потребуется для этого?
Глава III
РОКСИ ПРОДЕЛЫВАЕТ ХИТРЫЙ ФОКУС
Перси Дрисколл отлично проспал всю ночь, после того как избавил свою челядь от путешествия вниз по реке, но Рокси не сомкнула глаз ни на минуту. Она была охвачена величайшим ужасом. Ведь когда ее ребенок вырастет, его тоже могут продать в низовья реки! Эта страшная мысль сводила Рокси с ума. Минутами ей удавалось забыться, но в следующий миг сна как не бывало, и Рокси вскакивала и устремлялась к колыбели своего младенца, дабы воочию убедиться, что он все еще там. Она прижимала его к сердцу и бурно изливала свою любовь, осыпая малютку поцелуями, смачивая слезами, стеная и приговаривая:
— Они не посмеют, они не посмеют! Уж лучше твоя мама убьет тебя своими руками.
После одного из таких приступов отчаяния Рокси, укладывая своего сына в колыбель, заметила, что второй младенец пошевелился во сне, и только тут вспомнила о его существовании. Она подбежала к нему и долго стояла, размышляя вслух:
— В чем провинился мой сыночек, что он лишен твоего счастья? Ведь он же никому ничего плохого не сделал! К тебе бог милостив, а к нему нет. Почему?
Тебя
никто не посмеет продать в низовья реки! Ох, ненавижу я твоего папашу, бессердечный он, а пуще всего бессердечный к неграм! Так бы и убила его, проклятого! — Она притихла, размышляя, но вскоре опять разразилась истошными рыданиями: — А убить-то придется тебя, моего ребеночка!
Его
убивать что пользы? Тебя, крошку мою, это не спасет! Продадут мою крошку в низовья реки, и дело с концом! Значит, такая уж судьба у твоей бедной мамы — убить тебя ради твоего же спасения! — Она еще крепче прижала ребенка к своей груди, осыпая его ласками. — Мама должна убить тебя, да как рука на это подымется? Нет, нет, не плачь, мама не бросит тебя, мама уйдет с тобой вместе, убьет себя тоже. Уйдем отсюда, мой сыночек, утопимся вместе и забудем все земные горести!
Там-то
уж, верно, никто не продает бедных негров в низовья реки!
Она направилась к двери, укачивая ребенка и что-то напевая, но вдруг остановилась на полпути. Взгляд Рокси упал на ее новенькое воскресное платье из немыслимо пестрого ситца с какими-то фантастическими разводами. Долго, долго не могла она оторвать от него затуманенных глаз.
Глава IV
ПОДМЕНЕННЫЕ РЕБЯТА ПОДРАСТАЮТ
Отныне мы в своем повествовании должны сообразоваться с подменой, которую совершила Роксана, и называть истинного наследника Чемберсом, а маленького раба Томасом Бекетом, для краткости — Томом, как звали его окружающие.
Став самозванцем, Том сразу превратился в несносного ребенка. Он ревел из-за всякой чепухи, без малейшего повода впадал в бешенство и визжал и орал благим матом до тех пор, пока не начинал задыхаться, как это талантливо умеют делать младенцы, когда у них прорезываются зубки; этот приступ удушья всегда очень страшное зрелище: наступает словно паралич легких, крошечное существо беззвучно корчится в конвульсиях, извиваясь всем телом и суча ножонками, и не может продохнуть; губы синеют, широко раскрытый рот застывает, являя взору один-единственный малюсенький зубок, торчащий в нижнем ободке малиновых десен. Невесть сколько длится роковая тишина, уже не остается сомнения, что младенец испустил дух, как вдруг подбегает нянюшка, прыскает водой ему в лицо, и мгновенно его легкие наполняются воздухом и дитя разражается таким криком, воплем или воем, что могут лопнуть барабанные перепонки, — и у обладателя барабанных перепонок невольно вырываются такие слова, каких, будь он ангелом, он бы никогда не посмел произнести. Маленький Том царапал каждого, кого мог достать своими ногтями, и колотил погремушкой всех, кто оказывался под рукой. Он орал во всю мочь, чтоб ему дали пить, а когда ему подносили чашку, швырял ее на пол, выплескивал воду и поднимал крик, чтоб дали еще. Ему спускали все его капризы, даже самые злые и отвратительные; ему позволяли есть все, чего бы он ни пожелал, даже такие лакомства, от которых у него после болел живот.
Когда Том подрос настолько, что уже начал ковылять, лепетать какие-то слова и понимать, для чего ему даны руки, он стал бичом для окружающих в полном смысле слова. Пока он бодрствовал, Рокси не знала с ним ни минуты покоя. Он требовал все, что только видели его глаза, лаконично произнося: «Хоцу!» И это являлось приказом. Когда же ему приносили вещь, которую он требовал, он отталкивал ее и истерически вопил: «Не хоцу, не хоцу!» Но стоило только убрать от него эту вещь, как он поднимал отчаянный крик: «Хоцу! Хоцу! Хоцу!» — и Рокси летела как на крыльях, чтоб утихомирить его, пока он не успел закатить истерический припадок, к которому явно готовился.
Самой любимой его игрушкой были каминные щипцы. Он предпочитал щипцы всем остальным вещам потому, что его «отец» запретил ему касаться их, боясь, чтобы он не разбил окно и не повредил мебель. Едва только Рокси отворачивалась в сторону, как Том подбирался к щипцам, заявляя: «Холосые!» — и посматривал одним глазком, наблюдает ли Рокси, затем произносил свое: «Хоцу!» — и опять искоса поглядывал в ее сторону; еще один взгляд украдкой, команда: «Дай!», наконец возглас: «Вот и взял!» — и трофей оказывался в его руках. В следующий миг тяжелые щипцы взлетали вверх, засим слышался треск, истошное мяуканье, и кошка мчалась на свидание уже на трех лапах, а Рокси бросалась спасать лампу или оконное стекло, хотя спасать было уже нечего.
КОММЕНТАРИИ
Произведения Твена, печатающиеся в седьмом томе, были написаны в первой половине 90-х годов XIX века. Это был период создания в США новых капиталистических монополий и укрепления старых, обострения классовых противоречий внутри страны и роста экспансионистских тенденций в ее внешней политике, «…американцы, — писал в конце 1892 года Ф. Энгельс, — с давних уже пор доказали европейскому миру, что буржуазная республика — это республика капиталистических дельцов, где политика такое же коммерческое предприятие, как и всякое другое»
[82]
. В эти годы продолжает углубляться недовольство Твена американской действительностью и его разочарование в буржуазной демократии. Однако все это находит в его произведениях сложное и даже противоречивое выражение.