День восьмой

Уайлдер Торнтон

«День Восьмой» — самый известный роман Торнтона Уайлдера, признанный жемчужиной американской реалистической прозы XX века.

Тонкая, полная глубокого психологизма история жизни братьев и сестры из маленького провинциального городка, причудливыми и тернистыми путями идущих к славе и богатству.

Каждый из них — уникален как личность и отмечен огромным талантом.

Каждый осознает собственную исключительность и не боится рисковать и идти на жертвы ради успеха.

Но удастся ли им обрести обычное, человеческое счастье? Или путь наверх так и окажется для них дорогой в никуда?

ДЕНЬ ВОСЬМОЙ

ПРОЛОГ

Летом 1902 года Джон Баррингтон Эшли из города Коултауна, центра небольшого углепромышленного района в южной части штата Иллинойс, предстал перед судом по обвинению в убийстве Брекенриджа Лансинга, жителя того же города. Он был признан виновным и приговорен к смертной казни. Пять суток спустя, в ночь на вторник 22 июля, он бежал из-под стражи по дороге к месту исполнения приговора.

Таково было «дело Эшли» — «Угольщицкое дело», как его прозвали, — вызвавшее немало толков, возмущения и насмешек по всему Среднему Западу. В том, что Эшли — намеренно или случайно — застрелил Лансинга, ни у кого сомнений не возникало, но всем ясно было, что процесс велся из рук вон плохо: выживший из ума судья, несостоятельная защита, пристрастный совет присяжных. А когда в довершение всего осужденный убийца бежал из вагона, где его охраняли пятеро конвойных, и словно испарился — в кандалах, наголо обритый, в арестантской одежде, — тут уж посмешищем сделался самый штат Иллинойс. А спустя пять лет прокуратура штата в Спрингфилде заявила о раскрытии новых обстоятельств, полностью устанавливающих невиновность Эшли.

Итак, допущена была судебная ошибка при разборе не особо значительного дела в небольшом среднезападном городке.

I. «ВЯЗЫ»

1885–1905

«Вязы» были вторым по красоте домом в Коултауне. Эрли Макгрегор выстроил этот дом в ту пору, когда шахты не столь непосредственно зависели от центральной дирекции в Питтсбурге и представители компании на местах наживали немалые деньги. При Макгрегоре были пройдены «Колокольчиковая» и «Генриетта Макгрегор», что и положило начало его богатству. Джон Эшли и помыслить не мог бы о том, чтобы купить «Вязы» за наличные деньги. Он был приглашен в Коултаун на скромную должность инженера по эксплуатации, когда выработка в шахтах уже шла на убыль. Ему предстояло при все более скудном отпуске средств ремонтировать и укреплять оборудование, приходящее в упадок. Но хозяева не могли знать, что их новый служащий именно этим и силен — изобретательностью и технической выдумкой. Работа пришлась ему как нельзя более по сердцу, несмотря на то что получал он чуть ли не втрое меньше, чем Брекенридж Лансинг, управляющий. Эшли был бедный человек, так он и сказал бы с улыбкой, если б его спросили. Но он жил, ни в чем не чувствуя недостатка, скорей напротив. Беата Эшли была превосходной хозяйкой; супруги отличались редким уменьем налаживать быт и даже усовершенствовать его, почти не тратя на это денег. Дом был приобретен в рассрочку, и, внося ежегодно обусловленную сумму в банк, Эшли постепенно сделался полноправным владельцем. До его приезда дом долго пустовал. Жители Коултауна не были суеверны: никто не утверждал, будто в «Вязах» водится нечистая сила, но было известно, что дом строили в злобе, жили в нем недружно и покинули его при трагических обстоятельствах. В каждом небольшом городке есть один или два таких дома. Джон Эшли был суеверней своих соседей: он считал, что с ним ничего дурного случиться не может. Они с Беатой счастливо прожили в этом доме почти семнадцать лет.

