Французский дворянин

Уаймэн Стэнли Джон

В этом романе любители историко-приключенческого жанра откроют для себя нового автора, современника Дюма-отца и Рафаэля Сабатини, незаслуженно забытого в наши дни. Увлекательное повествование перенесет вас во Францию XVI века, где Генрих Наваррский ведет борьбу за французский престол и использует для этого твердую руку, верное сердце и острую шпагу простого французского дворянина…

ПРЕДИСЛОВИЕ

I. Значение религиозных войн во Франции

Позвольте сказать несколько слов о начале протестантизма во Франции. Предлагаемый читателю роман Уаймена, относящийся к 1588 году, дает нам возможность и обязывает нас объяснить зарождение нововерия во Франции, а также обрисовать личности последнего Валуа, Генриха III и первого Бурбона

[1]

, Генриха IV, творца Нантского эдикта

[2]

. Предварительно скажем несколько слов о значении реформации, особенно с общественной стороны: без этого наш «Французский дворянин» может быть понят лишь внешним образом.

Реформация имела далеко не одно религиозное значение: она обозначала также перевороты умственный, политический и общественно-экономический. Сравнение Германии с Францией, в данном случае, лучше всего уясняет дело.

В Германии реформация была делом народным: массы отстаивали и свою национальность, и свои «естественные» права. Немца заели итальянец и испанец, римский папа и мадридский Габсбург. Он поддерживал даже своих «фюрстов», этих могучих феодалов с верховными правами, которые казались патриотами, так как схватились за лютеранство. Вскоре оказалось, что фюрсты льстили массам лишь из желания завладеть церковным имуществом да сберечь свою власть, которая всегда играла ничтожными «императорами» и не думала подчиняться могучему Габсбургу, Карлу V. Отсюда народные и общественно-экономические революции, названные «крестьянской войной» и «мюнстерской коммуной».

Не то было во Франции. Там массам жилось лучше, так как сильнее, чем в других странах, проявлялся закон сплочения, именуемый в политике централизацией власти, или монархизмом. Во Франции довольно сильная королевская власть, достигавшая даже деспотизма при Людовике XI, охраняла народ не только от произвола помещиков, «жантильомов»

[3]

, но и от вымогательств папства: французская церковь уже приобрела значительную самостоятельность под именем «галликанизма»

[4]

. Оттого в XVI в. массовые движения во Франции не могли направляться ни против короля, ни против папы, которого не очень-то боялся народ под покровом монархизма. Здесь протестантизм был более делом убеждения: его особенно исповедовали люди образованные, зажиточные горожане. Откуда же целый ряд «религиозных» войн, с полвека обагрявших Францию такими потоками крови, какие протестантизм не вызывал нигде до 30-летней войны? Дело в том, что здесь это явление имело по преимуществу политическое, и именно аристократическое значение.

Религиозные войны во Франции, в сущности, – та же Фронда, разразившаяся столетие спустя. Только Фронда, вспыхнувшая тогда, когда религиозного вопроса уже не было, была беспримесным возмущением пережитков феодализма, последних аристократов, против юного монархизма, стремившегося, в свою очередь, перейти в опасный абсолютизм; а в описываемое время вожделения дворянства прикрывались верой. Вообще же оба явления весьма схожи: даже герои принадлежат все тем же главным родам древнего дворянства. И кончилось дело одинаково. Когда народ благодаря вмешательству папских иезуитов и испанцев понял все своекорыстие вельмож, он сплотился вокруг сильного монарха, как первого патриота, представителя национальных интересов. Существенная разница в двух драмах состоит в том, что притязания дворянства, на расстоянии столетия, сократились. Фрондеры добивались сохранения феодальных привилегий, играя перед народом роль его покровителей ввиду наступавшего абсолютизма; а во время религиозных войн аристократия была еще так сильна, что ее главы мечтали ни больше ни меньше, как о королевском венце на собственных головах. Таковы были Гизы

II. Тирания Гизов. «Недоброхоты»

Недаром французские протестанты имеют свою кличку в истории. Гугенот – не то, что лютеранин или даже цвинглианин; он разнится и от своего родного брата, швейцарского кальвиниста. Если все реформатство резко отличалось от лютеранства в общественно-политическом смысле как начало демократическое, республиканское, то во Франции оно приняло свой национальный характер, который оттенял его и от цвинглианства, и от кальвинизма Женевы и Шотландии. Хотя сам Кальвин был француз, он не ужился в своем отечестве: его крайняя строгость фанатика, аскета, прямолинейного догматика не согласовывалась с нравом французов. Его учение, уже из Женевы, возвратил домой другой француз, совсем иного закала. То был образованный, добрый, жизнерадостный Теодор Беза

[8]

, творец бессмертных поэтических псалмов. Он-то своей человечностью способствовал распространению кальвинизма среди французов, которые называли его «патриархом» своей реформации.

