Мост короля Людовика Святого. Мартовские иды. День восьмой

Уайлдер Торнтон

В том, представляющий творчество одного из крупнейших писателей XX века, вошли его избранные произведения: Философская повесть «Мост короля Людовика Святого», роман о временах Юлия Цезаря «Мартовские иды» и широкое повествовательное полотно «День восьмой».

О творчестве Торнтона Уайлдера

Река не совсем годится в качестве символа для обозначения времени, истории. Вернее — пейзаж, окрестность, простор. Так полагал Торнтон Уайлдер (1897–1975), один из крупных американских писателей нашего века. Это ключ к его позиции; писатель строит свой мир на основе пространственно-временных представлений, сформировавшихся в нашем столетии.

Когда первый американский лауреат Нобелевской премии по литературе Синклер Льюис произносил торжественную речь, он назвал наиболее заметных младших своих соотечественников, в том числе Торнтона Уайлдера. Он принадлежит к тому же поколению, что и Скотт Фицджеральд, Фолкнер, Хемингуэй, Дос Пассос, Томас Вулф. Вошел он в литературу одновременно с ними и все же стоит несколько особняком.

В особое положение Торнтона Уайлдера поставили прежде всего семейные обстоятельства, воспитание, образование. «Богатые люди не похожи на нас с вами», — имел обыкновение говорить Скотт Фицджеральд. «Да, — иронически вторил ему Хемингуэй, — у них есть деньги». Так вот о деньгах Торнтону Уайлдеру тревожиться никогда не приходилось. С Фицджеральдом, Дос Пассосом и Хемингуэем они не только сверстники с разницей в один-два года, но еще и земляки — все со Среднего Запада, у всех у них на горизонте были Чикаго и озеро Мичиган, где мальчишкой рыбачил Хемингуэй. Но Уайлдер происходил из другой среды. Принадлежал он к американской элите, не денежной, но вполне обеспеченной и влиятельной, служебно-государственной. Отец его был дипломатом высокого ранга, занимал пост генерального консула в Китае, где Торнтон Уайлдер провел раннее детство. Вернувшись на родину, он учился в лучшей школе, лучшем колледже и в знаменитом Йельском университете. Между тем его литературные сверстники высшего образования не имели, и даже Дос Пассос, который курс в не менее знаменитом Гарвардском университете закончил, все же остался без диплома. А Уайлдер не просто прошел курс и не просто получил диплом. Как осмотрительно выбирали для него родители одно учебное заведение за другим, так он сам старательно выбирал себе наставников, научных руководителей, серьезно изучал древние языки, античность. После окончания университета он стал преподавать. Томас Вулф тоже некоторое время учительствовал, однако для него это было и случайностью, и жестокой жизненном необходимостью, а для Уайлдера — обдуманным, более или менее свободным выбором жизненного пути, рода занятий, места жительства.

Жизнь раз и навсегда поставила Торнтона Уайлдера в положение просвещенного, удобно устроенного наблюдателя. И дальнейшие отпущенные ему судьбой преимущества он старался не растрачивать впустую. Наблюдателем он был хотя и осторожным, однако пытливым, внимательным. В исключительных случаях не отклонялся он и от участия в событиях. Правда, и здесь его положение оставалось привилегированным. В первую мировую войну он служил в артиллерийской береговой охране, что на американском берегу не представляло, естественно, сколько-нибудь реальной опасности. Конечно, военная служба Фицджеральда или Фолкнера тоже была формальной, но Фолкнер в военные годы все же исполнял обязанности почтаря, а Уайлдер, так сказать, находился в войсках. Во второй мировой войне его участие было уже гораздо более реальным. Оно было тоже наблюдательским поначалу, когда в составе правительственной делегации Уайлдер посетил Лондон во время фашистских налетов. А затем он стал офицером разведывательного штаба союзных военно-воздушных сил в Италии и Северной Африке, где, как говорят биографы, очень пригодилось его знание языков. За трехлетнюю службу Уайлдер получил чин подполковника, а также, подобно Хемингуэю, Бронзовую звезду и еще более высокую награду — Почетную медаль конгресса.

