Прекрасные и обреченные

Фицджеральд Френсис Скотт

Поколение обреченных.

Вырождающиеся отпрыски старинных американских семей.

У них есть либо деньги, либо надежды их получить – но нет ни малейшего представления, что делать со своим богатством. У них есть и талант, и интеллект – но не хватает упорства и трудолюбия, чтобы пробиться в искусстве. Они мечтают любить и бьнь любимыми – но вялость чувств превращает отношения в ненужные, равнодушные романы чужих, по сути, друг другу людей.

У них нет ни цели, ни смысла жизни. Ирония, все разъедающая ирония – как самоцель – остается их единственным утешением.

Книга первая

Глава первая

Энтони Пэтч

В 1913 году Энтони Пэтчу исполнилось двадцать пять лет, и вот уже два года, как на него, во всяком случае, предположительно, снизошел святой дух тех дней, именуемый иронией. Ирония являла собой наведенный в последнюю минуту глянец, придающий ботинку безупречный вид, завершающее прикосновение щетки к костюму, в некотором роде интеллектуальное «Есть!». Однако в начале этого повествования Энтони пока пребывает на стадии осознания. При первой встрече его еще волнует, не утратил ли он честь и благородство, а заодно и рассудок. Не представляет ли собой постыдное, непристойное ничтожество, жирно поблескивающее на лике окружающего мира подобно масляному пятну на чистой поверхности пруда. Разумеется, настроения менялись, и наступали периоды, когда Энтони считал себя юношей в определенном смысле исключительным, в достаточной степени утонченным и искушенным, прекрасно приспособившимся к условиям, в которых приходится жить, и, пожалуй, более содержательным из всех своих знакомых.

Такое состояние оказывало на Энтони благотворное действие и делало его жизнерадостным, симпатичным и привлекательным для наделенных умом мужчин и абсолютно всех женщин. Пребывая в нем, он полагал, что в один прекрасный день совершит некое скромное, отмеченное печатью изысканности деяние, которое избранные сочтут достойным поступком, и со временем вольется в сонм неярких звезд на туманном небосклоне, на полпути между смертью и бессмертием. А пока не настало время для решительных действий, пусть он будет просто Энтони Пэтчем, не застывшим портретом, а самобытной энергичной личностью, своенравной, с долей высокомерия и идущими из глубины души порывами. Человеком, который, зная, что чести в этом мире нет и быть не может, тем не менее ее имеет, кто понимает всю надуманность представлений о мужестве и при этом является храбрецом.

Достойный человек и его даровитый сын

Внук Адама Дж. Пэтча, Энтони впитал в себя сознание социальной защищенности и стабильности, словно вел происхождение от некогда обитавших за океаном крестоносцев. И это неизбежно. Как бы там ни было, виргинская и бостонская аристократия опиралась исключительно на деньги и ставила богатство непременным условием.

Итак, Адам Дж. Пэтч, более известный как Брюзга Пэтч, в начале 1861 года покинул отцовскую ферму в Тэрритауне и записался в Нью-Йоркский кавалерийский полк. Вернувшись с войны в чине майора, он взял штурмом Уолл-стрит и среди царившей там суеты и неразберихи, громких восторгов и недоброжелательности умудрился скопить около семидесяти пяти миллионов долларов.