Эта реформация началась при блестящем короле Франциске I. Он и сам был вольнодумец – человек, овеянный гуманизмом или Возрождением классического язычества. Пышный, веселый рыцарь, он стал союзником лютеран, в пику своему сопернику, Карлу V, и препирался с Римом из-за галликанизма. Подобно своему товарищу, Генриху VIII Английскому, он не прочь был завести собственную «церковную реформу». Франциск радовался, что его любимая сестра, Маргарита, вышедшая замуж за Генриха д'Альбрэ, короля Наваррского, устроила, в своем Беарне

[9]

целое гнездо гугенотов. Но вот папа женил первенца Франциска, Генриха, на своей родственнице, Катерине Медичи, пообещав Милан в приданое; Екатерина сошлась со свекровью, также набожной итальянкой; к ним примкнула третья женщина, красавица Диана Пуатье

[10]

, фрейлина молодой Екатерины, и главари реакции Гизы с Монморанси

[11]

. А тут, в 1534 году, на дверях кабинета короля появились «плакарды» – насмешки над «папской обедней». Капризный деспот вскипел гневом – и начались гонения на нововерцев. «Еретиков» начали жечь на медленном огне. Закрыли их типографии, издали «Указатель запрещенных книг». Истребляли французское Евангелие; чуть не засудили самую «Мегеру», как называла Сорбонна в Маргариту Наваррскую. При мрачном изувере, Генрихе II (1547—1559), рабе Дианы Пуатье, во Франции возникла испанская инквизиция, которой служило особое отделение в парижском парламенте

Но тогда же гугеноты стали уже историческою силой. Они сплотились: приняли символ веры Кальвина и его устройство с пресвитерами и синодами, собирались по ночам на «катехизу»

Такая-то сила новизны сложилась в ту пору, когда избитая старина вдруг поднялась снова во всеоружии: настало «возрождение католичества», воплощенное в иезуитах и в Филиппе

Зато трудно найти личность, более годную к роли орудия лютой реакции. Как ни старались податливые историки обелить ее, она осталась «страшной Екатериной Медичи». При жизни мужа она предавалась забавам, искусствам, ханжеству да суевериям, а больше приучалась к интригам. Но тем сильнее разгоралась жажда власти и мести в соплеменнице Макиавелли, книга которого была написана для ее отца: даже в собственных детях она видела лишь свое орудие, пока не привязалась, с упрямством деспота, к худшему из них – Генриху. Она знала, что ее сила не в женских чарах: грубые черты зеленоватого лица, с глазами навыкате; крепкая фигура, страсть к охоте и езде – все напоминало в ней мужчину. Коварная, кровожадная медичеянка решила властвовать путем иезуитства и макиавеллизма и окружила себя красавицами, шпионами да наемными убийцами. Основой ее политики было правило – пользоваться всеми партиями, уравновешивая их посредством взаимных раздоров: она даже восстанавливала своих сыновей друг против друга.

III. Первые кровопролития. Великий Беарнец.

Над Францией поднялась звезда хитрой, бездушной соотечественницы и ученицы Макиавелли и иезуитов: настала пора опытов по части политического акробатства. Екатерине Медичи шел 42-й год. Испытав роль куклы в руках Гизов, она решилась избавиться от опеки ненавистных братьев, протягивавших руки к коронам Франции, Шотландии и Англии. Народ понял патриотическую верность гугенотов и жаждал самоуправления. Справедливость требовала задобрить Антуана Бурбона, который имел все права на регентство при малолетнем Карле IX; и за него ходатайствовали немецкие фюрсты с Елизаветой Английской. Во Франции народилась сильная партия «политиков», или «срединников» (moyenneurs), вождем которой был добрый миротворец Лопиталь – искренний католик, но свободно мыслящий гуманист, справедливый правовед, идеальный сановник, женатый на гугенотке. Он твердил: «Зачем костры и пытки? Выставим против ереси добродетели и строгие нравы, доброту, просьбы, убеждения. Мягкость полезнее строгости. Совесть нельзя насиловать. Самое достойное короля дело – собирать государственные чины, давать общую аудиенцию своим подданным».

