На грани веков

Упит Андрей Мартынович

Исторический роман народного писателя Латвии Андрея Упита состоит из четырех частей: «Под господской плетью», «Первая ночь», «На эстонском порубежье», «У ворот Риги» — и выходит в двух книгах. Автор отражает жизнь Лифляндии на рубеже XVII–XVIII веков и в годы Северной войны, когда в результате победы под Ригой русских войск над шведами Лифляндия была включена в состав Российской империи. В центре повествования судьбы владельца имения Танненгоф немецкого барона фон Брюммера и двух поколений его крепостных — кузнецов Атауга. Представлена широкая панорама жизни народа: его быт и страдания, мечты и героизм.

Созданная в конце 30-х годов тетралогия А. Упита и поныне сохраняет значение одного из выдающихся исторических романов в советской литературе.

Для широкого круга читателей, интересующихся историей нашей страны.

ЧАСТЬ I

ПОД ГОСПОДСКОЙ ПЛЕТЬЮ

Первый раздел

1

Лодочники вскинули на плечи перевязанные крест-накрест, до отказа набитые кожаные мешки и понесли их по крутому берегу к корчме. Курт фон Брюммер на миг задержался на берегу Дюны

{1}

.

Ну вот наконец-то он снова в Лифляндии. «Родина…» Этим словом он старался все десять лет, проведенных в Германии, напоминать себе о ней, хотя за последнее время с этим словом никак не связывались ясные образы и воспоминания. По правде говоря, это слово и раньше казалось ему пустым и ничего не значащим. Когда друзья в винном погребке, расчувствовавшись после третьего кубка, начинали восторженно разглагольствовать о родине, которая у иных находилась поблизости, в каком-нибудь десятке миль от того же Виттенберга, и пели грустные песенки о разлуке и радостях возвращения, Курт не мог сдержать иронической улыбки. Он знал только, что в Лифляндии у него имение, откуда управляющий два раза в год присылает деньги. Не так уж мало, чтобы сетовать на нужду, но и не так много, чтобы, подобно сынку какого-нибудь гамбургского торгаша-суконщика, порой швырнуть на стол, не считая, полную пригоршню золотых гульденов.

И все же сейчас как-то странно щемило сердце. Шестинедельное путешествие сюда казалось похожим на однообразное, скучное плаванье. Только вокруг не морские волны, а непрестанно шумящие над головой темно-зеленые литовские и курляндские леса, да колеса внизу то и дело по самую ступицу увязают в ухабах и лужах топкой дороги. До смерти надоело валяться по польским и жидовским корчмам, где все провоняло дымом и сальными свечами, а по стенам ползают ленивые прусаки. И вот теперь ему казалось, что он наконец-то очутился на суше и обрел под ногами твердую почву.

В воздухе ни малейшего дуновения. И все-таки в ушах какой-то гул — однотонный, глухой, словно доносящийся из подземелья. Обмелевшая в середине лета Дюна слегка зыбилась, точно серая шелковая лента, которую где-то вдали раскачивают за невидимые концы. Солнце уже поднялось из-за противоположного берега, и его отражение золотым мечом легло на середину реки, упираясь острием в излучину под Птичьим холмом, заросшим орешником. Привязанный к низеньким мосткам осиновый челнок медленно покачивался из стороны в сторону, скорее от собственной легкости, нежели от течения. На том берегу приткнулся городок, основанный герцогом Фридрихом

Да ведь это же леса шумят, как и всегда они тут шумели. Все позабыл Курт, но только не этот шум. Он слышал его в Виттенберге, сидя у окна мансарды, хмурый с похмелья, разглядывая узенькую уличку. Слышал он его и во сне, как чужие, далекие голоса, сливающиеся с отражениями пережитого за день и обступающими видениями. Леса — да, они-то глубже всего запали в память его молодости.

2

Дорога сразу же начала полого подыматься в гору. Слева топкий косогор, до самой Дюны заросший ржавой осокой, местами густые заросли камыша. Дорогу пересекали борозды, прорытые потоками недавнего дождя, сбегавшими с лесистой кручи, что по правую руку.

Весь холм буйно зарос орешником. Близ Дюны на твердом глинистом берегу кусты его куда мельче, он зеленовато-желтый, по другую сторону — темный, сочный, с серыми, прямыми, как камыш, отростками, заваленный сучьями, оставшимися после порубки. Ели отступили в сторону, насколько видно с дороги — все липа, дуб, клен, рябина. Над густой порослью клонится к реке огромная раскидистая липа. Вокруг отверстий на месте выгнивших сучьев снуют стайки пичужек. Гомон такой, что уши закладывает. У самой воды в обрушившейся слоистой глиняной стене берега сплошь стрижиные гнезда, — крылатое голубовато-белое облако промелькнет со звоном в воздухе, упадет, рассыплется по норкам и вновь собирается вместе. Дальше посвистывает желна, попискивает ореховка, стучат дятлы, звенят пеночки, высоко-высоко в небе парят два ястреба. Да, Птичий холм назван так недаром,

По другую сторону — крутой, точно крыша, косогор. Дорога огибает его большой дугой, и все же непонятно, как здесь на телегах въезжают наверх. Ноги спотыкаются о настеленные лесины, между которыми наложены еловые ветки. Осенью и весною тут, должно быть, сущий ад. Чаща с обеих сторон нависает над узкой расселиной дороги, и солнце пробивается сквозь нее до земли лишь местами. По обе стороны, журча, стекает вниз глинистая вода. То и дело попадаются колья, жерди, слеги и сломанные оглобли. В ложбинке валяется переломанная дуга, чуть подальше — расплющенное неошинованное колесо с измолотыми концами дубовых спиц.