Когда в 1885 году Эшли увидел дом в первый раз, у него глаза стали круглыми от изумления. А взойдя по ступенькам и остановись на пороге просторного холла, он полуоткрыл рот и перестал дышать, как человек, силящийся расслышать далекую музыку. Ему чудилось, будто он уже видел все это раньше — может быть, во сне. Внизу дом с трех сторон охватывала веранда; другая веранда, во втором этаже, приходилась над парадным крыльцом, а на самом верху была круглая башенка, где когда-то стоял телескоп. Из холла поднималась широкая полукруглая лестница, огибая колонну, увенчанную переливающимся всеми красками хрустальным шаром. Справа была большая, во всю длину дома, гостиная. Мебель в ней — столы, кресла, диваны с потертой обивкой — и старинное фортепиано прикрывали газеты десятилетней давности. За домом тянулся запущенный газон; в разросшихся сорняках валялись крокетные шары, с которых дожди и снег давно смыли раскраску. Газон полого спускался к пруду, а над самым прудом стояла беседка. Справа в куще раскидистых вязов виднелся большой сарай (впоследствии дети Эшли, игравшие там в дурную погоду, прозвали его «Убежищем», а их отцу он служил мастерской, где он занимался своими изобретениями и «опытами»). Чутье подсказало Эшли, что при доме должен быть и курятник — и точно: тут же он увидал полуразвалившееся, открытое дождям и ветрам строеньице; а дальше был небольшой огород, кусты черной смородины, обсаженная каштанами лужайка. Эшли даже сделалось жутковато. О чем еще можно мечтать?

Он тогда не знал, что ступил в чужую мечту — мечту Эрли Макгрегора. Макгрегор все это создавал в надежде, что у него будет большая семья. Ему рисовались веселые партии в крокет, а когда сгустившиеся сумерки загонят всех игроков в беседку, настанет черед песен под аккомпанемент банджо. А если польет дождь, молодежь соберется на кухне варить помадку или же затеет в гостиной шумные игры в карты или в «кольцо и веревочку». А то молодежь скатает ковры, освободив всю середину комнаты, и начнутся танцы — виргинская джига, «Правой ножкой топ-топ-топ». В ясные вечера детей станут водить в башню и поочередно приподнимать каждого, чтобы он заглянул в телескоп. Хитроумные линзы будут показывать только самое интересное — огненно-красный Марс, Сатурн с его кольцами, таинственные кратеры Луны.

II. ОТ ИЛЛИНОЙСА ДО ЧИЛИ

1902–1905

Каждый вечер в кафе «Aux Marins»

[9]

в портовом районе Нового Орлеана приходил молодой человек с шелковистой бородкой цвета спелой пшеницы. Приходил он в одиннадцать и засиживался до двух пополуночи. Записные пропойцы кафе «Aux Marins» не жаловали, пьяных стычек там никогда не бывало. За столиками велись беседы вполголоса о фрахтах, о грузах, о судовых экипажах. Стоило показаться на пороге чужому, разговор становился громче и переходил на политику, женщин, погоду или карты. Кафе было на заметке у полиции, оттого Жан Ламазу — Жан Кривой — и его постоянные посетители в каждом незнакомце подозревали шпика. К молодому человеку долго присматривались. Но он мало обращал внимания на то, что происходило вокруг, не делал попыток с кем-либо вступать в разговоры. Говорил он вообще немного (зато выговор у него был, как у настоящего француза из Франции), но, входя, всегда дружелюбно и приветливо здоровался со всеми. Время он проводил большей частью за чтением газеты или же штудировал странички, вырванные из самоучителя «Испанский язык в пятьдесят уроков» («Си, сень-op, тен-го, до-си пе-сос»). Время шло, и недоверие к нему Жана Кривого исчезло; на третьей неделе хозяин и клиент уже поигрывали в картишки по маленькой. Молодой человек рассказал, что он канадец, зовут его Джеймс Толланд. Он здесь ожидает приятеля-северянина, у которого сахарные плантации на Кубе.

Джон Эшли был человек, умеющий верить. Он не знал, что умеет верить. Он бы рьяно стал отрицать, если бы его назвали человеком религиозным, но ведь религия — только платье истинной веры, и платье это зачастую прескверно сшито, если судить по Коултауну, штат Иллинойс.