Лопиталь созвал чины, давшие хорошую программу конституционной реформы, причем дворянство и третье сословие дружно стояли за нововерие и даже требовали продажи церковного имущества. Под влиянием Генеральных штатов, Екатерина назначила Антуана Бурбона генерал-лейтенантом королевства, т. е. своим соправителем, и дала ему в помощники Людовика Кондэ и адмирала Колиньи. Тогда же разрешили гугенотам проповедь и издание их псалмов. Наконец, был устроен «коллоквий» (собеседование), на котором сам кардинал Лотарингский препирался с Безой. Но спор только распалил страсти. Особенно были раздражены фанатичные парижане с их Сорбонной и масса, которая видела в нововерии даже бунт против дорогого ей абсолютизма, желание ввести во Францию «швейцарский федерализм»; негодовал и парламент, который был задет желанием Генеральных штатов проверять действия чиновников. В Париже уже избивали гугенотов, на юге – католиков. Смущенный коннетабль Монморанси перешел к Гизам, то же сделал Антуан Бурбон, которому Филипп II пообещал испанскую Наварру. В эту-то минуту, весной 1562 г., Франсуа Гиз проезжал со своей свитой через городок Васси

Так начались религиозные войны. Их было восемь. Они длились около 40 лет. За недостатком больших армий и при равенстве сил больше происходила мелкая резня, чем решительные битвы; все дело было в разбойничьих набегах конницы. С обеих сторон дрались кучи наемных головорезов: у католиков были даже шайки «эстрадиотов» – албанцев и греков; но больше всего отличались немецкие «ландскнехты» и «рейтары»

Эта болезнь Франции поддерживалась разгаром мировой реакции: к Гизам прибывали итальянцы и испанцы от папы и Филиппа II, и охотно нанимались швейцарцы лесных кантонов, гугенотам помогали отряды Елизаветы и Вильгельма Оранского, вождя нидерландцев, восставших против южного демона, а также ландскнехты протестантских фюрстов. Оттого, если вообще одолевали католики, зато гугеноты являлись тотчас же со свежими силами и прогоняли их с поля победы. Так, в начале борьбы, у Дре

В то же время фанатизм масс подействовал на регентшу. Гизы убеждали ее, что Бурбоны и Колиньи – бунтовщики, хотя они, подобно Оранскому, не думали изменять престолу. Папа позволил ей продать часть церковного имущества. Филипп II обещал ей всякую помощь, лишь бы она выказала «высшее попечение и высшую бдительность относительно религиозных дел». Екатерина сбросила маску нейтралитета: Лопиталь получил отставку и вскоре умер в своей деревне среди ученых занятий; проповеди гугенотов были запрещены, а проповедников изгнали из Франции; Генрих Анжу был сделан генералиссимусом королевских войск. Но и в Ля-Рошели оживились: прибыла «кальвинская Девора», Жанна д'Альбрэ. Она привезла денег, заложив свое добро, и двух новых героев – своего сына, 15-летнего Генриха Бурбона, и племянника, столь же юного Кондэ. «Друзья! Бог дает вам двух новых вождей, а я вверяю вам двоих сирот», – сказала она гугенотам.

IV. Варфоломеевская ночь

Когда Жанна д'Альбрэ привезла своего юного беарнца в Ля-Рошель, гугеноты встрепенулись. Они назначили его генералиссимусом своих войск, а в руководители ему дали великого Колиньи, который один только, наравне с Жанной, сохранял мужественное спокойствие, как древний патриарх. Ободренные гугеноты тотчас же двинулись на Париж. Ошеломленная Екатерина Медичи поспешила заключить с ними мир в Сен-Жермене

[30]

в августе 1570 г. Мир, прекративший третью междоусобную войну, был самым выгодным для нововерия. Гугеноты получили свободу совести всюду, кроме Парижа, и даже доступ ко всем должностям и школам, в обеспечение им была дана Ля-Рошель и еще 3 крепости. Полный государственный переворот был налицо перед всем миром. Гизы попали в опалу, испанский посланник уехал. А на месте их подле короля появился Колиньи, которого вчера только объявили висельником: он был восстановлен во всех своих должностях и окружен почетом, словно принц крови.

А Генриха Бурбоны не знали как и почитать. Ему предложили руку сестры короля, Маргариты Валуа, и не посмотрели на недовольство папы и Филиппа II. Нужды нет, что Генрих чувствовал неприязнь к красивой, бойкой, но испорченной и себялюбивой искательнице приключений, а она заглядывалась на другого Генриха – на сродного ей по нраву и религии Рубчатого. Екатерина находила этот брак ловкой штукой. «Это – единственное средство достигнуть спокойствия», – говорила она, зарясь также на Наварру. Карл IX прибавлял: «У меня нет других средств отомстить моим врагам». Гугеноты были обласканы и приглашены на свадьбу, которую назначили на день св. Варфоломея, 24 августа 1572 года.

Между тем переворот совершался в самой душе короля. Знакомство с доблестными нововерцами подействовало на впечатлительного Карла IX, которому было уже 20 лет.

Не глупый, не злой, не фанатик, но безвольный и болезненный Карл IX был испорчен итальянскими льстецами: всегда с расстроенными нервами, он кипятился, сыпал грубой бранью, до изнеможения предавался телесным упражнениям, особенно охоте. Он тяготился бесконечными наставлениями матери и Гизов, но до того боялся их, что гугеноты называли его «корольком, которого следует сечь». Под конец он возненавидел своего брата, герцога Анжуйского, который затмевал его, пользуясь пристрастием матери. Карл обрадовался новым людям с громкими именами и подчинился влиянию почтенного Колиньи, которого называл своим «батюшкой» и посещал запросто на квартире.

