Сказал старик молодому

Уэскер Арнольд

Арнольд Уэскер

Сказал старик молодому

1

Старик был его двоюродным дедом, грузный, упрямый, с подагрическими пальцами еврей; когда его нежно любимую двадцатитрехлетнюю дочь задавил автобус на Боллс-Понд-роуд, в Долстоне,

[1]

дед перестал выкуривать сорок сигарет в день и вернулся к религиозным ритуалам старозаветного иудаизма.

Молодой человек, его внучатый племянник, словно существо с другой планеты, был жестким продуктом века компьютеров, разветвленных корпораций, «мозговых трестов», эпохи «человека реалистически мыслящего».

Старик играл в карты, болтал, ворчал и был глух. Он вообще плохо слышал и не слышал, как сам перебивает других, а когда ему на это указывали, отвечал детским хихиканьем и виновато морщил лицо.

Молодой человек, отпрыск родителей-леваков, колебался между унаследованной гуманностью и «реалиями управления», которым его обучали в университете. Говорил он быстро, громко, с американским акцентом, радостно надышавшись им, словно свежим морским воздухом, во время продолжительных каникул в Штатах, где «все происходит», «тогда как здешняя страна, эта дурацкая, старомодная колониальная наседка, ленива, бестолкова, мертва, как потухший вулкан!».

Старик отказывался от любой еды, кроме кошерной, а потом сомневался, кошерная ли она была; хвастался фотографиями детей и внуков, с которыми жил в провинции; любил прогуляться по Вест-Энду, выпить кофе в кондитерской или съесть сандвич с солониной в «надежной» закусочной; надеялся — в восемьдесят два года — найти вторую жену в синагоге или где-нибудь; и, по-видимому, был счастлив, хотя удивлялся тому, что еще жив.

2

Тем не менее праздника никто не отменял. И ничто не могло притушить его удовольствие. Разочарование от неудачи забылось, когда сестра Сара стала таскать его по своим любимым местам «на Западе».

[3]

«Запад»! Это волшебное место прогулок и обедов, элегантных чаепитий и публики. Два места особенно привлекали ее и ее друзей: отель «Риджент-Палас» на Пиккадилли и «Корнер-Хаус» у Мраморной арки, два последних больших ресторана, с их эдвардианской плюшевой пышностью, куда ходили жители Ист-Энда, чтобы час-другой недорого пожить на широкую ногу. Но увы! Красного бархата, венгерских оркестров и прежней роскоши не осталось: большие дома поделены на отдельные заведения с атмосферой организованности, но совсем не экзотичной. Скромному и радостному благоговению людей, ощущавших пребывание здесь как привилегию, пришло на смену скучающее самодовольство тех, кого научили, что мир принадлежит им по праву. Не должно было так случиться, и маленькая женщина, его сестра, закоренелая левачка, как ни парадоксально, сожалела об этой перемене; старик же, провинциал, все равно был доволен, вспоминая прежние дни.

В половине пятого Мартин и его проводница пришли в секцию самообслуживания, туда, где за двумя столами старики и старухи приветствовали их с шумной радостью людей, благодарных за то, что они сегодня еще живы. Старик ходил между незнакомыми женщинами и целовал каждую с чрезмерно бодрым «Здравствуй, дорогая», как будто все еще был коммивояжером, а они — замотанными, нерешительными домохозяйками, вяло открывавшими дверь его дешевым товарам. Сестра его сидела, устало и терпеливо улыбаясь подругам, и надеялась, что они поймут; а он, к недовольству другого старика, которого явно презрел, лавировал между стульями с твердым намерением не упустить ни одного поцелуя и возможности опьяниться всеми разнообразными духами.

3

Встреча с друзьями сестры пробудила в старом госте желание дальнейших встреч с прошлым. Через несколько дней он попросил отвезти его к Милли.

— Ты хочешь повидать Милли? — недоверчиво спросила сестра.

— Она еще может играть в вист? — Брат нетерпеливо передернул плечами, словно готов был тут же сразиться в карты. — Очень хорошая игра вист. Я помню, она всегда прекрасно играла.

