Больше чем просто дом (сборник)

Фицджеральд Френсис Скотт

Фрэнсис Скотт Фицджеральд, возвестивший миру о начале нового века — «века джаза», стоит особняком в современной американской классике. Хемингуэй писал о нем: «Его талант был таким естественным, как узор из пыльцы на крыльях бабочки». Его романы «Великий Гэтсби» и «Ночь нежна» повлияли на формирование новой мировой литературной традиции XX столетия. Однако Фицджеральд также известен как автор блестящих рассказов, из которых на русский язык переводилась лишь небольшая часть (наиболее классические из них представлены в сборнике «Загадочная история Бенджамина Баттона»).

Книга «Больше чем просто дом» — уже пятая из нескольких запланированных к изданию, после сборников «Новые мелодии печальных оркестров», «Издержки хорошего воспитания», «Успешное покорение мира» и «Три часа между рейсами», — призвана исправить это досадное упущение. Итак, вашему вниманию предлагаются — и снова в эталонных переводах — впервые публикующиеся на русском языке произведения признанного мастера тонкого психологизма.

Величество

[1]

I

Поразительно не то, что люди проявляют себя в жизни лучше или хуже, чем мы предсказывали; этому удивляться не приходится, особенно в Америке. Поразительно другое: как они удерживаются на определенной высоте, реализуют свои возможности, даже пользуются, насколько можно судить, благосклонностью неумолимой судьбы.

Могу себе польстить: научившись в восемнадцать лет отличать подлинные достоинства от наигранных, я ни разу не обманулся на чужой счет, и во многих банальных притворщиках из моего прошлого мне до последнего видится беззастенчивое и успешное притворство.

Эмили Каслтон родилась в Гаррисберге,

[2]

в доме средних размеров; в шестнадцатилетнем возрасте переехала в Нью-Йорк, в дом солидных размеров, училась в школе Брайарли,

[3]

переехала в дом необъятных размеров, потом перебралась в особняк на территории Таксидо-Парка,

[4]

потом за границу, где предавалась всяческим модным развлечениям и не сходила с газетных полос. Едва начав появляться в обществе, она вместе с одиннадцатью другими светскими и полусветскими знаменитостями попала в список идеальных американских типов, составленный известным французским художником, закосневшим, как и многие другие, в своей оценке американских красавиц. В ту пору с ним согласилось множество мужчин.

Чуть выше среднего роста, с точеными, довольно крупными чертами лица, с такой бездонной синевой глаз, какую невозможно не заметить даже при беглом взгляде, с роскошной копной густых светлых волос, она была яркой и неотразимой. Ее родители слабо ориентировались в том новом мире, где сами стояли у руля, а потому Эмили волей-неволей училась всему на собственном опыте, попадала в разные передряги, и флер юности слегка поблек. Впрочем, этого флера было у нее с лихвой. Она прошла через помолвки и полупомолвки, через недолгие страстные увлечения, а в двадцать два года пережила бурный роман, который ожесточил ее и погнал искать счастья на других континентах. Подобно большинству обеспеченных незамужних девушек ее возраста, она примкнула к «богеме», потому что у богемных личностей, как представляется со стороны, есть некая тайна, внутреннее прибежище, спасение от повседневности. Однако почти все ее подруги уже повыходили замуж, а отец был просто убит образом жизни дочери; поэтому в двадцать четыре года, умом, но не сердцем стремясь под венец, Эмили вернулась домой.

Ее светская карьера приближалась, как понимала Эмили, к нулевой отметке. Жизнь не ладилась. По-прежнему очаровательная, не знающая денежных затруднений и даже в некотором роде знаменитая, она оставалась в числе самых популярных, самых красивых девушек своего поколения, но ее поколение уходило в новые дали. Заметив первые снисходительные нотки в голосе бывшей одноклассницы, а ныне молодой «матери семейства», она уехала в Ньюпорт, где ее завоевал Уильям Бреворт Блэр. Она тут же вновь сделалась несравненной Эмили Каслтон. На страницах газет замаячил призрак известного французского художника. С наступлением октября праздные слои общества только и обсуждали, что дату ее бракосочетания.

II

На Шестидесятой улице толпилось с десяток репортеров, но погруженная в свои мысли Олив, подъехав к дому, не разбирала их вопросов; ей отчаянно хотелось одного — пойти и утешить некоего человека, но она не имела права к нему приближаться, а потому в качестве замены разыскала своего дядю Гарольда. Вошла она через анфиладу шатров, стоимостью в пять тысяч долларов каждый, где, ожидая развития событий, буфетчики и официанты замерли в уважительном траурном полумраке возле подносов с икрой, индюшачьими грудками и пирамидой свадебного торта. Олив нашла своего дядю наверху: он сидел на пуфе перед туалетным столиком Эмили. Разбросанные перед ним косметические принадлежности — наглядные свидетельства женской подготовки — делали его крайне неуместное присутствие символом безумной катастрофы.

— А, это ты. — Голос его звучал безжизненно; за два часа он состарился.

Олив обвила рукой его согбенные плечи:

— Мне так горько, дядя Гарольд.

Он вдруг изверг поток брани; из одного глаза медленно выкатилась крупная слеза.

III

В Париже есть определенный круг, представляющий собой не что иное, как разношерстное продолжение американского общества. Входящие в него люди сотнями нитей связаны со своей страной; их развлечения, причуды, взлеты и падения читаются как раскрытая книга друзьями и родными, не покидающими Саутгемптон, Лейк-Форест или Бэк-Бей. По этой причине все адреса Эмили, которая во время своего предыдущего вояжа по Европе перемещалась вместе с континентальными временами года, становились достоянием гласности; но теперь, после несостоявшегося венчания, когда она отплыла из Нью-Йорка, следы ее потерялись уже через месяц. Изредка она писала отцу; изредка доходили слухи, что ее видели в Каире, в Константинополе, реже — на Ривьере; вот и все.

Как-то раз, год спустя, мистер Каслтон повидался с дочерью в Париже, но, как он потом признался Олив, эта встреча оставила у него лишь чувство неловкости.

— Было в ней нечто такое, — туманно сказал он, — отчего казалось, будто… будто на уме у нее много всякой всячины, до которой мне не дотянуться. Она не дерзила, нет, но держалась натянуто, как автомат… О тебе спрашивала.

При всей надежности тылов — трехмесячный ребенок, великолепная квартира на Парк-авеню — у Олив дрогнуло сердце.

— Что именно она сказала?

IV

Два с лишним года спустя мистер и миссис Бреворт Блэр с двумя детьми стояли на балконе лондонского отеля «Карлтон»; по мнению администрации отеля, с этой точки лучше всего было наблюдать за королевскими процессиями. О начале нынешней процессии возвестили фанфары на Стрэнде,

[8]

и вскоре в конце улицы показался алый строй конных гвардейцев.

— Мамочка, — спрашивал мальчуган, — а правда, тетя Эмили — королева Англии?

— Нет, милый, она королева другой страны, совсем маленькой, но, когда бывает здесь, всегда ездит в королевской карете.

— Ого!

— Благодаря месторождениям магния, — сухо заметил Бреворт.

Интерн

[9]

I

По традиции в самый жаркий день весны в клубе «Кокцидиан» устраивается капустник, и тот год не стал исключением. В гостиных вытянутого в длину старинного здания изнывали от жары две сотни врачей и студентов, и еще две сотни студентов толпились в дверях, преграждая путь любым дуновениям вечернего мэрилендского воздуха. Эти припозднившиеся посетители только краем уха слышали звуки увеселений, но исправно освежались напитками, которые им бойко передавали по цепочке из буфета. Укрывшийся в подвале швейцар гадал, как и каждый год, выдержат ли просевшие полы очередное испытание.

Из тех, кто присутствовал в зале, Билл Талливер менее других страдал от жары. Без особого повода он облачился в просторный балахон и прихватил с собой посох, притом что в капустнике у него был один-единственный номер: исполнение неиссякаемых рискованных куплетов, высмеивающих слабости и причуды профессуры медицинского факультета. Относительно непринужденно чувствуя себя на сцене, он свысока взирал на море разгоряченных лиц. Первый ряд занимали ведущие специалисты: профессор-офтальмолог Рафф, профессор-нейрохирург Лейн, профессор Джорджи, знаток желудочно-кишечных недугов, профессор Барнетт, алхимик терапии, а с краю, нимало не смущаясь ручейками пота, стекавшими с высокого купола головы, — профессор Нортон, диагност от бога.

Подобно большинству студентов, Билл Талливер благоговел перед Нортоном и смотрел ему в рот, но не так, как остальные. Он преклонял перед профессором колени как перед великой животворящей силой. Биллу хотелось не просто снискать похвалу своего учителя, но припереть его к стенке. Увлеченный своей специальностью, он мечтал, что в июне придет в университетскую клинику, начнет работать не за страх, а за совесть в качестве интерна и приложит все силы к тому, чтобы в один прекрасный день его диагноз оказался правильным, а диагноз профессора Нортона — ошибочным. То будет миг его освобождения: от арифмометра, от счетной машинки, от машины вероятности, от махины Франциска Ассизского.

Такие амбиции возникли у Билла Талливера не на пустом месте. Он являл собой пятое звено непрерывной цепочки врачей Биллов Талливеров, которые с большим успехом практиковали в этом городе. Минувшей зимой скончался его отец; стоило ли удивляться, что еще во чреве своей альма-матер последний отпрыск этой врачебной династии жаждал «самовыражения».

Факультетским куплетам, популярным с незапамятных времен, не было конца. Не остались без внимания ни кровожадность профессора Лейна, ни изобретательность профессора Брюна, мастера придумывать новые названия для им же изобретенных болезней, ни личные пристрастия профессора Шварца, ни семейные дрязги профессора Гиллеспи. Профессор Нортон, один из самых уважаемых преподавателей, отделался легким испугом. Прозвучали и новые куплеты; некоторые из них Билл сочинил сам:

II

В июле Билл готовился переступить порог клиники в составе группы новоиспеченных докторов. Вместе со своим однокурсником Шоутцем он провел пару месяцев на острове Мартас-Винъярд, где купался и рыбачил, а потом, пышущий здоровьем и энтузиазмом, вернулся, чтобы приступить к работе.

Мощенная красным кирпичом площадь плавилась под солнцем Мэриленда. Билл вошел через главное здание, где гигантский Христос осенял вестибюль мраморным жестом милосердия. В эти же двери тридцать лет назад молодым интерном входил отец Билла.

Внезапно Билла как ударило; от прежнего спокойствия не осталось и следа; он перестал понимать, зачем оказался в этом месте. Стоявшая под сенью статуи темноволосая девушка с огромными лучезарными глазами шагнула вперед, задержала на нем взгляд ровно настолько, чтобы лишить его рассудка, а потом с импульсивным «привет!» упорхнула в какой-то кабинет.

Потрясенный, выбитый из колеи, опешивший, растерянный, он все еще смотрел ей вслед, когда его окликнул профессор Нортон:

— Если не ошибаюсь, Уильям Талливер Пятый…

III

Очнулся он с таким чувством, будто долгие часы провалялся на больничной койке. Его бил озноб, в голове стучало, все тело охватила слабость, но разбудила его новая волна боли. Напротив него в кресле сидел Джордж Шоутц, держа на колене знакомый бланк истории болезни.

— Что за чертовщина? — слабо выговорил Билл. — Что со мной такое? В чем дело?

— Жить будешь, — ответил Джордж. — Лежи, не дергайся.

Биллу даже не хватило сил приподняться.

— «Лежи, не дергайся»! — не веря своим ушам, повторил он. — За кого ты меня держишь — за тупого пациента? Я тебя спрашиваю: что со мной такое?