Строгий патриот затронул в юноше новую струну, твердя, что пора воскресить великую национальную политику предков – двинуться против испанцев в Нидерландах и даже в Америке, вступить в союз со всеми протестантами на свете и даже с турками: «Хочу добыть славы и имени!» – воскликнул венчанный юноша и велел Колиньи готовиться идти на помощь Оранцу, за которого тот отдал потом свою дочь, а брату – сватать Елизавету Английскую, с которой заключил союз. Сам король стал другом молодого брата Вильгельма Оранского, Людвига Насауского; а тот сводил его с протестантскими фюрстами, которые обещали королю не только помощь, но даже императорскую корону. Карл уже до того распалился в новом направлении, что, когда мать обратилась к нему с обычными назиданиями, он крикнул: «Вы да брат – вот мои главные враги!»

V. Война трех Генрихов. Священная Лига

Герцог Анжуйский тотчас же бежал из Польши, на славу повеселился дорогой и занял престол под именем Генриха Ш. Любимец Екатерины наследовал ее качества и правила: он все читал Макиавелли, обманывал и не знал раскаяния; сначала у него замечались проблески храбрости и рвения, но он возвратился из Польши совсем испорченным. При въезде в Париж он изумил мир своей свитой – щеголеватыми юношами, болонками, попугаями и мартышками. С ними он сидел, запершись в своем дворце, заботясь больше всего о своем туалете да о белизне своих рук. «Не то король-женщина, не то мужчина-королева», – говорили про него в народе, а его юношей прозвали «милашками» (mignons) или «четырьмя евангелистами». По утрам во дворце совершались убийства и дуэли, по вечерам – гомерические пиры. А когда наступало изнурение, Генриху чудились адские муки – и он босой, опоясанный вервием, совершал крестные ходы с самобичеванием.

Такая личность, вернее, такое отрицание личности должно было подчиниться чужой, опытной воле: снова наставало царство вдовствующей королевы-матери. Ее Вениамин проявил самостоятельность только в одном – в безумных тратах на свой двор: у него уходило 100 000 экю в год на содержание только своего зверинца, полмиллиона ухлопал он на свадьбу одного из своих милашек. Даже парижане, эти правоверные кровопийцы, тотчас зашумели: «Разве он не знает, что принц, взимающий с подданных больше следуемого, утрачивает их волю? А от нее зависит их повиновение». Этим воспользовались жертвы Варфоломеевской ночи. Беарнец, который после свадьбы жил в почетном плену и с виду предавался наслаждениям, вдруг, в начале 1576 года, бежал на юг, отрекшись от навязанного ему католичества. К нему присоединились не только «политики», с родом Монморанси во главе, но и Франсуа Валуа, герцог Алансон, а юный Кондэ привел наемников из Германии. Вспыхнула 4-я война, неудачная для Екатерины и ее двух Генрихов – сына и Гиза, который тогда-то и стал Рубчатым от пули, задевшей его по уху. Изворотливая медичеянка обратилась к мятежному сыну: Алансон устроил в 1576 году сделку, которую назвали «миром Мосье». Гугеноты опять получили полноправие, а народ – Генеральные штаты; Франция же была поделена между вельможами, как настоящее феодальное государство, словно Генрих III, этот победитель при Жарнаке, отрекся от престола. Нововерие окончательно сложилось государством в государстве: образовалась самозаконная и самовооруженная протестантская республика. И ее вождь, Генрих Бурбон, становился наследником престола в силу бездетности Генриха Валуа: Алансон вскоре умер.

Изуверам католицизма нельзя было зевать. Воспользовавшись примером протестантской республики, они устроили подобную же Священную Лигу: даже лицемерно обещали народу Генеральные штаты. Но суть дела была иная. Лига была создана Генрихом Гизом по завету умершего тогда кардинала Лотарингского и в подражание папским лигам XVI века. Целью ее было передать корону Лотарингскому дому, как «истинному отпрыску Карла Великого». Лига должна была сначала иметь успех. За нее была масса, увлеченная проповедями иезуитов, испанским золотом и разделом гугенотского имущества. Лигу, учрежденную «в честь Бога и его римско-католической Церкви», одушевляли бесшабашные фанатики, которые истребляли всякого, кто покидал ее. Но Лига страдала как бы раком, который, наконец, и источил ее: она представляла собой искусственно воскрешаемый пережиток феодализма, а главное – предательство Франции. «Лигеры» заключили настоящий союз с Филиппом II, на условии уступить ему французскую Наварру и помочь в усмирении Нидерландов, а затем – и в походе на Елизавету Английскую. Они ломали предания и законы страны, выступая разом и против Валуа, и против Бурбонов и тем способствуя примирению этих династий. Испуганная Екатерина взялась за свое старое коварство: Генрих III вдруг объявил себя главой Лиги, а сам начал тайно сноситься с Беарнцем через посредство своего важного вельможи, Рамбулье

В 1577 г. началось самое убийственное междоусобие, ужасы которого удесятерялись от жестокой чумы, ярко обрисованной в нашем романе. Это – война трех Генрихов, которая длилась лет 10, пока два Генриха своей насильственной смертью не очистили места для третьего. Протестантская сторона крепла. Здесь работали именитые и отважные вельможи – все эти Монморанси и Шатильоны, Роганы и Морнэ

Против такой нравственной силы лигеры могли выставить только дикий фанатизм – и снова выступил Париж.