До пятидесяти семи лет сбор денег отнимал всю энергию. Именно в этом возрасте, после жестокого приступа склероза он решил потратить остаток жизненных сил на моральное возрождение окружающего мира, став выдающимся реформатором. По примеру Энтони Комстока, прославившегося блистательной деятельностью на этом поприще, в честь которого и был назван внук, он обрушил град апперкотов и мощных ударов по корпусу на алкоголь, литературу и искусство, любые проявления порока, патентованные лекарства и воскресный любительский театр. Под воздействием вероломной плесени, которая со временем прокрадывается в мозг, щадя лишь немногих избранных, Адам с жаром реагировал на любое проявление общественного возмущения, случавшегося в те дни. Из кресла в кабинете особняка в Тэрритауне он развернул против предполагаемого могущественного противника, называемого «нечестивость», кампанию, длившуюся пятнадцать лет, в течение которых показал себя неистовым воителем и нестерпимым занудой. В год начала нашего повествования силы стали ему изменять, и сокрушительные атаки отлаженной военной кампании свелись к беспорядочной стрельбе. События далекого 1861 года постепенно заслоняли жизнь, бурлившую в году 1895-м, и мысли Адама Пэтча сосредоточились на Гражданской войне. Иногда он вспоминал покойную жену и сына, а о внуке Энтони практически забыл.

В начале карьеры Адам Пэтч женился на анемичной тридцатилетней даме по имени Алисия Уитерс, которая принесла ему в приданое сто тысяч долларов и обеспечила беспрепятственный доступ в банковские круги Нью-Йорка. Проявив недюжинную отвагу, она в кратчайшие сроки родила сына и, словно обессилев от этого подвига, затерялась в пространстве затененной детской комнаты. Мальчик, названный Адамом Улиссом Пэтчем, стал со временем завсегдатаем клубов, знатоком хорошего тона, лихо управлял запряженными цугом лошадьми и в возрасте двадцати шести лет, ко всеобщему удивлению, начал писать мемуары под названием «Нью-йоркское общество, каким я его видел». Судя по слухам, идея книги представляла интерес, и среди издателей началась борьба за право ее опубликовать. Однако после смерти автора оказалось, что мемуары не в меру многословны и невероятно скучны, а потому их не стали печатать даже частным порядком.

Наш Честерфилд с Пятой авеню в возрасте двадцати двух лет женился на Генриетте Лебрюн, которую называли «контральто бостонского света». Единственный плод этого брака по просьбе деда получил имя Энтони Комсток Пэтч. При поступлении в Гарвардский университет приставка «Комсток» была предана забвению, и с той поры о ней никто не вспоминал.

Личность героя и его прошлое

В одиннадцатилетнем возрасте он познал ужас смерти. В течение шести запечатлевшихся в памяти лет умерли родители и как-то незаметно угасла бабушка, впервые с момента замужества сделавшись на один день полновластной хозяйкой в собственной гостиной. Жизнь Энтони стала непрерывной борьбой с подстерегающей за каждым углом смертью. У него возникла привычка читать в постели. Чтение успокаивало, хотя и являлось данью мнительности и больному воображению. Он читал до изнеможения и часто засыпал, не выключив света.

До четырнадцати лет любимым развлечением Энтони, которому он отдавался со всей мальчишеской страстью, стало коллекционирование марок. Дедушка по глупости думал, что оно помогает в изучении географии. А Энтони наладил переписку с шестью филателистическими компаниями, и редкий день по почте не приходил новый альбом с марками или пачка глянцевых подписных листов. Бесконечное перекладывание драгоценных приобретений из одного альбома в другой превратилось в завораживающее таинство. Марки стали для Энтони самой большой радостью, и он раздраженно хмурился на любого, кто мешал любимой игре. Марки пожирали все карманные деньги, что выдавались на месяц, а их владелец лежал ночами без сна, не уставая размышлять о разнообразии и пестром великолепии своих сокровищ.

В шестнадцать лет Энтони полностью замкнулся в себе. Молчаливый парень, совсем непохожий на американца, взирающий на современников с вежливым недоумением. Два предыдущих года он провел в Европе с домашним учителем, который убедил юношу, что образование надо непременно продолжить в Гарвардском университете. Это впоследствии «откроет все двери», укрепит дух и поможет приобрести огромное количество готовых к самопожертвованию преданных друзей. И Энтони поступил в Гарвард, единственный раз за всю жизнь послушавшись голоса разума.