Через Кисумский овраг — каменный мост с обносами тоже из каменных плит. На крутом изгибе угол левого из них отбит, обкрошился, оттуда вниз по спуску — колея сквозь ободранные, заляпанные дегтем кусты; немало, видно, возов с сеном, разогнавшихся было для подъема, катилось тут кувырком вниз. Неглубокий поток, разделяясь на мелкие искрящиеся ручейки, устремляется к Дюне, огибая большие плиты известняка — в их щелях блестит ярко-синяя глина. Глинистые отмели в устье заросли тростником и островками звездчатки. На самой середине — большой камень, словно сгорбившийся медведь. Даже спокойная сейчас река, ударяясь о него, взметывает пенистую волну,

Небо вновь прояснилось, и солнце припекало все сильнее. Курт снял шляпу и перешел на другую сторону моста. Сюда с северной стороны, со дна оврага, доносился чей-то задумчивый шепот. Из лесной чащи через обнос моста буйно наваливались орешник, черемуха и множество других кустов, название которых Курт уже не помнил. Над ними вздымались макушки старых лип и дубов, еще дальше темнела черная стена елей. Настоящее прибежище для разбойников и грабителей с большой дороги! В памяти всплывали давние рассказы, но ясно вспомнить их не удавалось — все как будто, истлело, утонуло в серой дымке. И все же стало жутко, он надел шляпу и стал торопливо взбираться на другой пригорок.

3

Барон Геттлинг нащупал прислоненную к креслу суковатую, гнутую из местного можжевельника палку, толщиной в руку.

— Пойдем в библиотеку,

Курт не смог удержаться от усмешки. В библиотеку! Знает он эти библиотеки лифляндских рыцарей. Какой-нибудь шкафчик со стеклянными дверцами, за ними охотничьи ружья, заржавевший меч, кинжал с чеканной серебряной рукояткой, турий рог и ягдташ. А под ними на узенькой полочке старые хозяйственные книги, списки истории Тацита в обложках из побуревшей кожи, возможно, несколько книг отцов церкви, полемические сочинения Лютера и Стихотворная хроника Дитлева Алнпека. Кое у кого некогда начатая и неоконченная фамильная хроника. И самое ценное — обтянутая кожей деревянная или медная шкатулка с документами, подтверждающими наследственные права на имение, в последние времена особенно тщательно хранившимися и все же в годы польских, литовских и русских нашествий у многих пропавшими.

Курт хотел взять его под руку и поддержать, но дядя уклонился от помощи.

— Тебе вовсе не к чему напоминать, что я уже старый, трухлявый пень, и сам это знаю. Ходить я все же еще умею.

4

За завтраком барон Геттлинг сидел такой же молчаливый, каким был вчера, когда Курт расстался с ним. Казалось, он еще обдумывал все ту же мысль. Курт предпочел бы молча гадать, где барон отыскивает эту самую свою ось и не заговорит ли вдруг о ней. Но Шарлотта-Амалия трещала без умолку, не оставляя его ни на минуту в покое.

И в библиотеку с дядей она его не пустила — надобно было идти с ней гулять в парк. По узким ступеням, через крытый подъезд с пошатнувшейся колоннадой они вышли к обрыву над Дюной. Сквозь кусты виднелся возведенный в виде полукружия, когда-то грозный, а ныне уже осыпавшийся, там и сям поросший мелкими березками замковый вал. Над ним торчали верхушки молодых елей и лип, на восточной стороне они были куда выше и, наконец, сливались с седой чащобой парка.

Когда-то широкие дорожки парка заросли папоротником и мелким кустарником. Не удивительно, что в траве здесь скрывались змеи или даже волк забегал сюда ненароком. Шарлотта-Амалия, морщась, высоко подымала ноги, словно на каждом шагу ей угрожал какой-нибудь отвратительный гад. И что у нее за причуда гулять здесь? Кузен был ужасно рассеян и невнимателен, даже не замечал нежных взглядов, которые кузина, не стесняясь, часто бросала в его сторону. Но вот она с визгом подпрыгнула, словно коза, которую ударили палкой по ногам. Оказалось, что ничего ужасного не произошло — просто головка репейника уколола ногу. Так как кузен не выказал никакого пыла, отрывая от чулка этот гадкий липучий комок, кузина надула губы.

— Лучше пойдем назад, здесь все платье изорвешь.

Приподняв юбки, она осторожно пробиралась впереди. Курт, следуя за ней, взглянул на нее сзади и подумал: «Ну прямо козьи ноги! А без чулок, верно, они еще и волосатые. А впрочем разве и голос у нее не как у козы?» Он усмехнулся, но, спохватившись, сейчас же отогнал недостойную мысль: ведь это все-таки женщина, и к тому же двоюродная сестра, а он сам — потомок древних рыцарей, гость и кавалер.

5

В сумерках Курт одиноко прохаживался по рыцарскому залу, разглядывая то, что развешано по стенам.

Вот вырезанный из дерева, раскрашенный и позолоченный герб Геттлингов, сделанный, верно, еще несколько столетий тому назад искусным мастером. Коллекция оружия и доспехов, довольно бедная, рога лосей и оленей, невзрачные по сравнению с тем, что Курту доводилось видеть в Польше и Литве. Все лучшее, видимо, убрано отсюда. На это указывали и светлые пятна на закопченных стенах.

Шаги гулко отдавались по выщербленному каменному полу. В углу Курт не остановился; там сквозь запыленную паутину, точно призрак прошлого, проступало почерневшее лицо его матери, чужое и неприятное. Еще уродливее казалась ее сестра, мать Шарлотты-Амалии. Старая Катрина, сухопарая, с пышными волосами, уставила на него свои сердитые черные глаза. У ее мужа большая, с проседью борода, скрывающая всю грудь, живот и латы, череп голый, но по краям волосы с завивающимися концами, как и у нынешнего барона Геттлинга. Готарда Кеттлера и Плеттенберга он рассмотрел довольно хорошо еще вчера, а сейчас, проходя мимо, только остановился на мгновение и благоговейно склонил голову.