Часть первая

В поисках красавицы

ГЛАВА I

Проделки шутов

Последовавшая весной 1588 года смерть принца Кондэ лишила меня моего единственного покровителя и тем поставила в крайне стесненное материальное положение. К середине зимы, когда король Наваррский приехал в Сен-Жан д'Анжели

[56]

, чтобы провести там Рождество, счастье окончательно отвернулось от меня. Я положительно не знал тогда – теперь могу сознаться в этом без стыда – где раздобыть немного денег, чтобы купить себе хотя бы новые ножны, и не имел никаких видов быть принятым на службу. Мир, незадолго перед тем заключенный в Блуа между королем Франции и Лигой

[57]

, грозил гугенотам полным поражением. Казна их была пуста, и они не могли выслать в поле свежих войск.

Смерть Кондэ поставила короля Наваррского в положение главного и наиболее известного вождя гугенотов; ниже его стояли виконт де Тюрен, отличавшийся непомерным честолюбием, и г. де Шатильон.

К несчастью, имя мое было одинаково неизвестно всем трем вождям. А в декабре месяце, среди увеличивавшейся нужды, мне стукнуло сорок лет – возраст, который я, вопреки общепринятому мнению, считаю поворотным в жизни мужчины. Всякий поверит, что я нуждался во всем мужестве, которое могут дать человеку религия и полная испытаний жизнь старого служаки.

Незадолго перед тем я был вынужден продать всех своих лошадей, за исключением черного Сардинца с белым пятном на голове. Мне пришлось расстаться также с лакеем и конюхом, которых я отпустил в один и тот же день, заплатив им жалованье последними звеньями оставшейся еще у меня золотой цепи. Не без страха и огорчения увидел я себя лишенным этих необходимых принадлежностей дворянина, вынужденный собственноручно чистить свою лошадь под покровом ночи. Мало того, платье мое, неизбежно страдавшее от этих холопских обязанностей, вскоре стало ясно свидетельствовать о перемене, происшедшей в моих обстоятельствах. В день въезда короля Наваррского в Жан я уже не посмел присоединиться к толпе, всегда готовой посмеяться над несчастьем людей, стоящих выше ее: пришлось терпеливо остаться в своей каморке, на чердаке дома точильщика на Ножевой улице – в единственном доступном для меня в то время помещении.

Клянусь Богом, странно устроен свет! Удивительное это было время; еще более удивительным кажется оно мне, когда я сравниваю его с настоящим. Помню, что размышления мои в этот день носили мрачный характер. Как бы я ни смотрел на свое положение, я должен был сказать себе, что весна моей жизни прошла безвозвратно. Вокруг глаз уже собирались морщинки. В усах, которые, казалось, все надменнее выступали на моем лице, по мере того как оно вытягивалось, пробивалась уже седина. Я был плохо одет; карманы были пусты; меч проглядывал сквозь дырявые ножны. Меня вряд ли можно было бы отличить от любого из тех презренных оборванцев, с помятыми султанами и грязными галунами, которые толпой увивались вокруг виконта де Тюрена. Правда, я владел еще одной скалой и несколькими десятинами пустынной земли в Бретани

ГЛАВА II

Король Наваррский

Я уже упоминал об опасности, которой грозил нам союз Генриха III с Лигой. Говорили даже, будто при вести о нем у короля Наваррского в одну ночь поседели усы. Несмотря на это, двор никогда не казался таким веселым и беззаботным, как именно тогда: словно забыли на время и про войну, и про недостачу денег. В тиши, без сомнения, что-нибудь и подготовлялось: дальновиднейшие из врагов нашего принца особенно боялись его, когда он с неистовой страстью предавался наслаждениям. Но непосвященному глазу должно было казаться, что Сен-Жан д'Анжели весь утопает в удовольствиях и забавах. Царившие при дворе шум и суета достигали даже моего чердака и обратили для меня это Рождество, приходившееся на воскресенье, в невыносимую пытку. Целый день до меня доносились стук копыт о мостовую и веселый смех и шутки наездников. Все это значительно увеличивало мое мрачное настроение: мой жесткий стул казался мне тверже обыкновенного, голые стены казались еще более голыми. Подобно тому, как при ярком солнечном свете резче обозначаются тени, и тишина никогда не кажется такой глубокой, как после взрыва мины, так и горе и бедность становятся особенно невыносимыми при виде счастья и богатства. Правда, меня, как и всех более или менее здравомыслящих людей, приободрила проповедь, которую держал священник д'Амур в первый день Рождества в Гостином дворе. Сидя в темном углу, я собственными ушами слышал знаменитое предсказание, которому суждено было так скоро сбыться.