Не замечая окружающих и ни с кем не общаясь, он жил в одиночестве в роскошной комнате в Бек-холл. Стройный темноволосый юноша среднего роста, с нерешительным нежным ртом. Денег у Энтони было более чем достаточно, и он решил собрать библиотеку, начав с покупки у странствующего библиофила первых изданий Суинберна, Мередита и Харди, а также неразборчивого пожелтевшего письма с автографом Китса; впоследствии обнаружилось, что цену за них заломили заоблачную. Энтони вырос изящным денди с утонченными манерами и обзавелся вызывающей слезу умиления коллекцией шелковых пижам, парчовых халатов и ярких галстуков, слишком вычурных, чтобы появиться в них на людях. Облачившись в оберегаемые от посторонних глаз пышные одежды, он расхаживал в своей комнате перед зеркалом или возлежал на обитом атласом диванчике у окна и смотрел вниз, во двор. Наблюдая царящую за окном шумную суету, Энтони преисполнялся смутным сознанием, что сам он, похоже, никогда не примет в ней участия.

Как ни странно, в последний год обучения обнаружилось, что он завоевал определенный авторитет среди однокурсников. Энтони узнал, что его считают фигурой романтической, эдаким ученым затворником, средоточием образованности и эрудированности. Такое мнение удивило и втайне порадовало. Энтони начал выходить в свет, сначала редко, а потом все чаще. Он участвовал в вечеринках с рождественским пудингом и пил с соблюдением установленных традиций, не привлекая к себе внимания. Говорили, что не поступи Энтони в колледж в столь юном возрасте, и «диплом с отличием был бы ему обеспечен». В 1909 году, когда ему исполнилось всего двадцать лет, Энтони закончил университет.

Безупречное жилище

Пятая и Шестая авеню казались Энтони гигантской лестницей, простирающейся от Вашингтон-сквер до Центрального парка. Поездки на крыше автобуса в направлении Пятьдесят второй улицы неизменно вызывали ощущение, будто он карабкается по ненадежным, коварным перекладинам, цепляясь за них руками, и когда автобус подъезжал к нужной остановке, он испытывал некоторое облегчение, спустившись на тротуар по непродуманно крутым металлическим ступенькам.

Теперь оставалось пройти полквартала по Пятьдесят второй, мимо вереницы массивных домов из бурого песчаника, и вот он уже под высокими сводами своей замечательной во всех отношениях гостиной. Настоящая жизнь для Энтони начиналась именно здесь. Тут он спал, завтракал, читал книги и предавался развлечениям.

Дом представлял собой мрачный особняк, построенный в конце 1890-х годов. Принимая во внимание растущий спрос на небольшие квартиры, все этажи перестроили и сдавали внаем частями. Из четырех квартир, расположенных на втором этаже, жилище Энтони было самым завидным.

В гостиной с высокими потолками имелось три больших окна с прекрасным видом на Пятьдесят вторую улицу. Обстановка благополучно избежала претензий на принадлежность к какой-либо определенной эпохе. Благодаря идеально соблюденному чувству меры комната не выглядела излишне загроможденной или не в меру аскетической и не несла на себе печати декадентства. Здесь не пахло ни дымом, ни благовониями – обычное просторное жилище с легким налетом грусти. Из мебели был овеянный дремотной дымкой диван с обивкой из мягчайшей коричневой кожи и высокая китайская ширма, которую украшала черная с золотом роспись с геометрическими фигурками рыбаков и охотников. Она отгораживала нишу, где находилось массивное кресло; рядом, словно в карауле, стоял оранжевый торшер. На задней стенке камина виднелся разделенный на четыре части, обгоревший до черноты неизвестный герб.

Пройдя через столовую, носившую это название чисто символически, так как хозяин здесь только завтракал, выходишь в довольно длинный коридор, а оттуда попадаешь в самое сокровенное место квартиры – спальню Энтони и ванную комнату.

