Письма из Сербии

Успенский Глеб Иванович

Писатель-демократ Глеб Иванович Успенский начал свою литературную деятельность во второй половине XIX века.

Сборник включает наиболее известные произведения писателя-демократа как городского, так и деревенского циклов, получившие в свое время горячее одобрение демократической критики: "Нравы Растеряевой улицы", "Власть земли", "Заграничный дневник провинциала", "Выпрямила" и другие. Сборник составлен в хронологическом порядке, снабжен вступительной статьей и примечаниями.

I. НАШИ ДОБРОВОЛЬЦЫ В ДОРОГЕ

Пароход из Пешта в Белград

[1]

отходит два раза в сутки: в 6 часов утра и в 11 вечера; утренний пароход я проспал; пришлось ждать вечера и кое-как убивать время. Бродя, от нечего делать, по улицам Пешта, городка хотя и не очень многолюдного (я был здесь после Парижа и Лондона), но устраивающегося жить совершенно по-европейски, позволяющего себе даже во внешнем убранстве улиц чисто парижскую роскошь, я тысячи раз невольно спрашивал себя: да неужели правда все то, что пишут о начавшемся в русском народе движении в пользу славян? неужели правда, что на эти широкие, асфальтовые тротуары Пешта каждый божий день железная дорога высаживает толпы простых русских людей, добровольно отдающих свою голову за угнетенного?.. Я потому задавал себе такие вопросы, что долгое вреня жил за границею и за границею же прожил весь период возникновения и развития начавшегося на Руси возбуждения; я знал об этом движении из газет, притом на чужой стороне значение русского движения принимало для меня поистине громадное значение по своей, почти невозможной на бехом свете, жажде жертвовать собою чужому несчастью, которую так необычайно своевольно обнаружил русский человек. Устраивающийся по-еврспейски Пешт, то есть город, обставляющий свои дома, свои улицы не только сеем необходимым или удобным, но и роскошным, грихотливым, поминутно должен был напоминать мне о народе, явно стремящемся к такому неудобству, какова смерть, — народе, находящем "свое удовольствие" в жертве, в трудах и бедствиях войны за чужое, но правое дело; на этом асфальтовом тротуаре, в виду этих великолепных кафе, наполненных народом, оживленно толкующим и думающим о свои. х делах, трудно было верить возможности такой наивной, юношеской затеи целого народа, и вот почему я поминутно должен был спрашивать себя: да неужели все это правда)…

Можете судить после этого, с каким нетерпением побежал я на железную дорогу, когда часов в 6 вечера в мой нумер вошел еврей-комиссионер

[2]

и объявил на ломаном русском языке, что "сейчас приедут пятьдесят россиянов", Двор станции был наполнен каретами, колясками и комиссионерами, ожидавшими приезжих; кроме комиссионеров и полицейских, не было никаких других представителей чужой стороны, которые явились бы поглядеть или встретить наших чудаков; правда, они не мешают этим чудакам делать их странное дело, но уж удивляться этому делу и чудакам, которые взялись за него, у них нет времени. Только я один в нетерпении бродил по двору станции и рад был поглядеть на них своими глазами. Добрых пять минут, показавшихся мне пятью часами, прошло прежде, чем затряслась мостовая от въехавшего в вокзал поезда…

"Наши!" — подумал я, и действительно, гляжу — валит сибирка, гиганты-сапоги, узел в дерюге, в два двугривенных картуз… а за первой чуйкой так и хлынули мерлушки, полушубки, узлы и гремящие, как гром, сапоги… — "Наши, наши!" — твердил я себе, глубоко тронутый появлением этих неказистых костюмов, этих не очень чтоб выразительных лиц, этих полушубков на европейских асфальтах, в виду этой роскоши и блеска европейского города.