Но в отличие от многих своих соотечественников ни после первой, ни после второй мировой войны Уайлдер не вернулся домой «потерянным». Он сопротивлялся наиболее распространенным настроениям своего поколения, хотя отнюдь не сторонился своих сверстников, участвовал с ними в одних и тех же литературно-экспериментальных журналах, тех, в частности, что выходили в Чикаго, который в начале 20-х гг. считался культурным центром страны. После выхода своих первых книг Хемингуэй получил от Уайлдера восторженное письмо. Когда Уайлдер встретился с Фолкнером, то оказалось, что фолкнеровские романы он знает филологически профессионально, как античных классиков, вдоль и поперек, просто наизусть. Литературные сверстники со своей стороны знали цену ему. Полученным от Уайлдера письмом Хемингуэй гордился. Фолкнер даже думал подражать Уайлдеру, правда как драматургу. Высоко ставили его главные книги и Дос Пассос, в Фицджеральд. Более того, у них были общие литературные учителя, одни и те же авторитеты, например такие прозаики старшего поколения, как Генри Джеймс, Джозеф Конрад, Джеймс Джойс… Так где же между ними проходила граница?

МОСТ КОРОЛЯ ЛЮДОВИКА СВЯТОГО

I

Возможно — случайность

В полдень в пятницу 20 июля 1714 года рухнул самый красивый мост в Перу и сбросил в пропасть пятерых путников. Мост стоял на горной дороге между Лимой и Куско, и каждый день по нему проходили сотни людей. Инки сплели его из ивняка больше века назад, и его показывали всем приезжим. Это была просто лестница с тонкими перекладинами и перилами из сухой лозы, перекинутая через ущелье. Коней, кареты и носилки приходилось спускать вниз на сотни футов и переправлять через узкий поток на плотах, но люди — даже вице-король, даже архиепископ Лимы — предпочитали идти по знаменитому мосту короля Людовика Святого.

[6]

Сам Людовик Святой французский охранял его — своим именем и глиняной церковкой на дальней стороне. Мост казался одной из тех вещей, которые существуют вечно: нельзя было представить себе, что он обрушится. Услышав об этой катастрофе, перуанец осенял себя крестным знамением и мысленно прикидывал, давно ли он переходил по мосту и скоро ли собирался перейти опять. Люди бродили как завороженные, что-то бормоча, им мерещилось, будто они сами падают в пропасть.

В соборе отслужили пышную службу. Тела погибших были кое-как собраны, кое-как отделены друг от друга, и в прекрасном городе Лиме шло великое очищение душ. Служанки возвращали хозяйкам украденные браслеты, а ростовщики произносили перед женами запальчивые речи в защиту ростовщичества. И все же странно, что это событие так поразило умы жителей Лимы — ибо в этой стране бедствия, которые легкомысленно именуются «стихийными», были более чем обычны. Приливные волны смывали целые города, каждую неделю происходили землетрясения, и башни то и дело обваливались на честных мужчин и женщин. Поветрия ходили из одной провинции в другую, и старость уносила самых замечательных граждан. Вот почему удивительно, что перуанцев так взволновало разрушение моста Людовика Святого.

Поражены были все, но лишь один человек предпринял в связи с этим какие-то действия — брат Юнипер. Благодаря стечению обстоятельств, настолько необычному, что в нем нетрудно было бы усмотреть некий Замысел, этот маленький рыжий францисканец из северной Италии оказался в Перу, где обращал в христианство индейцев, и стал свидетелем катастрофы.

Тот полдень — роковой полдень — был знойным, и, огибая уступ холма, брат Юнипер остановился, чтобы отереть пот и взглянуть на далекую стену снежных вершин, а затем в ущелье, выстланное темным пухом зеленых деревьев и зеленых птиц и перехваченное ивовой лесенкой. Он радовался: дела шли неплохо. Он открыл несколько заброшенных церквушек — индейцы сползались к утренней мессе и, принимая причастие, охали так, словно сердца у них разрывались. Чистый ли воздух снежных вершин, мелькнувший ли в памяти стих — неизвестно, что заставило его обратить взгляд на благодатные холмы. Во всяком случае, в душе его был мир. Затем его взгляд упал на мост, и тут же в воздухе разнесся гнусавый звон, как будто струна лопнула в нежилой комнате, и мост на его глазах разломился, скинув пять суетящихся букашек в долину.

Любой на его месте сказал бы про себя с тайной радостью: «Еще бы десять минут — и я тоже…» Но первая мысль брата Юнипера была другой: «Почему

II

Маркиза де Монтемайор; пепита

О донье Марии, маркизе де Монтемайор, сегодня любой испанский школьник знает больше, чем узнал за все годы поисков брат Юнипер. Не прошло и века после ее смерти, как письма маркизы стали памятником испанской литературы, а ее жизнь и ее эпоха сделались предметом пространных исследований. Но ее биографы отклонились от истины так же далеко в одну сторону, как брат Юнипер в другую: они попытались наделить ее всяческими прелестями, перенести на ее личность и на ее жизнь часть того очарования, которого полны ее письма; между тем подлинное знакомство с этой удивительной женщиной должно начинаться ее уничижением, отнятием всех достоинств, кроме одного.

Она была дочерью торговца мануфактурой в Лиме, снискавшего богатство и ненависть жителей в окрестностях Пласы.

[11]

Детство ее прошло несчастливо; она была уродлива, она заикалась; мать донимала ее сарказмами, пытаясь привить ей светскость, и заставляла расхаживать по городу в настоящей сбруе из драгоценностей. Она жила в одиночестве и думала в одиночестве. Соискатели руки явились в изобилии, но она, сколько могла, противилась обычаю времени, решив остаться незамужней. Были истерические ссоры с матерью, взаимные упреки, крики, хлопанье дверьми. Наконец в возрасте двадцати шести лет ее связали узами брака с надменным, но разорившимся представителем знати, и собор Лимы гудел смешками ее гостей. По-прежнему она жила в одиночестве и думала в одиночестве, и, когда у нее родилась прелестная дочь, она обрушила на нее все свое нерастраченное обожание. Но малютка Клара пошла в отца — она была холодна и интеллектуальна. Восьми лет от роду она спокойно исправляла речь матери, а позже стала взирать на нее с брезгливым изумлением. Запуганная мать сделалась смирной и раболепной, но не могла не допекать донью Клару назойливыми заботами и утомительной любовью. Снова были истерические упреки, крики, хлопанье дверьми. Из всех претендентов на руку донья Клара выбрала того, с кем надо было уехать в Испанию. Туда она и уехала — в страну, откуда ждать ответа на письмо приходится полгода. Проводы в столь далекое путешествие стали в Перу официальной церковной службой. Корабль благословили, и, когда полоска воды между бортом и берегом расширилась, обе группы опустились на колени и запели гимн, звучавший слабо и робко под открытым небом. Донья Клара держалась с замечательным самообладанием; мать ее провожала взглядом светлый корабль, прижимая руку то ко рту, то к сердцу. Расплылись и исказились в ее глазах гладь Тихого океана и огромные жемчужины облаков, навеки застывших над водой.

Оставшись в Лиме одна, маркиза все больше и больше замыкалась в себе. Одевалась она все неряшливее и, как многие одинокие люди, разговаривала с собою вслух. Жизнь ее целиком сосредоточилась в пылающем фокусе сознания. Здесь разыгрывались бесконечные диалоги с дочерью, несбыточные примирения, без конца повторялись сцены раскаяния и прощения. На улице люди видели старуху в съехавшем на ухо рыжем парике, с рдеющей от кожного воспаления левой щекой и от дополнительного слоя румян — правой. Подбородок ее никогда не просыхал, губы шевелились беспрестанно. Лима была городом чудаков, но и там эта женщина, которая носилась по улицам и обшаркивала ступени церквей, стала посмешищем. Думали, что она всегда пьяна. Ходили о ней слухи и похуже; кто-то собирал подписи, чтобы посадить ее в тюрьму. Трижды на нее доносили в Инквизицию. Ее, пожалуй, и сожгли бы, если бы зять ее не был так влиятелен в Испании и сама она не приобрела друзей в свите вице-короля, которые терпели маркизу за ее чудачества и широкую начитанность. Мучительные отношения матери и дочери еще больше отравлялись денежными недоразумениями. Графиня получала от матери порядочное содержание и много подарков. При испанском дворе донья Клара скоро прослыла женщиной выдающегося ума. Всех сокровищ Перу не хватило бы ей, чтобы поддержать тот грандиозный стиль жизни, который она избрала. Как ни странно, расточительность проистекала из благородного свойства ее натуры: она относилась к друзьям, к слугам, ко всем интересным людям в столице как к своим детям. И кажется, лишь на одного человека во вселенной не простирались ее милости. Покровительством ее пользовались и картограф Де Блазьи (посвятивший свои Карты Нового Света маркизе де Монтемайор, к безумному веселью придворных в Лиме, которые прочли, что она «украшение своего города и солнце, восходящее на Западе»), и ученый Азуарий, чей трактат по гидравлике был изъят Инквизицией как чересчур возбуждающий умы. Лет десять графиня буквально вскармливала все науки и искусства Испании — и не ее вина, что это время не создало ничего запоминающегося.