Курт отыскал Шального Якоба и долго изучал его. Щеки ввалившиеся, точно кто-то их с обеих сторон стиснул ладонями. Нос большой и острый, подбородок несоразмерно длинный, заросший редкими волосами. Лоб довольно высокий, но в сплошных морщинах, глаза неживые и пустые. Ничто не свидетельствовало о том, что этот человек был мечтателем и писал латинские стихи. Но, возможно, художник попался местный, из рижских цеховых, он и не пытался вникнуть и понять, что же скрывается за этим морщинистым лбом и водянисто-голубыми глазами. По шаблону воспроизвел внешность, упуская из виду, что человека нужно искать где-то поглубже. Вильгельм Геттлинг, chevalier errant

[8]

, был нарисован не в латах, а в костюме, какие носили при дворе Карла Смелого, с ворохом страусовых перьев на шляпе — очевидно, этот наряд казался ему столь же привлекательным, как три шубы на боярах из свиты московского царя. Пухлые чувственные губы говорили, что это, пожалуй, бонвиван, скорее охотник до женщин, нежели воин. Единственный оригинал среди лифляндских рыцарей, он мог восторгаться московитами. Курт покачал головой. Разве старый барон не был в какой-то мере прав, когда упрекал лифляндское дворянство в слепом метании из стороны в сторону и необдуманных поисках помощи.

Слуга пригласил в библиотеку. Барон Геттлинг только что снова поставил на стол кружку, руки его на этот раз, казалось, дрожали меньше. Кроме него тут находился какой-то гость, представившийся Карлом фон Шрадером из Митавы.

Раздел второй

1

Расположенное в двух милях от ближайшего большака, в низине, среди заболоченного леса, имение Танненгоф и для владельца, и для крестьян казалось надежно укрытым и недоступным для врагов. Поэтому вокруг замка никогда не вырывали рва и не возводили вала. Замком его называли только потому, что так принято, и потому, что для господского жилья трудно подобрать иное слово. Это было строение высотою в полтора этажа, почерневшее, из неотесанных камней, в нем — четыре комнаты с четырьмя узкими окнами. Внизу кухня и помещение для челяди с одной стороны и погреб — с другой. В сущности, это была лишь половина когда-то стоявшего там здания. Вторая, более высокая, лет пять-десять тому назад во время большого мора и голода сгорела и осталась недостроенной. Над сводчатыми несокрушимыми подвалами долго высились закопченные стены, но их понемногу точили мороз и дожди, камни скатывались то внутрь, то наружу, к подножиям стен, скапливаясь кучами и грудами, оседая в болотистой почве, покрываясь мхом и зарастая травой. Люди остерегались туда забираться: в развалинах ютились ужи, а иногда из лесу заползали и гадюки. Лет пятнадцать тому назад змея ужалила там пастушку. Поблизости не оказалось опытного человека, умеющего высасывать кровь и прижигать ранку, нога распухла, и бедняжка скончалась в ужасных мучениях. Находились и такие, кто уверял, что видел на камне греющегося на солнце самого Змеиного короля с венцом на голове и золотой, полосой на спине. Поэтому к замку никто без особой надобности не приближался, а дворовые на ночь клали на свой порог заговоренную рябиновую палку с насеченными на ней крестами.

У старого Брюммера так и не хватило времени восстановить разрушенное крыло здания. Вдова во время своего правления — что же спрашивать с женщины? — из-за нехватки денег и бедности крепостных даже и не думала браться за такую большую работу. Молодой господин, бражничая и играя в карты, жил в Германии. Правда, он ежегодно писал, чтобы к его приезду этого змеиного гнезда не было, велел вновь наладить кирпичный завод, привезти из Риги каменных дел мастера и начать стройку по присланному им плану. Но поскольку это повторялось девять раз, то управитель так привык, что не придавал большого значения подобным приказаниям.

Откуда этому барончику знать, что здесь возможно и что нет? Кирпичный завод, правда, был налажен и работал каждое лето. На пять миль в округе не найти такой глины, как в Танненгофе. Из-за последнего польско-литовского нашествия замки у многих разрушены и деревянные строения уже валятся. Танненгофский кирпичный завод не успевал наготовить столько, сколько было надобно соседям. А как же иначе? Где же еще наскрести ту пропасть денег, которую барин проигрывал в карты, проматывал на девок, о чем знал не только сам помещик, но еще лучше его крепостные? Волость не велика, все больше леса, землишка скудная, мужики ленивые и бедные — даже с барщиной едва-едва справлялись, где уж там до этих больших работ!

Но когда пришло письмо, что господин действительно едет домой, Холгрен испугался не на шутку. Уехал-то он бестолковым мальчишкой, которого только и хватало, что бродить по лесу да гоняться за дворовыми девками, а кто знает, каким вернется. Улетел птенцом, а прилетит, может быть, коршуном с цепкими когтями и острым клювом. А копни любого управляющего, где только не найдешь за ним вины? Обо всем-то управляющий пекись: и чтобы люди были сыты и одеты, и чтобы лошади были в теле, и чтобы коровы доились, и чтобы у овец шерсть была густая, и чтобы дороги были хорошо вымощены, и притом чтобы ни один талер не остался не вписанным в счета. А разве будешь стоять все время у писаря за спиной и следить, что он там записывает?

Две ночи Холгрен провел без сна, в тяжелых раздумьях. На третье утро приказал позвать этого самого негодяя-писаря и старосту и долго толковал с ними. Писарю-то что, а староста чесал затылок: самый сенокос, мужики только что разделались с господскими лугами, у самих почти что ни одного стога накошенного. Но управляющий на этот раз, прямо в диковинку, вел себя спокойно, даже кротко. Не вскакивал, не орал, не замахивался.