– Сир! – сказал проповедник, обращаясь к королю Наваррскому и намекая на недавнюю попытку лишить принца прав на престол. – То, что дано вам Богом при рождении, не может быть отнято у вас людьми. Немного времени, немного терпения – и вы дадите нам возможность проповедовать и по ту сторону Луары! С вами, как с нашим Иисусом Навином, мы перейдем через Иордан и восстановим Церковь в Обетованной Земле.

Эти смелые слова, сказанные с целью приободрить нововерцев среди переживаемого перелома их дела, очаровали всех, за исключением, правда, немногих приверженцев виконта де Тюрена, которым было неприятно такое открытое признание короля Наваррского вождем гугенотов, хотя они и не могли ничего против этого возразить. Все так разнообразно и с таким воодушевлением выражали свое удовольствие, что даже я вернулся в свою комнату с повышенным, радостным настроением и, мечтая о предстоящей победе нашего дела, находил в этом известное утешение моим личным невзгодам.

День между тем склонился к вечеру, и наступившие сумерки не принесли мне никакой перемены. Сознаюсь без стыда: сердце мое вновь упало, особенно когда я вспомнил, что дня через два мне предстояло продать последнего конягу или одну из существенных частей моего вооружения. Решаясь на этот шаг, я не мог не чувствовать величайшего отчаяния. В таком настроении, при свете одинокой свечи, я пересчитывал последние деньжонки, как вдруг услышал поднимавшиеся по лестнице шаги. Я ясно различил шаги двух человек и терялся в догадках, кто бы это мог быть, когда в мою дверь тихонько постучали.

Опасаясь новой проделки, я не сразу отворил, тем более что в стуке мне послышалось что-то вкрадчивое и таинственное. Мои посетители стали шепотом совещаться между собой, затем постучали вторично. Я громко спросил: «Кто там?» Они не сочли нужным ответить, я, со своей стороны, решился не отворять, пока они не назовут себя по имени. Дверь у меня была крепкая, и я улыбнулся при мысли о том, что на этот раз старания воров пропадут даром. К моему удивлению, они не отказались от своего намерения, как я ожидал, а продолжали стучать и перешептываться между собой. Несколько раз они тихо позвали меня по имени и просили отворить, но упорно отказывались назвать себя. По временам до меня доносился их сдержанный смех. Еще более убеждаясь в том, что они замышляли какую-нибудь проделку, я готов был упорствовать до самой полуночи, до которой оставалось еще два часа, если бы моего внимания не привлек к себе вдруг легкий шум, вроде царапанья крысы за обоями. Подняв свечу и заслонив глаза рукой, я заметил какой-то небольшой блестящий предмет, просунутый под дверь, и отскочил из опасения, что они готовятся бросить его в меня. Но, поднеся свечу ближе к порогу, я не нашел ничего страшного, кроме двух золотых ливров

ГЛАВА III

Собираясь в дорогу

Далеко за полночь я обдумывал все трудности вверенной мне задачи. Я видел, что она распадалась на две части – освобождение дамы и затем благополучное препровождение ее в город Блуа, расположенный в 60 лигах от Шизэ. Что касается освобождения, то я считал вероятным, что сумею выполнить его один или с одним только помощником; но при том тревожном состоянии, в котором находилась тогда вся страна и особенно берега Луары, я не видел возможности обезопасить мою даму, не имея с собой по крайней мере пяти вооруженных людей. Собрать их в несколько часов было нелегким делом, хотя присутствие наваррского двора и наполнило Сен-Жан целой толпой искателей приключений. Однако приказ короля не терпел отлагательства: его следовало исполнить, невзирая ни на какие жертвы, ни на какие опасности. Побуждаемый этими соображениями, я не мог для начала подумать о более подходящем человеке, чем Френуа.

У него был скверный нрав, и он давно потерял всякие притязания на приличие, которых, думаю, у него никогда и не было по отношению к женщинам. Но та самая причина, которая повергла меня в нищету (я говорю о смерти Кондэ), лишила последних крох и его. Это же обстоятельство, вероятно, и вызвало во мне желание помочь ему, и я живо вспомнил все его достоинства. Я всегда знал его за человека бесшабашного, отважного, владевшего искусством наносить хорошие удары. На него можно было положиться, пока обязанности совпадали с его выгодами.