Года через четыре после отъезда доньи Клары донья Мария получила от нее разрешение посетить Европу. Обе стороны готовились к визиту с взращенной на угрызениях решимостью: одна — быть терпеливой, другая — сдержанной. Обе не выдержали. Они терзали друг друга и были на грани помешательства от перемежающихся взрывов страстей и приступов раскаяния. Но вот однажды донья Мария поднялась до зари и, отважившись только поцеловать дверь, за которой спала дочь, села на корабль и вернулась в Америку. С тех пор писание писем должно было заместить любовь, непереносимую вживе.

Эти ее письма стали в нашем удивительном мире хрестоматийными текстами для школьников и муравейником для грамматиков. Донья Мария выработала бы в себе гений, не будь он врожденным, — так необходимо было для ее любви вызвать интерес, а может быть, и восхищение далекой дочери. Она заставляла себя выходить в свет, чтобы собирать его нелепости; она упражняла свой глаз в наблюдательности; она читала шедевры родной словесности, чтобы изучить ее действие, втиралась в общество людей, слывших блестящими собеседниками. Ночь за ночью в своем барочном дворце она писала и переписывала невероятные страницы, выжимая из удрученного ума эти чудеса остроумия и изящества, лаконичные хроники вице-королевского дворца. Только мы знаем, что дочь ее лишь мельком проглядывала письма и что сохранением их мы обязаны зятю.

III

Эстебан

Однажды утром у дверей монастыря Санта-Марии-Росы де лас Росас нашли в корзине двух подкидышей, мальчиков-близнецов. Имена им придумали чуть ли не до прихода кормилицы, но проку им от имен было меньше, чем бывает обычно, ибо никто и никогда не умел отличить мальчиков друг от друга. Кто их родители, выяснить было невозможно; но когда мальчики подросли, городские кумушки, заметив, как молчаливы они и угрюмы и как прямо они держатся, объявили их кастильцами и стали грешить на все знатные дома по очереди. На земле нашелся человек, ставший для них чем-то вроде ангела-хранителя: настоятельница монастыря. Мать Мария дель Пилар привыкла ненавидеть всех мужчин, но к Мануэлю и Эстебану она привязалась. Бывало, в конце дня она позовет их к себе в канцелярию, пошлет на кухню за пирогами и примется рассказывать им про Сида,

[20]

про Иуду Маккавея,

[21]

про тридцать шесть несчастий Арлекина.

[22]

Она полюбила их и не раз ловила себя на том, что заглядывает в черную глубину их хмурых глаз, высматривая зачатки их взрослых черт — всего того уродства и бездушия, которые обезображивают мир, где она работает. Они росли при монастыре до тех пор, пока не достигли возраста, когда их присутствие начало отвлекать набожных сестер. С этого времени они состояли при всех ризницах города — они подстригали живые изгороди монастырей, полировали распятия и раз в год проходились мокрой тряпкой по всем церковным потолкам. Лима хорошо их знала. Если священник со святыми дарами спешил по улице к ложу больного, значит, где-то позади шагал, размахивая кадилом, Мануэль или Эстебан. Повзрослев, они, однако, не проявили желания связать свою жизнь с церковью. Постепенно они овладели ремеслом писцов. На весь Новый Свет было несколько печатных прессов, и мальчики скоро стали неплохо зарабатывать переписыванием комедий для театра, баллад для публики и объявлений для купцов. Но больше всего они работали на хормейстеров, размножая бесчисленные партии мотетов Моралеса и Витюриа.