2

Холгрен день-деньской бродил вокруг работников. Забот было много. Кладку стен до приезда барона начать сумеют наверняка, больше же ни с чем поспеть не удастся. Гравия навезли, извести нагасили, кирпичей, покуда не приспеет вторая печь, хватит. Но с дорогой, как задумано, ничего не получилось. Топь оказалась куда страшней, чем выглядела. Местами настоящие бучила, носилки за носилками сваливали туда, к вечеру появлялась насыпь, довольно высокая и сухая, а к утру все погружалось как в колодец, и работники вновь топтались в тине и грязи. Потом, правда, начали настилать гать, верхний слой стал держаться лучше. Но время было уже упущено, видно, что по новой дороге Кришьянис молодого барона в имение привезти не сумеет.

Оттого что замысел его не удался, Холгрен все больше терял напускную благожелательность и доброту. Глаза забегали, на лице появилась не сулящая ничего хорошего усмешка, срывался на свою обычную ругань, к которой все уже давно привыкли. Трость вздымалась сама собой, с трудом удерживался, чтобы не пускать ее в ход. И злился еще больше, так как хорошо видел, что привыкшие к выучке спины, чувствуя себя вне опасности, гнулись куда ленивее.

Вот в этом-то дурном настроении его и застал гость, приехавший верхом из Лауберна арендатор Холодкевич. В то время как они пожимали друг другу руки, гладкое полное лицо гостя светилось обычным довольством, тогда как танненгофский управляющий стоял мрачный, точно туча. Даже не слышал, что у него спросили насчет здоровья, сенокоса и дождя. Холгрен указал рукой на трясину.

— Сам видишь, в какой беде я здесь погряз.

Холодкевич взглянул опытным глазом.

3

Около полудня Холгрен собрался домой. Холодкевич вышел отдать распоряжения по хозяйству, к счастью, Ян-поляк тоже куда-то запропастился. Холгрен принялся завтракать один. Какие бы передряги у него ни были, но поесть со вкусом он всегда не прочь. Попробовал опохмелиться, но не шло, в горле застревало, нутро выворачивало.

На обратном пути Холодкевич смог немного проводить гостя: были дела к пастору и в богадельне. Так же, как и вчера, они ехали рядом, вначале молча, — вчерашняя ссора и похмелье мешали возобновить прежние приятельские отношения и дружескую беседу. Недалеко от березовой рощи, где дорога поворачивала к церкви, к пасторской мызе и богадельне, Холгрен начал разговор первым: не мог отвязаться от своей мысли, да и чувствовал себя немного виноватым.

— Вчера — а может, это и сегодня утром было — мы как будто повздорили. Ты ведь не станешь зло помнить?

Холодкевич отмахнулся.

— Спьяну всякое бывает. Какое там зло?

4

Солнце еще не поднялось над верхушками деревьев, но вдали по большому мокрому, серому от росы лугу к северу уже тянулись золотистые полосы. Кустарник отбрасывал прохладную тень до самой дороги, ведущей к кирпичному заводу, по которой уже грохотали первые телеги поехавших за кирпичом. Утро такое тихое и прозрачное, что молодое ухо расслышало бы, как в далеком Лиственном звонят на работу. В атаугском березняке просвистела иволга. Ночью или завтра жди дождя.

Лавиза вышла из леса к березовой рощице. Шла она, глядя в землю, что-то выискивая, время от времени нагибалась, срывала на сухом пригорке какой-нибудь лист, покрутив головой, бросала. В переднике у нее уже порядочная охапка трав и цветов. По привычке она что-то бормотала про себя, порою щурилась, поглядывая из-под выгоревших ресниц поблекшими глазами на опушку сосняка.

У подножия косогора прилепилась клунька с пристроенным к ней хлевом. Дарта у колодца черпает воду, и Марцис, верно, уже на скамеечке перед клунькой возится с туесками и лукошками. Кузня у дороги сегодня не дымится — да и с чего бы ей дымиться, коли кузнеца нет дома… И долго его не будет дома… Лавиза не пошла туда. Прикинулась, будто совсем не видит людей, вроде ей до них и дела никакого сроду не бывало. Свернула по опушке леса в сторону Бриедисов и имения, но потом передумала и вернулась в рощу.

Во всей округе нет другой такой рощи. И всего-то небольшая купа старых берез, обрамленная густым ольшаником, вербой, мелким осинничком и зарослями сухого папоротника. Ни козы, ни коровы здесь не паслись, да, похоже, и человечья нога не хаживала. В тени кустарника сквозь пожухлую прошлогоднюю листву пробилась свежая сочная трава с темно-синими, красными и желтыми пятнами еромыча, смолки и лютиков. Краснела, тяжело согнувшись, перезревшая земляника, сладко пахло цветами и ягодами.

Раздвигая кусты передником, одной рукой защищая лицо от веток, Лавиза пробиралась сквозь чащу. Дальше не было ни поросли, ни низкорослого деревца. Только те, что выросли десятки лет назад да так и остались стоять, — седые, корявые березы с низко опущенными космами ветвей. Под ногами хрустел бурый ковер из сухих обломанных веток. В середине рощи березы пошли ниже, образуя углубление в виде чаши. Отодвинув их на почтительное расстояние, на дне чаши рос приземистый дуб, раскинув сердитые лапы над плоским, иссеченным резьбой камнем.

5

На другое утро, чуть свет, крохотная бабенка, точно божья коровка, засеменила из Сусуров, что находились в так называемой прицерковной стороне волости. Оглядываясь, торопливо вышла на лиственскую дорогу. В руке она держала тонкий ореховый батожок, губы ее беспрерывно шевелились, будто читая молитвы. Но никаких молитв она не читала, а только время от времени пришептывала:

— Господи!.. о господи!..