Как многие люди, умеющие верить, Джон Эшли был в некотором смысле невидимкой. Вы вчера задели плечом человека в толпе — этот человек из таких; нынче женщина за прилавком продала вам пару перчаток — эта женщина тоже из таких. Это самое в них существенное, но оно не привлекает к ним людского внимания. Лишь изредка обстоятельства высветят кого-то из них — и высветят ослепительным светом. Одна пасла овец в Домреми; другой был мелким ходатаем по делам в Нью-Сейлеме, штат Иллинойс. Таким чужд страх, неведомо себялюбие; способность неустанно дивиться чуду жизни — вот что питает их корни. Они для других не интересны. В них отсутствуют те черты, что неотразимо притягивают людской интерес: честолюбие, напористость, воля к власти, инстинкт разрушения и саморазрушения. Они не окружены ореолом мученичества. Персонажей трагедии из них, как ни напрягай воображение, не получится (а попытки бывают, и нередко; но когда у зрителя высохнут слезы, оказывается, плакал он лишь ради удовольствия поплакать). У них не развито чувство юмора, связанное так тесно с сознанием собственного превосходства и с равнодушием к чужим бедам. Они не умеют красно говорить, особенно о своей вере вообще. Интеллектуальные предпосылки веры развиваются и укрепляются в человеке благодаря наблюдательности и цепкой памяти — мы это увидим, сопоставив веру Джона Эшли с его математическими способностями и талантом игрока. Вера создает учения, но она от учений независима. Некто, к чьему голосу стоит прислушаться, нам сказал: легче найти истинную веру у старухи уборщицы, что скребет на коленях полы в общественном здании, нежели у епископа, восседающего под балдахином.

III. ЧИКАГО

1902–1905

В начале 1911 года, когда по всей стране заговорили о семействе Эшли, особенно много недоумений пришлось на долю Роджера. Никто не мог обнаружить ту скрытую пружину, что приводила в действие и направляла его неуемную энергию. Честолюбие, казалось, ему было чуждо; он всегда норовил стушеваться, хотя и без успеха. С тех пор как ему минуло двадцать один год, его подпись ни разу не появилась под передовой статьей хотя бы одной из тех газет, которые он то и дело приобретал, реорганизовывал и затем передавал в другие руки. Он был человек твердых взглядов, но не боец. Читатели узнавали его по тону — уверенному, но не запальчивому, рассудительному, но не скучному и всегда лаконичному. Это был тон человека, привыкшего убеждать нравственными доводами. В конце концов и поклонники и противники объявили его

старомодным,

и на этом определении успокоились. Он словно говорил от лица Америки наших дедов, еще не узнавшей засилья больших городов. Старомодными были и его попытки возродить искусство трибунного красноречия. Вплоть до рубежа двадцатого века американцы питали страсть к ораторскому слову — именно эта страсть побуждала их часами просиживать в церквах, в аудиториях или просто под брезентовым навесом. Кроме звучного красивого голоса, унаследованного от матери, Роджер и Констанс Эшли владели тем редким видом красноречия, для которого первое условие — полная внутренняя непринужденность. Роджер соглашался произносить речи только в особо важных случаях и на особо важные темы и никогда не говорил дольше получаса. Надвигалась первая мировая война. Его взгляды зачастую резко расходились со взглядами его слушателей и читателей. В редакциях его газет не раз били стекла и марали фасады; его имя заглазно предавали анафеме, но в отличие от Констанс, он почти никогда не подвергался оскорблениям со стороны тех, кто его слушал. Он был старомоден, провинциален, немножко смешон и — неотразим.

Восемнадцатый год шел Роджеру Эшли, когда он пешком явился в Чикаго — голодный, грязный, измученный, суровый и полный непреклонной решимости. С виду он походил на крестьянского паренька, и никто не дал бы ему больше шестнадцати, но он о том не догадывался. Его синий костюм, из которого он давно уже вырос, пообтерся местами до зеркального блеска. Под мышкой он нес серый бумажный сверток, содержавший кое-что из белья и одежды. В свои ранние годы он, как и его отец когда-то, был юным владыкой захолустного городка. Он первенствовал во всех классах, возглавлял все спортивные команды. Он не ведал никогда ни страха, ни застенчивости. Останавливал на скаку понесшую лошадь, разнимал сцепившихся в драке собак, врывался в горящий дом, точно был особо избран для таких подвигов. Он с одиннадцати лет каждое лето работал на ферме у мистера Белла, был силен и ловок. Чикаго в то время стремительно рос. Получить там работу было нетрудно, только платили за нее гроши. Он мог выбирать и часто менял места.