[23]

Из-за того, что они росли без семьи, из-за того, что они родились близнецами, и из-за того, что воспитали их женщины, они были молчаливы. К сходству своему они относились со странным стыдом. Им приходилось жить в мире, где оно было предметом постоянных насмешек и замечаний. Не видя в этом ничего смешного, они переносили вечные шутки терпеливо и бесстрастно. В те годы, когда они только учились говорить, они изобрели свой тайный язык, ни словарем, ни синтаксисом почти не связанный с испанским. Они пользовались им только наедине и очень редко, в самые напряженные минуты, перешептывались среди посторонних. Архиепископ Лимы был отчасти филологом; он баловался диалектами; он даже построил весьма блестящую таблицу изменения гласных и согласных от латыни к испанскому и от испанского к индейско-испанскому. Он копил записные книжки с курьезами языка, чтобы потешиться ими в старости, которую намеревался провести в своих поместьях близ Сеговии. Поэтому, услышав однажды о тайном языке близнецов, он отточил несколько перьев и послал за ними. Подавленные мальчики стояли на богатых коврах его кабинета, а он пытался вытянуть из них их

Этот язык был символом их полного тождества, ибо как словом

Вдруг они обнаружили, что переписывать им надоело. Они спустились к морю и занялись погрузкой и разгрузкой кораблей, не гнушаясь работать бок о бок с индейцами. Потом гоняли по провинциям обозы. Собирали фрукты. Были паромщиками. И всегда молчали. От этих трудов их угрюмые лица стали мужественными, в них появилось что-то цыганское. Стриглись они редко, и из-под черной копны глаза смотрели ошеломленно и хмуро. Далек, чужд, враждебен был мир вокруг — весь, кроме брата.

Но вот первая тень омрачила их союз, и тень эту бросила любовь к женщине.

IV

Дядя Пио; Дон Хаиме

В одном из своих писем (XXIX) маркиза де Монтемайор пытается передать впечатление, которое произвел на нее «наш пожилой Арлекин» дядя Пио. «Все утро, душа моя, я сидела в зелени балкона, вышивая тебе комнатные туфли, — сообщает она дочери. — И так как золотая канитель не занимала меня целиком, я могла наблюдать деятельность сообщества муравьев в стене подле меня. Где-то за перегородкой они терпеливо разрушали мой дом. Каждые три минуты между двух досок появлялся маленький рабочий и сбрасывал на пол крошку дерева. Потом, помахав мне усиками, он деловито исчезал в таинственном пассаже. Тем временем многочисленные его братья и сестры семенили взад и вперед по своему тракту, останавливаясь, чтобы помассировать друг другу голову — или, если спешили с донесением особой важности, сердито отказывались массировать и подвергаться массажу. И я сразу вспомнила дядю Пио. Почему? У кого еще могла я видеть это движение, каким он уловляет проходящего аббата или слугу и шепчет, приложив губы к уху своей жертвы. И правда, еще полдень не настал, а я увидела, как он опять спешит по какому-то таинственному делу. Будучи самой глупой и самой праздной из женщин, я послала Пепиту за кусочком нуги и поместила его на муравьином тракте. Подобным же образом я передала в кафе Писсаро просьбу прислать ко мне дядю Пио, если он объявится там до захода солнца. Я дам ему старую погнутую салатную вилку с бирюзой, а он принесет мне список новой баллады о г-ц-не Ол-в-с, которую у нас все распевают. Дитя мое, ты должна получать все самое лучшее, и получать первой».

И в следующем письме: «Моя дорогая, дядя Пио самый восхитительный мужчина на земле, исключая твоего мужа. Он второй среди самых восхитительных мужчин на земле. Разговор его очарователен. Если бы не его дурная репутация, я взяла бы его в секретари. Он писал бы все мои письма, а потомки вставали бы, отдавая дань моему остроумию. Увы, он так трачен болезнью и дурной компанией, что мне придется оставить его на дне. Он не только похож на муравья, он похож на сальную колоду карт. И я сомневаюсь, что все воды Тихого океана отмоют его до прежней чистоты и благоухания. Но как божественно звучит в его устах испанский и какие изысканные мысли передает! Вот что значит подвизаться в театре и не слышать ничего, кроме Кальдеронова разговора. Увы! Что нарушилось в этом мире, если он так дурно обходится с подобным существом? Глаза его печальны, как у коровы, у которой отняли уже десятого теленка».