В это же время с другого конца волости, из Силамикелей, тоже в имение, прихрамывая, направился высокий бородатый старик. Походка его была куда неторопливее, чем у бабенки, но зато шаги шире, так что продвигался он почти с той же быстротой. Он шел, вперив злобные глаза в дорогу, и только временами, вдруг вздергивая голову, шипел сквозь редкие зубы:

— Дьяволы!..

Засунув руки в карманы, Холгрен вышел из своего особняка и направился к конюшне. Он глядел по сторонам, что-то высматривая, временами посвистывая. Все в имении знали: если эстонец улыбается или насвистывает, значит, либо обозлен, либо зубы болят. В таком разе на глаза ему лучше не попадаться. Рыжий Берт и второй конюх схватились за вилы и принялись откидывать навоз. Эстонец на сей раз сделал вид, что совсем их не замечает. Когда он проходил мимо ворот конюшни, из своей конуры выскочил большой бурый пес и, ластясь, кинулся навстречу, насколько позволяла цепь. Управляющий остановился, поглядел на него, затем вынул из кармана руку, взял из-под мышки трость и ткнул концом ее в горло псу. Пес с визгом отскочил, глаза у него налились кровью. Он поднялся на задние лапы, потом рыча подпрыгнул, но цепь рванула его, он упал, перевернулся и остался так лежать на месте; воя от бессильной злобы, он скреб когтями землю и грыз цепь. Холгрен ушел, уже не улыбаясь, видимо, хоть немного успокоился.

ЧАСТЬ II

ПЕРВАЯ НОЧЬ

Первый раздел

1

В Атрадзене, наверно, все еще спали, когда Курт фон Брюммер вышел из своей комнаты.

Тихо прикрыл двери, тихо спустился по ступеням — будить ему никого не хотелось. Приближаясь к обиталищу старой баронессы, пошел на цыпочках. Но там двери открыты и комната пуста. Свеча еще, правда, горит перед распятием, но кровать и кресло вынесены. Ах да, ведь баронессу еще вчера перенесли наверх, в покои усопшего барона. Из библиотеки убрали на чердак книги и прочие вещи, которые новой владелице имения казались ненужными в спальной. Сама она тоже уже начала передвигаться, но голос еще слабый, гнев могла выражать больше жестами и гримасами, прикрикнуть как следует еще не в силах. Но зато во всю мочь вопила монахиня — никто не поверил бы, что в этой тощей восковой свече таится столько злости. Кухонные и комнатные девки метались, как всполошенные куропатки, у одной Курт уже заметил растрепанные волосы и красную царапину на щеке. Да, старым добрым временам теперь конец. Шарлотта-Амалия, как горностай в нору, забилась в свой угол и старалась не показываться.

У наружных дверей Курт остановился. Наверху снова кто-то каркал, точно ворона, когда мальчишки подбираются к ее гнезду. Нет, это не тот голос, который умел выпевать молитвы столь елейно и сладостно — ну прямо всем ангелам небесным на умиление.

У дверей ждал старый слуга барона, в ветхом мужицком кафтане, съежившийся и понурый.

— Ну вот и вы уезжаете, господин барон… Что же мне одному… как же нам теперь вдвоем с фрейлейн Лоттой?

2

Пурвиетах в четырех от лиственской прицерковной корчмы, на самом хребте холма, в гуще ивняка и камыша, пробивался Девичий ключ. Так его называли издавна, с тех пор как служанка пастора утопила в нем своего ребенка. Еще и теперь, болтают, в полночь слышится там детский плач… Это, по правде говоря, был даже не ключ, а черная, наполненная водой ямина, вода из которой сочилась в укрытое кустарником русло ручья по некогда прорытой ею канаве, тоже заросшей ивняком. Там можно было бы лен мочить, но глубина такая, что даже длинной жердью дна не достанешь, да и кто по своей охоте полезет в это проклятое место, где одни зеленые лягушки квакают из года в год. Ребята обходили его, девушки раз в год, на Янов день, собравшись шумной гурьбой, прибегали сюда нарвать больших желтых цветов ириса.

Хорошее укрытие для тех, кто схоронился тут в воскресное утро. Сусуров Клав растянулся на спине, подложив руки под голову, и храпел, раскрыв рот. Но так как лягушки дерут горло все лето и куда громче, чем он, то можно было не бояться, что его услышат. Рядом пристроено и оружие — те самые вилы Рыжего Берта, только насаженные на другой черенок, подлиннее. У Падегова Криша с собой остро отточенный отвал от сохи, которым можно бить и рубить. Криш лежал на животе, подперев ладонями подбородок. Лежать на спине было еще неловко. И без того рубаха и штаны прилипали к незажившим рубцам и ссадинам. Трава и кусты раздвинуты, будто сквозь оконце можно просматривать небольшой кусок дороги на пригорке у корчмы и самую корчму, кроме заросшего сиренью угла ее, что ближе к церкви.

Раза два он покосился на храпевшего и даже хотел было ткнуть его в бок, но пожалел: пусть уж поспит, бедняга, прошлой ночью глаз не смыкал. По дороге, по межам, прямо через поле, ехали и торопливо шагали прихожане. Сегодня там яблоку негде будет упасть. Весть о венчанье невесты сосновского кузнеца с сыном бывшей экономки управляющего разлетелась по всем трем волостям прихода. Кузнец убежал и скрывается в лесу, грозит убить невесту, жениха и самого управляющего — из-под земли вырвать, а живой не отдать. Значит, будет на что посмотреть, этого уж упускать нельзя.

Клав проснулся сам. Сразу же сел, посмотрел на солнце и только после этого на товарища.

— Вот ведь дурной сон! Одну ночь не поспал и прямо как убитый! Пронюхал бы Рыжий Берт, так в мешок бы меня и затолкал.

