21 день
Старый сарай снаружи выглядел не очень привлекательно. Стен у него было всего лишь три, да и то одна общая с хлевом, поэтому явственно слышалось, когда отворялась дверь в хлев и старая хозяйка принималась доить корову.
Чердак старому сараю тоже был ни к чему: сено отсюда еще летом перебрасывали на чердак хлева, — так что, не считая тех дней, когда с полей свозили сено, в остальное время ничто не нарушало здесь сумрачного покоя.
А крыша у сарая была соломенная, крытая не прошлый год и даже не позапрошлый. На ней живописным шлемом зеленел мох, а балки прогнулись под тяжестью этого зеленого покрытия и прелой соломы, которая постепенно превращалась в почву.
Спереди крышу сарая поддерживали четыре подпорки, которые никоим образом нельзя было назвать столбами: одна из них когда-то служила журавлем колодцу, а три другие представляли собою обычные стволы акации; давно лишенные коры и твердые, как камень, они противостояли натиску времени и жучков-древоедов. Промежутки между подпорками были заколочены чем попало — ненужными досками, фанерой; лишь посередине было оставлено отверстие, через которое в сарай мог войти любой, кому вздумается. Сюда иной раз задувал западный ветер, если у него вдруг появлялось желание такое, да заглядывало клонящееся к закату солнце, прежде чем укрыться облачным покрывалом сумерек.
Нет, снаружи старый сарай даже в багровом зареве прощального солнца не казался красивым.
Цин-Ни
Странное имя, ничего не скажешь, и тем не менее это — имя в полном смысле слова, а дал его себе сам владелец, поскольку этим исчерпывался весь его лексикон. И ничего удивительного тут нет, так же, как не приходится удивляться и тому, что Цин-Ни в большинстве случаев пользовался лишь половиной своего имени. Если дела его шли хорошо и ему было весело, он обходился первой половиной; если же ему становилось тоскливо или больно — то второй.
Дело в том, что Цин-Ни — это мышь.
Красивая, серо-шелковистая, неизменно вылизанная дочиста мышь в расцвете лет, обитающая в давильне среди виноградников на горе, а точнее, в подвале давильни. Конечно, иной раз Цин-Ни заглядывал и в дом, а по осени, если дверь давильни бывала открытой, старался закатить туда орех-другой из-под стоявшего перед домом большого орехового дерева. Однако лучше всего он чувствовал себя в подвале, привыкнув к уютному, теплому, пропитанному винными парами помещению. К ящику, в котором он обосновался и жил в дружном соседстве со всевозможным тряпьем, бумагами, пробками и соломенными оплетками для бутылок, никто не прикасался годами.
Хозяином домика был дядюшка Йоши Куругла, когда-то заправлявший железной дорогой, хотя и вовсе не в качестве управляющего. Управляющему сроду оказалось бы не под силу столкнуть на путях два поезда, спустить состав с рельсов или учинить еще какое-нибудь чудовищное крушение, а вот дядюшке Куругле ничего не стоило бы это сделать, но он полжизни только тем и занимался, что предотвращал подобные катастрофы. Именно по этой причине его удостоили награды, отправляя на пенсию, хотя сравнялось ему всего лишь шестьдесят лет и пребывал он в полнейшем духовном и телесном здравии, коим — по мнению одного его приятеля — был обязан исключительно своему положению вдовца. Дядюшка Куругла со свойственным ему благодушием распрощался со стрелками и семафорами, проявив и тут обычное свое невозмутимое спокойствие, которое неизменно сопровождало его все годы службы и которым не мог похвастаться ни один управляющий.
Конечно, ни в коем случае нельзя сказать, что железнодорожника дядюшку Йоши на его жизненном поприще не подкарауливали и черные дни — к примеру, когда пришлось везти жену на погост; однако стрелку на жизненном пути его Юлишки переводил не он, а стало быть, и с этим пришлось примириться. Смерть жены не внесла существенных изменений в его жизнь: ведь железная дорога с ее стрелками и семафорами никуда не делась, и привычные заботы в скором времени заглушили щемящую горечь утраты. К числу незначительных перемен относилось и то, что через несколько месяцев после печального события ключ от винного погреба, который до сих пор висел над кроватью жены, дядюшка Йоши перевесил к своей постели… А позднее и кровать жены переставил в другую комнату, где для нее сыскалось весьма подходящее место, и это несколько успокоило мятущуюся в воспоминаниях душу старого железнодорожника…