Как только рассвело, я накормил и вычистил Сида – занятие, с которого всегда начинался мой день, – и отправился на поиски Френуа. Мне посчастливилось найти его за утренним шкаликом в «Трех Голубях» – трактирчике недалеко от северной заставы. Мы не виделись больше двух недель, и за это время в нем произошла такая заметная перемена к худшему, что, забыв о скудности собственного одеяния, я косо взглянул на него, словно сомневаясь в том, благоразумно ли будет нанимать человека, имевшего на себе такие явные следы нищеты и разгульной жизни. Его большое лицо (он был из крупных), опухшее и бескровное, носило следы недавних побоев: один глаз был почти закрыт. Он был небрит; волосы его были плохо причесаны, ворот куртки, разорванной и покрытой пятнами, был расстегнут. Несмотря на холод, с полдюжины гуртовщиков пили и бранились перед трактиром, между тем как их скот утолял жажду у водопоя. Вдруг все эти люди, словно по соглашению, отошли от Френуа, предоставив в его распоряжение скамейку, на которой он сидел. Я не удивился этому, когда заметил мрачный, дикий взгляд, который он бросил на меня при моем приближении. Мне было неясно, прочел ли он на моем лице то впечатление, которое произвел на меня его вид, или же гнушался моим обществом по какой-либо другой причине. Не смущаясь, однако, его поведением, я сел рядом с ним и спросил себе вина. Он угрюмо кивнул головой, в ответ на мое приветствие, и бросил на меня исподлобья не то пристыженный, не то сердитый взгляд.

– Вам нечего смотреть на меня, как на собаку, – пробормотал он наконец. – Вы и сами-то не очень щеголевато одеты, друг мой. Но вы, должно быть, возгордились с тех пор, как получили аудиенцию при дворе!

Он громко рассмеялся. Сознаюсь, у меня родилось искушение броситься на него и заткнуть ему глотку. Я, однако, сдержался, хотя щеки у меня горели.

ГЛАВА IV

Мадемуазель де ля Вир

В первую минуту я готов был броситься вслед за бездельниками и, с мечом в руках, потребовать у них монету. Несколько успокоившись, я отказался от этого невозможного намерения и решил действовать так, как если бы монета все еще находилась в моих руках, и прибегнуть к откровенному объяснению, когда наступит время. Решив немного ознакомиться с окрестностями, пока еще было светло, я начал осторожно пробираться вперед между деревьями. Не прошло пяти минут, как глазам моим представился один из угловых фасадов замка – здания времен Генриха II, воздвигнутого, как и большинство построек той эпохи, скорее для удовольствий, чем для защиты, и украшенного прелестными башенками и окнами. При всем том здание имело унылый, запущенный вид благодаря уединенности местоположения, позднему времени и, кажется, немногочисленности населения: ни на террасе, ни в окнах не было видно ни души. С деревьев, посаженных так близко к самому дому, что они едва пропускали свет в комнаты, падали капли дождя. Все это позволяло мне надеяться, что желания девушки будут согласоваться с моими просьбами. Трудно было поверить, чтобы молодая знатная девушка, родственница веселого и живого Тюрена, знакомая с придворными увеселениями, по собственной воле удалилась на зиму в такое мрачное уединение.

Воспользовавшись последними минутами дневного света, я осторожно объехал вокруг дома и, держась в тени деревьев, без труда заметил на северо-восточной стороне замка балкон, о котором мне говорили. Этот полукруглый балкон был обнесен каменными перилами и возвышался футов на 15 над проходившей под ним насыпной дорожкой, отделенной от леса глубоким рвом. С удивлением заметил я, что окно, выходившее на этот балкон, было открыто, несмотря на дождь и холодный вечер. Мало того. Мне положительно повезло. Не успел я взглянуть на окно, прикидывая его высоту и другие частности, как в ту же минуту, к великой моей радости, в нем появилась плотно закутанная женская фигура, которая вышла на балкон и стала смотреть на небо. Я стоял так далеко, что не мог различить, была ли то сама мадемуазель Вир или ее служанка; но в ее осанке чувствовались такая печаль, такой упадок духа, что я не сомневался, что это была одна из них. Решившись не упускать случая, я поспешно спрыгнул с коня и, не привязав Сида, пешком двинулся вперед, пока не остановился на расстоянии нескольких шагов от окна.

Женщина заметила меня. Она отступила назад, но не скрылась. Продолжая всматриваться в меня, она тихонько позвала кого-то из комнаты: в ту же минуту на балконе появилась вторая, более высокая и крепкая фигура. Я уже раньше снял шляпу и теперь тихим голосом спросил, не имею ли чести говорить с мадемуазель де ля Вир. Среди надвигавшейся темноты невозможно было различить лица.

– Тсс! – предостерегающим голосом пробормотала более высокая фигура. – Говорите тише. Кто вы и что здесь делаете?