3

Бриедисы были убраны зеленью еще больше, чем Лауки. Сам управляющий позволил нарубить ветвей и деревцев в молодой поросли за Голым бором и в субботу еще в полдник отпустил батрака Иоциса, караулившего в имении. Тот и принялся ломать во всю мочь. Три воза берез приволок. Поезжане через луга ехали, а он все еще по двору сновал. Овин и жилой придел так разукрасил, что ни дверей, ни ворот разглядеть нельзя. Навес клети кругом утыкан деревцами — даже загон для скота густо укрыт, ничего неприглядного больше не видать.

И все же настоящего веселья на свадьбе не было. Так же как и при поездке в церковь, держались в особицу — женихова родня сама по себе, невестина опять же сама но себе, и за столом, да и сейчас. Угощенье невиданно богатое, никаких указаний властей насчет излишества, меры и счета не соблюдалось — весь ответ за свадьбу своего крестника управляющий брал на себя. Уж таким расточительным оказался он на сей раз: прислал пуру курземской пшеничной муки, зарезанного и опаленного подсвинка и две бочки пива с пивоварни, а самим Бриедисам вольно было варить его, сколько солоду хватит. До приезда гостей пригнал экономку поглядеть, все ли ладно устроено. Когда все уже сидели в предовинье за столами, приехал верхом сам. Долго, правда, не оставался, потому что даже с захмелевших родичей жениха все веселье сразу слетело. Конечно, над шутками эстонца смеялись, да только натянуто, робко поглядывая, не начнет ли он опять вращать белками, выискивая кого-нибудь. Холгрен все это хорошо заметил и потому почувствовал себя здесь не слишком-то уютно. Роль Холодкевича не по нем, да и эти здесь — не лаубернские мужики. Посидев час, подозвал писаря и уехал. Столько дел нынче: надобно взглянуть, так ли в имении ставят почестные ворота для встречи молодого барина на границе земель Брюммеров, и потом у него самого вечером в замке важное дело. Очень важное дело, от которого зависит многое…

Гости и не думали вставать из-за стола, ведь еще оставалось вдоволь еды и питья. Бриедис бродил такой пришибленный и вялый, что толку от него не было, поэтому вместо хозяина без лишних слов принялся заправлять посаженый отец — брат Лауковой Смилтниек. На женской половине стола распоряжалась сама Лаукова, разбитная, счастливо улыбающаяся, без умолку болтающая. Вначале ей принялась рьяно помогать Бриедисова Анна, подчеркнуто выказывая свою дружбу с родичами Тениса, а к родне Майи все время поворачиваясь спиной. Но потом она стала часто исчезать: девчонка, объевшаяся клюквенным киселем, лежала в пристроечке, свернувшись клубком. Она то и дело выскакивала за угол. Двери овина из предовинья распахнуты, нет-нет да и ввалится клуб дыма, слышно, как в печи трещат дрова, — там готовилось и на завтра и на послезавтра. Три денечка и три ночки — ну вот и в Сосновом хоть раз свадьбу по старому обычаю играют. В остальном старые обычаи сегодня совсем не соблюдались. Молодая строптиво отказалась выполнить один из старых обрядов, совсем не вовремя встала из-за стола и вышла вон. Женихову родню это донельзя обидело и задело. Но они постарались не выказать обиды, нарочно шумели еще пуще и пили еще усерднее, подзуживая друг друга. Черт бы побрал все эти старые обычаи! В церкви повенчаны — и ладно.

Чуть не половина волости приглашена на свадьбу Майи и Тениса, а другая половина наряжена встречать у почестных ворот молодого барона. Молодежь уже плясала на ровно выкошенной полянке, но и тут дело не ладилось. Лиственские музыканты, люди гордые, держались так, точно они из другого сословия, пили не очень охотно, потому и игра не та, от которой ноги сами в пляс идут и все вихрем крутится. Кучка девушек у клети пыталась петь, но без ответной стороны ничего не получалось, а подружки Майи не отзывались.

Майины родичи парами и кучками прогуливались у леса, лежали на краю огорода, растянувшись на травке. Под навесом клети за ветками тоже набилось полным-полно. И здесь пива в изобилии, об этом заботился Смилтниек, выказывая особое радушие невестиной родне. Вот он только что провертел дырку в бочонке, водруженном на козлы, и взглядом обласкал гостей.

4

Такого пиршества в Сосновом, верно, еще не бывало. На дворе четыре длинных стола, густо облепленных людьми, — даже пастухи сегодня, пригнав пораньше скот; прибежали попить и отведать барского угощенья. На козлах четыре пивных бочки, Рыжий Берт у погреба просверливал дыру в пятой. На каждый стол — по два ведра водки, из них черпали кружками и теми же пивными жбанцами, посуды всем не хватало. Пока один пил, другой уже держался за ручку. Караваи ячменного хлеба, круги сыра, лукошки с пшеничными лепешками, миски с жареной и вареной свининой и говядиной, масленки и туески с творогом. Свадебщикам уже ничего не лезло в рот, но с тем большим усердием угощались те, что согнаны в честь приезда барина. Родичи Лауковой расхаживали вокруг, будто и здесь они всем заправляют. У Смилтниека на посылках были даже те, кому доподлинно надлежало ведать угощением — приказчик и ключник. Эстонцева Грета, стоя за спиной гостей, нахваливала свою стряпню, Лаукова только и вертелась подле нее. Наконец и родня Бриедисов, сидевшая в конце четвертого стола, не выдержала, там тоже начали подымать кружки, и пьяный говор зазвучал громче.

Эстонец только у самого имения вспомнил о Мартыне. Черт возьми — как это у него память отшибло! Как мог он барона отпустить в лес одного — ведь ключникова мальчишку нечего считать. Поделился своей заботой с писарем, но тот только рукой махнул.

— Да этот бугай давно в лаубернских лесах, может, в Ригу уже подался. Самого кузнеца бояться нечего, скорей уж его жалоб.