Прежде всего вам следует знать, что этот дядя Пио был горничной Периколы. Кроме того, он был ее учителем пения, ее парикмахером, ее массажистом, ее лектрисой, ее посыльным, ее банкиром и — добавляла молва — ее отцом. Например, он разучивал с ней ее роли. По городу ходил слух, будто Камила умеет читать и писать. Такая похвала была незаслуженной; дядя Пио и писал за нее, и читал. В разгар сезона труппа играла две-три новые пьесы в неделю, и, поскольку в каждой имелась большая и цветистая роль для Периколы, сама задача выучить роль была отнюдь не пустячной.

За пятьдесят лет Перу из окраинной страны преобразилась в страну возрождения. Интерес к музыке и театру был необычаен. Праздники справляла Лима, слушая утром мессу Томаса Луиса да Витториа,

Таков был театр, где поднималась к славе Камила Перикола. Столь богат был репертуар и суфлер столь надежен, что не многие пьесы шли более четырех раз в сезон. В распоряжении директора были все сокровища испанской драмы XVII века, включая многое, что не дошло до нас. Перикола выступала в ста пьесах одного только Лопе де Вега.

V

Возможно — промысел

На месте старого моста построили новый из камня, но несчастье не было забыто. Оно вошло в поговорку. «Может быть, увидимся в среду, — говорит житель Лимы, — если мост не обвалится». «Мой двоюродный брат живет у моста Людовика Святого», — говорит другой, и на лицах вокруг улыбки, ибо это означает еще: под дамокловым мечом. Есть и стихи о катастрофе — классические, их можно найти в любой перуанской антологии, но подлинным литературным памятником остается только книга брата Юнипера.

На сто ладов можно толковать одно и то же событие. Брат Юнипер никогда бы не пришел к своему методу, если бы не дружба его с одним магистром из Университета Св. Мартина. Жена этого ученого в одно прекрасное утро сбежала с солдатом в Испанию и оставила на его попечение двух дочерей в люльке. Душа его полна была той горечи, которой недоставало брату Юниперу, и он испытывал даже радость от сознания, что все в мире неправильно. Он нашептывал францисканцу мысли и анекдоты, разоблачавшие представления о руководимом мире. Бывало, в глазах монаха на миг появлялось выражение горя, чуть ли не безнадежности, но затем он начинал терпеливо объяснять, почему подобные истории не содержат никаких затруднений для верующего. «Жила когда-то королева Неаполя и Сицилии, — рассказывал ученый, — и вдруг обнаружила у себя на боку воспаленную опухоль. В великом испуге она приказала своим подданным приступить к молитвам и повелела, чтобы всю одежду в Неаполе и Сицилии расшили крестами. Народ любил ее, и все молитвы и вышивания были искренними, но безрезультатными. Теперь она покоится среди великолепия Монреале,

[43]

и в нескольких дюймах над ее сердцем можно прочесть слова: «

Не убоюсь зла

»».

Наслушавшись таких насмешек над религией, брат Юнипер и пришел к убеждению, что пробил час на земле доказать — с цифрами в руках доказать — ту веру, которая так ярко и волнующе жила в нем. Когда повальная болезнь напала на милую его сердцу деревню Пуэрто и унесла множество крестьян, он тайком составил таблицу характеристик пятнадцати жертв и пятнадцати выживших — статистику их ценности sub specie aeternitatis.

Задача оказалась труднее, чем он предполагал. Почти каждая душа в стесненной пограничной общине оказалась экономически незаменимой, и третий столбец практически ничего не давал. Исследователь был вынужден прибегнуть к отрицательным числам, столкнувшись с характером Альфонсо В., который не был, как Вера Н., просто плохим — он пропагандировал плохое и не только избегал церкви, но и других научал ее избегать. Вера Н. действительно была плохой, но она была примерной прихожанкой и опорой переполненной хижины. Из этих неутешительных данных брат Юнипер вывел показатель для каждого крестьянина. Он подсчитал сумму для жертв, сравнил с суммой для выживших… и нашел, что покойные в пять раз больше заслуживали спасения. Все выглядело так, как будто мор был направлен именно против самых ценных людей в деревне Пуэрто. В этот день брат Юнипер бродил по берегу Тихого океана. Он порвал свои выкладки и бросил в волны; он час смотрел на громадные жемчужные облака, вечно висевшие над этим морем, и зрелище красоты родило в нем смирение, которого он не отдал на испытание разуму. Вера расходится с фактами больше, чем принято думать.