– Я явился сюда, – почтительно ответил я, – по поручению друга той дамы, которую я назвал, чтобы отвезти ее в безопасное место.

ГЛАВА V

Дорога в Блуа

Мы выехали на большую дорогу, не встретив никаких препятствий, а оттуда, пользуясь лунным светом, быстрым галопом вскоре добрались до деревни. Тут мы примчались к гостинице, едва не опрокинув четырех «евангелистов», стоявших уже у дверей в ожидании. Решительным тоном я приказал им сесть на лошадей и чрезвычайно обрадовался, когда они, не колеблясь, исполнили мое приказание. Лошади громко застучали копытами, мы оставили деревушку позади себя и вскоре уже находились на дороге в Мель

[75]

, на расстоянии двадцати трех лиг от Пуатье. Я оглянулся назад, мне показалось, что по направлению к замку мелькали какие-то огни. Но до рассвета оставалось еще два часа, и лунный свет не позволял мне различить, были ли то действительно огни или только порождение моего испуганного воображения.

Три года тому назад, когда принц Кондэ, после знаменитого отступления от Анжера

[76]

, завел свою армию за Луару и, не видя возможности вновь перейти реку, принужден был сесть на корабль и уехать в Англию, предоставив каждому на собственный страх выпутываться из этого положения, мне пришлось одному, с пистолетом в руках, без остановок проехать более 30 миль по неприятельской земле. Но тогда я боялся только за себя и за свою лошадь. И хотя я ехал с осторожностью, тем не менее в предприятии моем не было ничего скрытного.

Не то было теперь. В первые часы нашего бегства из Шизэ я испытал незнакомое мне чувство тягостного возбуждения, тревоги, лихорадочного стремления вперед; оно заставляло меня принимать все доносимые до нас ветром звуки за погоню, превращая стук молота о наковальню в бряцанье мечей, а голоса своих собственных людей в крики наших преследователей. Напрасно девушка смело ехала вперед и, перескакивая через препятствия, обнаруживала мужество и выдержку, превосходившие мои ожидания: я не мог думать ни о чем, кроме предстоявших нам трех долгих дней, ежеминутно наполненных возможностью несчастья и гибели. Ведь измена Френуа, освободившая меня от известного стеснения, повлекла и потерю хорошего меча, а у нас их всего было два. Местность, отделявшая нас от Луары, эта граница между владениями нашей партии и Лиги, так часто подвергалась опустошениям, что наконец была предоставлена полностью грабежам и разбоям. Крестьяне бежали в города. Деревни их были заняты шайками разбойников и беглых солдат, бродивших по разоренным деревням вокруг Пуатье и грабивших всех, кто только осмеливался проезжать. В довершение всего, носились слухи, что королевская армия под начальством герцога Невера

Имей я при себе четырех верных, надежный товарищей, я отнесся бы и к этому положений с улыбкой и легким сердцем. Но сознание, что мои четверо бездельников могли каждую минуту возмутиться или, что еще хуже, избавиться от меня и всякой узды одним изменническим ударом, подобно Френуа, наполняло меня неизменным страхом, который мне с величайшим трудом удалось скрыть от них, но не от проницательного взгляда мадемуазель. Не знаю, подействовало ли на нее это последнее обстоятельство, на основании которого она могла изменить к худшему мнение обо мне, или же она раскаивалась в своем бегстве и хотела отомстить мне, но с рассвета она стала держаться со мной с холодной официальностью, почти столь же неприятной, как и та надменная сухость, с которой она обращалась ко мне, изредка удостаивая меня вопроса. Ни разу не дала она мне забыть, что я в ее глазах был нищим искателем приключений, который не имел ни малейших прав на какие бы то ни было преимущества дружбы или равенства. Когда я поправлял ей седло, она приказывала своей служанке придерживать подол ее платья, чтобы руки мои даже случайно не прикоснулись к нему. Когда я принес ей вина в Меле, где мы остановились на 20 минут, она подозвала Фаншетту и приказала подать ей его. В пути она большей частью не снимала маски и держалась рядом со своей служанкой. Эта ее гордость и кичливость привели только к одному хорошему результату: они произвели впечатление на наших людей, которые прониклись сознанием ее знатности и той опасности, которой могло угрожать всякое столкновение с нею. Людям, нанятым Френуа, я приказал ехать шагах в двадцати впереди. Лука и Иоанн составляли прикрытие. Таким образом я рассчитывал держать их в известном отдалении друг от друга. Сам я думал ехать рядом с девушкой, но она так ясно показала мне, насколько неприятно ей мое соседство, что я отказался от своего намерения, предоставив ей довольствоваться обществом Фаншетты, а сам поплелся следом за ними, пытаясь привлечь на свою сторону задних «евангелистов».

Несмотря на мои опасения, дорога оказалась почти пустынной, как, увы, и местность по обеим ее сторонам. Мы объехали Лузиньян