— А их я боюсь меньше всего. Теперь Брюммер дома. Пускай за свое имение сам ответ держит. А я что — я здесь только управляющий, без его ведома никаких распоряжений издавать не волен.

Безопасности ради он все же пошел проверить посты караульщиков вокруг имения. За старыми развалинами неподалеку от дороги спрятаны трое. Двое из них храпели, растянувшись в ячменях, третий так высоко вскинул над головой кружку, что не заметил приближавшегося. Рядом стояло наполовину опорожненное ведро пива. С бешеной злобой эстонец вышиб у него из рук посудину, пинком опрокинул ведро.

5

Курт медленно ехал по ухабистой дороге. Лошадь неохотно уходила от имения, да и всадник не очень-то подгонял ее. Солнце только еще садилось за лесом, вечер чудесный, а ночи теперь светлые. Стоило вспомнить об имении, как сейчас же перед глазами встал угрюмый постылый замок, входить в который все равно что в тюрьму. Там ждут люди со всей волости, но с ними лучше познакомиться позднее и постепенно — сегодня лица у них были что-то не особенно радостные, хотя он прибыл с самыми лучшими намерениями. Да это и понятно. Нельзя же еще мальчишкой, до которого нет дела, уехать, а потом через десять лет вернуться возмужавшим и чужим и заявить: вот он я, у меня благие намерения, любите меня. Ведь даже у мужика есть свои чувства, очевидно, есть и некоторая толика соображения. Ведь любовь надобно заслужить, даже, можно сказать, купить ее. Это звучит странно, но так уж оно на свете повелось. Самого господа бога им не пришло бы в голову любить, если бы он не давал в сенокос вёдра или дождя, когда сохнут посевы и колодцы иссякают.

Рожь по левую сторону невысокая и уже полегла, пожалуй, ее давно пора скосить. Марч, следуя рядом, кивнул головой.

— На господских полях с неделю еще постоять может. У кузнеца, на этом песчаном взгорке самое время было бы еще на той неделе. Да ведь везде не поспеешь.

У самой дороги притулилась закопченная хибарка с навесом спереди.

— Тут, видно, кузница, а там что, кузнец живет?

Второй раздел

1

В верховьях дожди, видимо, были еще сильнее, чем здесь. Даугава вышла из берегов: на этой стороне залила топь, на той — дошла почти до самого Фридрихштадта, который, казалось, спустился почти к самой воде. Два человека стояли там, будто забрели в воду, и вечернее солнце отбрасывало чуть не до середины медлительного потока их косые тени.

В устье атрадзенской мельничной речушки шла водоверть, ивовые ветви мокли в воде, у низкорослого лозняка только верхушки торчали над водой; лишь хорошенько прислушавшись, можно было уловить, как еле-еле шумят творила — воде и падать-то не приходится. Корчмарь не прислушивался к творилам — эка невидаль, у него было занятие поважнее. С паводками даже среди лета в устье заходила рыба, в мутной воде иногда попадался в верши неплохой улов. В это воскресенье корчмарь так разохотился до рыбы, что, подвернув штаны, уже в четвертый раз шлепал по затопленным мосткам к заколу, вытаскивал верши на берег, вытряхивал на траву и снова ставил обратно.

Видно, день был уж очень ясный, на этот раз ничего особенного не попадалось. В траве трепыхалась только одна крупная рыбина да с полдюжины совсем нестоящих щурят. Поэтому и рыбак стал таким рассеянным. Вот он только что забросил обратно вершу, хотя любой мальчишка заметил бы, что в хвосте ее сверкала свернувшаяся плотва. То и дело он поглядывал на ту сторону Даугавы, не то на стоявших на берегу, не то на город, словно чего-то ждал оттуда.

На тропке у самых мостков из тальника внезапно появилась корчмарка — видимо, жидовка, во всяком случае наполовину: черные жесткие патлы волос под завязанным на затылке платком, черные глаза навыкате, темное лицо, крючковатый нос, на голых ногах хоть репу сей.

— Ступай домой, там с водкой приехали.

2

Но на этот фаз польского бога не так-то легко было умилостивить… Верно, очень уж много грехов накопилось. И, по всем приметам видно было, что добром дело не кончится. Ребенок в комнате кричал без передышки, словно мать собиралась кинуть его в реку. Трижды ухала сова, даже громче обычного, хотя до сих пор засветло ее никогда не было слышно. Небо все заволакивала и заволакивала серая пелена, луна поднималась какая-то медно-коричневая, вечерняя заря словно залила Даугаву кровью.

Корчмарь все время следил за дорогой на Берггоф, прислушивался, и все-таки всадники появились у корчмы внезапно, никем не замеченные и не услышанные. Распахнули настежь ворота стодолы, некоторые всадники въехали туда, должно быть, собираясь остаться на ночь. Среди кучки, толпившейся перед корчмой, показался еще один приезжий — берггофский конюх. Корчмарь так и застыл от страха: ведь вот оно, так и вышло, чего он все время опасался! Грубо понукаемые солдатами, на телеге вертели головами фон Шрадер и Фердинанд Сиверс. Видать, всю дорогу спали мертвецким сном, а теперь тупо таращили глаза, пытаясь сообразить, что с ними произошло. Лица с перепою и со страху искажены, в зловещих багровых сумерках пленники скорей напоминали мертвецов, опоздавших до захода месяца вернуться на кладбище.

Скоро ноги ожили, и корчмарь принялся крутиться возле кучки солдат, пытаясь разнюхать, насколько вся эта история опасна. Десяток шведских слов, которые он знал, не помогли ему понять, о чем они там судят. Солдат латыш делал вид, что совсем не замечает корчмаря, разговаривал с офицером и выкрикивал указания на чистейшем латышском языке. Хоть бы уж сам швед распоряжался, а то какой-то мужик приказывает помещикам — нелепо и позорно. Тот, что так походил на атрадзенского Яна, подручного садовника, то и дело бегал в стодолу, перевязь его палаша съехала, ножны тарахтели по земле. Вот он повел оставшихся на дворе коней к коновязи — на них, видно, собираются еще куда-то ехать.