Да, неказист был русский чудак-доброволец, явившийся на чужую сторону: неказист костюмом — все здесь одеваются лучше и красивее его в тысячу раз; неказист лицом и фигурой: волосы у него были подрезаны з скобку, и уж много-много обделаны, то есть словно топором, — на солдатский манер; сбитые в войлок бороды тоже не могли служить иностранцам образцом туалетного искусства; но все это ничего, все это исчезало в его чистом жеханни жертвы, заставлявшем забыть все его внешние несовершенства, притом же вполне понятные: ведь бедность у нас на Руси! — Все это действительно и было бы забыто, если б он не привез с собою, помимо неказистой внешности, еще и других, тоже неказистых вещей! Мне пришлось проехать с партией добровольцев от Пешта до Белграда и видеть их здесь до дня отправления на поле битвы, и если я, с одной стороны, благодаря этому знакомству с разнообразнейшим русским людом, убедился, что русский человек жив, что в нем целехоньки самые юношеские, чистые движения души, то, с другой стороны, я также воочию увидел, как русский человек измучился, как много подломилось в его еще сохранившем добро сердце, как он "измят", изломан и как настоятельно необходимо для него крепко подумать о своем здоровье.

"Партия добровольцев" — это образчик всех классов, всех состояний и всех сортов понимания и развития, живущих на русской земле. Здесь зачастую попадались такие бриллианты искренности, доброты, простоты, самоотвержения, о каких в обыкновенное время никому на Руси не приснится и во сне. Кому неизвестно, например, что такое лавочник, лавочный мальчик, бегающий за кипятком в начале поприща, ворующий гривенники тотчас по вступлении в звание приказчика и обворовывающий хозяина в момент "полного доверия"? Вот этот мальчишка здесь, среди добровольцев, не в лавке, не с чайником; посмотрите же, какое обилие негодования к неправде было скрыто в нем, скрыто так, что он и сам не знал об этом свойстве своей души; его не пускал в Сербию отец — он побежал топиться; его заперли в чулан — он сделал петлю и хотел повеситься; ему не давали денег — он ушел без копейки. Кто-то надоумил его обратиться в комитет, и там ему помогли выехать. Всю дорогу он только и думал о минуте, когда он будет колотить турок, всю дорогу ни на минуту не переставал расспрашивать каждого встречного и поперечного: "Где теперь драка?

II. НАШИ ДОБРОВОЛЬЦЫ НА ЧУЖОЙ СТОРОНЕ

"Здешних", местных, причин, дурно влиявших на русского добровольца, было многое множество. Решаясь идти на смерть, русский доброволец хотя и имел полное право утверждать, что для него "все один черт", но сознание, что это дело приносит ему "во всяком случае" "непременно"

честь, играло в его решимости едва ли не такую же значительную роль, как и его изломанное прошлое. Так вот одна из первых причин множества неудовольствий, наполнявших сердце русского добровольца, состояла именно в том, что на первых же порах по прибытии сюда доброволец не находил почти ничего, что ласкало бы его самолюбие; дома, в России, он в последние дни перед отъездом привык считать себя выше других, привык получать похвалы и восторги, пил, сколько хотел, и т. д. Этого же самого ожидал он в глубине души и подъезжая к Белграду, к Сербии — и, к удивлению своему, ничего такого не находил; Белград не делал ему никакой "шумной и крикливой чести"… Доброволец как-то забывал, что Белград не только не "продолжение" его торжеств, начавшихся в России, но, напротив, полнейшее и решительнейшее их прекращение; забывал, что именно с этого пункта его путешествия и начинается "служба", "подвиг", "жертва", на которую он шел добровольно; забывал, что здесь лазареты наполнены ранеными, что здесь тэ и дело хоронят убитых, что здесь все задумчиво и озабоченно и что, следовательно, нет никакой возможности требовать, чтобы так уныло настроенный город каждый день являлся на пристань и орал "живио" и делал бы угощения, овации…. Ничего этого доброволец не принимал в соображение, полагая, что в Белграде, напротив, для него будет устроено нечто гораздо более забористое, чем то, что было устроено в Москве, в Саратове, в Харькове. Мало того, нередко даже обижался, если слышал, что ему, например, придется жить в казармах.

— Как в казармах? — удивляясь и негодуя, восклицал иной Доброволец из благородных или состоятельных.

— Да так, в казармах, как все.

— Я-то?