Борис Годунов

Федоров Юрий Иванович

Высокохудожественное произведение эпохального характера рассказывает о времени правления Бориса Годунова (1598–1605), глубоко раскрывает перед читателями психологические образы представленных героев. Подробно описаны быт, нравы русского народа начала XVII века.

ЛОЖЬ

Глава первая

Федор Иоаннович изнемог и умирал, как и жил: не гневясь и не протестуя. Бескостные руки его не могли и свечу держать, и Федор Иоаннович слабо, извинно улыбался. Но он был царь, и велено было растворить на Москве двери церквей, возжечь свечи и, всенародно вопия с надеждой, молить о продлении дней последнего в роде Рюриковичей.

На колокольню Чудова монастыря полез по обмерзшим ступеням звонарь. Колокольня была стара. В кладке зияли дыры. Ветер гулял по стенам, опасно гудел, тревожил.

— Исусе Христе наш, — шептал звонарь, осторожно ступая по заметенным снегом, неровным ступеням. — Исусе Христе… — хватался красными, замерзшими руками за обледенелые перильца.

Ветер прохватывал монаха до костей.

Глава вторая

Слух о том, что крымский Казы-Гирей собирается вступить в московские пределы, подтвердился.

В сшибке за Донцом казаки полонили татарина. Рано поутру сторожевая станица, выскакав из крутояра, увидела в степи трех всадников в пестрых крымских халатах. Татарина догнать в степи трудно, но солнце было так ало, воздух так свеж, казаки так бодры и легки, что старшой гикнул во всю силу и станица пошла в угон. Кони, разбежавшись, охватили широким полумесяцем уходивших к горизонту всадников. Молодой казачонок сорвал с плеча аркан и ловко выбил из седла нацелившегося было в него из лука крымца. Тот грохнулся оземь. Казачонок, горячась, спрыгнул с коня, упал на татарина. Станица еще с версту гнала двух ускакавших вперед крымцев, но те все же ушли в степь. Ушел за горизонт и конь сбитого наземь.

Пленник оказался зол до невозможности. Он вцепился в упавшего на него казачонка, до кости зубами изгрыз ему лицо и одолел бы, наверное, но подоспевшие станичники скрутили его арканом и оттащили в сторону. Казачонок, помятый пленником, едва поднялся. Все лицо его было залито кровью, горло исцарапано. Изумившись лютости крымца, казаки, скорее всего, пустили бы его на распыл, но старшой остановил их.

— Погодь, — сказал, — станичники, погодь.

Глава третья

Борис был щедр. Семь дней москвичей угощала царева казна, и каждый, кто желал, мог вкусить у царских столов на Пожаре, у столов, выставленных у Боровицких ворот или на Болоте. Да и во многих иных местах стояли столы, и царские слуги подвозили к ним новые и новые яства. С утра шли люди, ползли нищие и убогие к Кремлю, и над Пожаром не смолкали голоса. Тут и дудочники, и скоморохи, и рожечники, и ложечники. Трещат ложки, гудят рожки, и вертится, кружится праздничный хоровод: яркие сарафаны, огненные ленты, улыбчивые лица с румянцем на щеках.

— Эх! Ходи, веселись, славь царя!

Борис дважды тайно с кремлевской стены смотрел на народ. Каруселью ходила толпа по Пожару, но как ни высоко было царево окошко, а разглядеть можно было медно-красные лица, распиленные бочки с медом, стоящие тут и там, большие ушаты с соленьями, кашами и другими угощеньями. Глаза Бориса были внимательны, словно он определял, достаточна ли мера радости, звучащая в людских голосах на Пожаре. Но, видно, царь остался доволен, так как ничего не сказал Семену Никитичу, поднимавшемуся вместе с ним на кремлевскую стену.

Но гулянье на Пожаре было лишь малой толикой Борисовых щедрот. У Кремля бросали в народ штуками сукно и камку, раздавали бабам цветные платы и всему люду сыпали без счета печатные пряники. Медовые, сахарные, маковые.

ВОЛКИ

Глава первая

Зима 1599 года была ветреной, морозной и бед принесла много. В самую стынь ломало крыши, выдавливало оконца, валило кресты с церквей. А еще с осени, как расцветилась до необыкновенного обсыпная рябина, знающие люди предсказывали: «Лихая будет зима. Ох, лихая…»

Оно так и сталось.

По весне, глядя на бесснежные поля, заговорили о неурожае. Проплешины черной, стылой, глыбистой земли вносили в людские души неуютство, смятение, страх. Забоялись и отчаянные. Русь издревле хлебом жила и хлебом была крепка. А вот на тебе: деревянный пирог — начинка мясная.

Просить у бога урожая по последнему санному пути отправился в подмосковную святую обитель царь Борис. О том от имени московского люда и черного, и посадского, и купецкого звания, и лучших дворянских фамилий слово держал перед царем патриарх Иов, и он же, патриарх, в сей скромной обители вел службу.

Глава вторая

На Москве ранним утром ударили в колокола. И первыми всполошились бабы:

— Как?

— Что?

— Почему такое?

Глава третья

Царь знал о гибели урожая и о том сказал в Думе. Бояре закивали головами:

— Да-да… Ай-яй-яй… Горе, горе…

Лица озабоченно сморщились, губы у многих сложились печально. Более других выразил обеспокоенность Василий Иванович Шуйский. Всплеснул пухлыми руками, рассыпав дорогими камнями колец и перстней, унизывавших пальцы, голубые огни.

Борис, хмурясь, оглядел бояр, сказал строго:

Глава четвертая

Урожай 1604 года, как немного можно привести тому примеров, был обилен. Хлеба дружно поднялись, вошли в трубку и стали под косу, склоняясь тяжелым, налитым колосом.

В Москве, в Успенском соборе, раззолоченном и освещенном множеством свечей, в сиянии бесценных икон, в присутствии царя и всего высокого люда воздали хвалу господу за обильные хлеба, за спасение русской земли. Голоса хора ликовали, плакал патриарх Иов, слезы текли по лицу царя Бориса, да не было ни одного из молящихся в храме, чье бы горло не сжимала сладкая спазма благодарности за избавление от голодного мора.

В эти же дни отслужили благодарственные молебны и по иным московским храмам, да и не только московским.

В самой захудалой деревеньке, где и храм-то божий не более как кулачком поднимался над провалившимися, осевшими крышами изб, почитай, вовсе опустевших в моровые, страшные, неурожайные годы, — и там возжгли хотя бы малую свечу и вознесли голоса к господу. Не было блистающих риз, золотых или серебряных окладов, не сверкал дорогими украшениями иконостас, но с истовостью обращались к небу лица и слезы дрожали в глазах. Гнулись спины в серых крестьянских армяках, тяжелые, корявые, раздавленные непосильной работой пальцы ложились на изборожденные морщинами лбы, тыкались тупо в изломанные трудом, сутулые плечи. И исхудалый попик в истрепанной, обвисшей рясе дребезжащим голосом возглашал: