Последний магнат

Фицджеральд Френсис Скотт

Последний роман великого Фицджеральда, опубликованный уже после его смерти.

История о «золотом веке» Голливуда — эпохе легендарных продюсеров, кинозвезд и фильмов, ставших классикой мирового кинематографа. Герой романа, продолжающий галерею образов «сильных мужчин», считает себя вправе управлять судьбами людей. Но даже у самых сильных мужчин есть слабости. Слабостью «последнего магната» становится любовь к юной старлетке, прекрасно понимающей: в Голливуде, где продается все, порядочные девушки стоят очень дорого.

Глава 1

Я выросла в мире кино, хотя в фильмах не снималась. Говорят, на день рождения ко мне, пятилетней, приходил Рудольф Валентино. Упоминаю это как штрих: киношную жизнь я наблюдала изнутри с самого раннего детства.

Когда-то я думала взяться за мемуары и назвать их «Дочь продюсера», но в восемнадцать лет голова забита другим. Да и вышли бы они не увлекательнее, чем прошлогодней давности светская хроника Лолли Парсонс. Кино для отца было таким же занятием, как для других — торговля хлопком или сталью, я принимала это спокойно. В худшем случае относилась к Голливуду, как призрак — к старому дому, в котором ему выпало обитать. Про общее мнение я знала, но упорно не желала проникаться священным ужасом.

Сказать легко, труднее втолковать это остальным. В Беннингтонском колледже, где я училась, кое-какие преподаватели-филологи, на словах безразличные к Голливуду, в душе ненавидели его лютой ненавистью, будто он угрожал их существованию. Еще раньше, в монастырской школе, милая хрупкая монахиня как-то попросила меня добыть ей киносценарий — чтобы «рассказать на занятии об особенностях жанра», как она рассказывала об эссе или повести. Сценарий я принесла, и она, видимо, долго ломала над ним голову, однако так и не упомянула на уроке, а позже вернула мне текст с удивленно-оскорбленным видом, не обронив ни слова. Боюсь, с моим нынешним рассказом случится примерно то же.

Можно, подобно мне, принять Голливуд как есть; можно отмахнуться от него с презрением, какое мы приберегаем для всего, что неспособны вместить. Понять его тоже можно — но смутно и лишь обрывками. Людей, способных сложить в голове полную, совершенную формулу кинематографа, наберется едва ли полдюжины. И, пожалуй, для женщины единственный способ приблизиться к сути — попытаться понять одного из таких людей.

Я знала, как выглядит мир с самолета. Домой на каникулы и обратно — в школу и колледж — отец отправлял нас по воздуху. После смерти сестры я летала из колледжа уже одна, и всякий раз меня захлестывали воспоминания, я мрачнела и затихала. Порой тем же рейсом летел кто-то из голливудских знакомых, иной раз попадался приятный студент — в годы депрессии, впрочем, не так часто. Я почти не спала в перелетах: мысли об Элинор и ощущение стремительного рывка от побережья до побережья не давали покоя — по крайней мере пока не оставались позади мелкие сиротливые аэропорты Теннесси.

Глава 2

В девять часов июльского вечера массовка еще не разошлась, многие толпились в закусочной напротив студии — я видела их за игровыми автоматами, когда парковала машину. «Старик» Джонни Суонсон, вечно одетый под ковбоя, торчал на углу, не сводя мрачных глаз с луны. Когда-то он славился не меньше, чем короли немых вестернов Том Микс и Билл Харт, теперь же разговоры с ним навевали тоску, и я поспешила перебежать через дорогу к центральным воротам.

Студия никогда не затихает — в лабораториях и звуковых цехах работает ночная смена, персонал то и дело наведывается в студийное кафе. Шум не похож на дневной: шорох шин, тихий ропот запущенного вхолостую двигателя, одинокая рулада сопрано перед ночным микрофоном. За углом я наткнулась на рабочего в резиновых сапогах, моющего автомобиль в ослепительно белом свете — волшебном фонтане лучей посреди безжизненного сумрака. При виде мистера Маркуса, которого вели от административного здания до машины, я замедлила шаг — чтоб не терять целую вечность, пока он выговорит «спокойной ночи», — и только тут различила, что сопрано выводит «Приди, приди, я люблю лишь тебя». Строка засела в памяти, потому что вновь и вновь повторялась во время землетрясения; до него оставалось минут пять.

Контора отца помещалась в старом здании с длинным балконом и железными перилами, напоминающими нескончаемый цирковой канат. Весь второй этаж, включая крыло Стара и крыло мистера Маркуса по обе стороны от отцовских окон, светился огнями. При мысли о Старе внутри похолодело, но я уже научилась с этим справляться — за месяц, что я пробыла дома, мы виделись лишь однажды.

Отцовский кабинет изобиловал странностями, все перечислять незачем. Приемную сторожили три секретарши с каменными лицами — три ведьмы, знакомые мне чуть не с пеленок: Берди Питерс, Мод-с-чем-то и Розмари Шмиль. Не знаю, благодаря ли имени или чему другому она заправляла всей троицей и распоряжалась упрятанным под стол рычагом, открывавшим посетителям дверь в отцовский тронный зал. Все три секретарши яро исповедовали капитализм, Берди даже выдумала правило: если машинисток заставали за совместным обедом чаще раза в неделю — им грозила взбучка. Киностудии в те времена боялись массовых волнений.

Я вошла внутрь. Моду на огромные начальственные кабинеты ввел отец, он же первым придумал закрывать высокие, доходящие до пола окна зеркальными стеклами. В полу, поговаривали, открывалась ловушка, сбрасывавшая неугодных посетителей в подземную яму, но я в эти россказни не верила. В кабинете на видном месте красовался большой портрет Уилла Роджерса, призванный, судя по всему, подчеркнуть духовную близость отца этому святому Франциску Голливудскому; в глаза бросалась фотография Минны Дэвис — умершей жены Стара — с дарственной надписью, по стенам висели снимки других звезд киностудии и два пастельных портрета — мой и матери. В ту ночь зеркальные окна стояли открытыми; в одном, словно пришпиленный, беспомощно застрял исполинский лунный диск — розовато-золотистый, окруженный дымкой. В дальнем краю комнаты за большим круглым столом сидели отец, Жак Ла Борвиц и Розмари Шмиль.