— Ты не знаешь, что с Милли? Я тебе не говорила? Она выжила из ума. Она как младенец. Она тебя не узнает. И никогда она хорошо не играла. Каждый раз, когда она играла, это была катастрофа.

Но он настаивал, и однажды ранним вечером они взобрались на третий этаж муниципального дома около Клиссолд-парка — но лишь после того, как он протащил сестру по маленькому зоосаду, — и навестили старую приятельницу.

4

Молодой человек, в чьих невеселых серых глазах отражались радости и горести его души, можно сказать, переживал кризис. Двадцать три года — возраст, готовый для кризиса, особенно если твои родители и времена не в ладу. И ты не в ладу со временем. И дисгармония отзывается в душе. Бедный молодой человек! Он жаждал действовать в динамичном мире промышленности и техники, разъезжать по земному шару с твердым сознанием ценности своей продукции, продавать ее, объяснять ее возможности, урезая прибыль до пугающего минимума в надежде на огромный, все окупающий заказ. Какой это был бы восторг! Привести в согласие множество разнородных факторов, человеческих и механических, и торговать. Торговать! Как же он хотел в мир бизнеса! Страницы «Файненшл таймс» вдохновляли его, экономические приложения газет опьяняли его, «Экономист» внушал благоговение. По крайней мере, это благоговение рождалось в одной части души.

А другая? Другая часть, сформировавшаяся под влиянием родителей? Ах! Она была подточена совестью. И даже не новой совестью, свежей, жесткой, рациональной совестью. Нет! Он унаследовал старую, заношенную. Она выработала свой ресурс на проблемах, которые для него уже ничего не значили, таких, как гражданская война в Испании, ядерное разоружение, смертная казнь, погоня за прибылью. Погоня за прибылью! А что неправильного в погоне за прибылью, черт побери? А самих-то родителей что побуждало к труду, кроме денег? Что? В этом сложном мире, где у больших человеческих сообществ стремление к прибыли четыре тысячи лет въедалось в плоть и кровь. Что, если не это? У них самих в крови! Что за вздор! Деньги такая же составная жизни, как секс и сон, они глубоко внедрены в сознание. Какого черта по милости родителей он должен совеститься из-за денег?

Но совестился — это было как генетическая болезнь. И ничего не мог с этим сделать. Это лишало его энергии, необходимой для завоевания богатства, которого он страстно желал, богатства, которое позволит ему выстроить цитадель комфорта, — а стремление к нему, он сознавал это, было такой же неотъемлемой чертой его характера, как противоположное ощущение тщетности такого благополучия. Будь проклята эта сторона души, унаследованная от родителей, с их еврейской мягкотелостью. Будь проклята их отзывчивость! И будь проклята их любовь к музыке и литературе и их нелепая вера в то, что без них человек не вполне человек, — ежели эта их любовь умеряла алчность, которую воспламеняли страницы экономических приложений. Отчего они не могли понять одну простую вещь: если бы ему не мешали еще немного раздуть в себе это пламя, он смог бы скупить столько искусства, сколько захотел. Ведь оно же товар? Есть рынки искусства? Оно покупается?

По правде говоря, вина была не только родителей. Эта часть его души, подточенная совестью, как ни странно, производила особую энергию, излучение которой привлекало особую породу девушек. Хотя они появлялись и исчезали, быстро и без осложнений, у всех была одна общая черта — ум, не стеснявшийся заявить о себе и на равных состязавшийся с его умом. Они были образованы, вооружены знаниями, видели насквозь его софистику и сами при надобности не брезговали такими же уловками. Только в одном отношении они от него отличались — впрочем, поскольку он всякий раз влюблялся в одну и ту же девушку, это и отличием не было — их укрепляла эта самая, будь она неладна, мягкотелая и глупая мораль его родителей, и когда он вынуждал их дать ей определение, ему отвечали: просто гуманистическая.

— Г-споди! Вон что! Да кого в наши дни нельзя назвать гуманистом? И что это вообще значит? Я что, предлагаю покончить со здравоохранением? Снова сократить обязательное обучение до четырнадцати лет? Отправить детей в шахты? А стариков — в богадельни? Я спрашиваю, что за ерунда насчет гуманизма? Определи свои термины!