Корчмарь, крадучись, подобрался к латышу.

— Господа останутся тут на ночь либо еще куда поедут?

3

Уже на мосту через мельничную речушку строгий порядок пятипарной колонны верховых нарушился. Все разом ехать не решились — лошади мешали друг другу, спотыкались и сердито фыркали. Обомшелые бревна по обе стороны моста казались в вечерних сумерках спящими чудовищными змеями, от черной реки и топи тянуло запахом тины и гнили.

Офицер придержал коня и присмотрел, все ли драгуны переберутся на другую сторону благополучно. Сердито тряхнув головой, сказал толмачу:

— Я бывал в Норвегии, Дании, Бранденбурге, и нигде нет таких паскудных дорог, как в Лифляндии. За Нарвой, в Московии, может быть, и есть. Но Московию населяют дикари, а ведь здесь же господствуют потомки славного рыцарского ордена, которые нас, шведов, считают дикарями. Как же они проезжают весной и осенью, если даже в середине лета тут шею можно свернуть?

— У лифляндских дворян шеи крепкие. Поляки, говорят, в свое время не могли им шею свернуть; сомневаюсь, удастся ли это и вам сделать.

— Мы свернем, будь уверен. И не им одним, польскому королю тоже. И этому их вожаку — как же его, черт возьми, зовут? Мы его поймаем и колесуем. Наш король собирает войско; как только оно будет готово, прибудет сюда, и тогда мы вышибем саксонцев из Курляндии.

4

Кришьян жался к самому краю телеги, но все равно Курту было неудобно лежать на соломе. Руки связаны за спиной, голова заваливается, в лицо лезут мухи, и никак их не отгонишь. Попытавшись хоть как-нибудь пристроиться, он наконец перевалился на бок, стало хоть чуточку полегче, но сзади сразу же прозвучал гневный окрик солдата:

— Чего крутишься, чертов немец! Ты мне брось выдумывать разные штучки!

Курт и не собирался ничего выдумывать. Дворянская гордость, злость и упрямство — все слетело с него и развеялось. Сознание полного бессилия парализовало мысли, тяжелое отупение и безразличие сковало члены, даже дышать он пытался потише. Старый Кришьян время от времени вздыхал, но и это теперь было безразлично.

Половина лужка уже скошена, на косогоре у обочины дороги сидели старик и долговязый парень, рядом лежали их кафтаны. Увидев всадников, косцы вскочили и сорвали шапки, у парня белые вихры встали дыбом. В конце луга пастушка как очумелая принялась загонять скот подальше в кусты. «Счастливые, — подумал Курт, — даже одежду они могут снять и мух с лица отгонять».

Где было посуше и поровнее — переходили на рысь. Телегу трясло ужасно, передняя пересохшая ступица с левой стороны временами скрипела. Руки пленника онемели; это, пожалуй, и неплохо — не чувствовал больше, как врезаются веревки. Лишь в боку под ребром кололо, будто тупым шилом, глубоко и болезненно. Сама боль была не так уж страшна, но она отгоняла отупение, не позволяла полностью забыться. И спину саднило все сильнее. Курт вгляделся в возницу — тот сидел почти верхом на грядке телеги, свесив ногу через край. Верно, ему тоже неудобно сидеть, но он ведь мужик, ему не привыкать. Вот он скосил на Курта скорбные глаза и снова вздохнул.

5

Солнце было невысоко, когда Шрадер проснулся в лесу. Ночью он свалился в большую воронкообразную яму, воды там уже не было даже на самом дне, но, когда поворачивался на бок, подо мхом хлюпало.

Он хотел подняться и выбраться из ямы, но все суставы болели, как перебитые, только ползком сумел дотащиться до края ямы.

Старая ель простирала над головой обросшие лишайником ветви. Белка прыгнула выше, присела на мохнатую лапу ели и принялась быстро-быстро лущить прошлогоднюю шишку; легкие чешуйки слетали на землю, одна опустилась Шрадеру на сапог. Сапог грязный доверху, насквозь промок и покоробился, штаны тоже грязные и мокрые. Затем он почувствовал, что весь промок до костей, противно было само прикосновение одежды, холодная дрожь пробегала по всему телу при малейшем движении. На руках засохла грязь и кровь, рукава — сплошные лохмотья. Шея болела и так одеревенела, что не повернуть. Лицо саднило, с трудом поднял руку и провел по нему ладонью, но не мог понять, то ли болезненные бугры на ладони, то ли на щеках. Левый глаз заплыл, осталась только узенькая щелочка. Он хорошо помнил, что ударился о косяк, упав вниз головой в яму погреба у атрадзенской корчмы.

От вчерашнего похмелья и следа не осталось: голова совершенно ясная, но зато какая-то необычайно пустая и легковесная. Устал до того, что захотелось снова упасть в мох и ни о чем, ни о чем не думать.

Странно, что солнце не подымалось выше и не пригревало все сильнее с каждой минутой, как бывает по утрам. Сейчас оно висело в просвете между деревьями, и сухой сук ели черной тенью пересекал его как раз посередине. Нехотя, медленно Шрадер начал припоминать все пережитое вчера днем и ночью. Припомнил три жгучих удара кнутом и скривился, как от зубной боли. Невероятным казался вчерашний день и вся ночь — но нет, это не сон, еще и теперь спину саднит. Сквозь кромешный ад он продрался, пережил больше, чем за все свои двадцать два года. И все же сейчас он в лесу, свободен и может идти куда хочет, а Сиверс с закованными руками лежит в корчме. Наверняка лежит, если только драгуны не убили его.