Без суеты

За порядком в квартире следил слуга-англичанин, носивший фамилию Баундс, которая до странности ему подходила, что даже выглядело несколько ненатуральным. Единственный недостаток этого истинного мастера своего дела состоял в том, что он носил мягкие воротнички. Принадлежи слуга одному Энтони, и подобный дефект сумели бы быстро устранить, но он работал «Баундсом» еще у двух джентльменов, живших по соседству. Ежедневно с восьми до одиннадцати утра Баундс находился всецело в распоряжении Энтони. Он приносил почту и готовил завтрак, а в половине десятого дергал за край одеяла, которым укрывался Энтони, и произносил несколько коротких слов. Энтони никак не мог вспомнить, что это за слова, но подозревал, что в них звучит осуждение. Затем слуга подавал завтрак на карточном столе в гостиной, застилал кровать и, поинтересовавшись неприязненным тоном, не надо ли чего еще, удалялся восвояси.

Не реже одного раза в неделю Энтони навещал утром своего брокера. С денег, доставшихся в наследство от матери, он получал годовой доход немногим меньше семи тысяч. Дедушка, который и собственному сыну не позволял выходить за рамки весьма щедрого пособия, считал, что этой суммы для молодого Энтони вполне достаточно. Каждое Рождество он посылал внуку пятисотдолларовую облигацию, которую тот, как правило, продавал, так как всегда испытывал нужду в деньгах, хоть и не слишком острую.

Во время визитов к брокеру темы разговоров менялись от обычной светской болтовни до обсуждения надежности вложений под восемь процентов, неизменно доставляя Энтони огромное удовольствие. Внушительное здание трастовой компании, казалось, обеспечивало надежную связь с несметными богатствами и их владельцами, чью сплоченность и чувство взаимовыручки он так чтил, и служило гарантией, что финансовый мир позаботится о достойном месте для Энтони. Эти вечно спешащие люди внушали то самое чувство надежности и защищенности, что неизменно возникало при размышлении о дедовских капиталах. Только оно было еще сильнее, так как деньги деда представлялись Энтони некой ссудой до востребования, которую общество выдало Адаму Пэтчу за его добродетельность, тогда как здешние капиталы скорее являлись захваченной добычей и удерживались ценой невероятных усилий воли и несгибаемого упорства. Кроме того, они виделись более определенно и четко как непосредственно деньги.

Хотя Энтони зачастую наступал на пятки своим доходам, он считал получаемое содержание вполне приличным. Разумеется, в один поистине прекрасный день он станет обладателем многомиллионного состояния, а пока находил оправдание своему существованию, строя планы написать ряд очерков о римских папах эпохи Ренессанса. Этот факт и заставляет вернуться к разговору с дедом, состоявшемуся сразу по приезде Энтони из Рима.

В душе он лелеял надежду не застать дедушку в живых, однако, позвонив прямо с пристани, обнаружил, что Адам Пэтч пребывает в относительно добром здравии, и на следующий день, скрывая разочарование, отправился в Тэрритаун. Такси отошло от вокзала и, проехав пять миль, оказалось на ухоженной подъездной аллее, проложенной в настоящем лабиринте из высоких стен и проволочных ограждений, защищающих дедовские владения. Поговаривали, если вдруг социалисты одержат верх, первым человеком, с которым они расправятся, вне всякого сомнения, станет престарелый Брюзга Пэтч.

Глава вторая

Портрет сирены

Месяц спустя на Нью-Йорк опустились бодрящие холода, а вместе с ними пришел ноябрь, который принес три ответственных футбольных матча и изобилие мехов, колышущихся бескрайним потоком по Пятой авеню. С наступлением заморозков город охватило чувство напряженности и сдержанного возбуждения. Теперь каждое утро Энтони получал по почте приглашения. Три дюжины целомудренных представительниц женского пола из высшего слоя общества заявляли если не о явном желании, то по крайней мере о способности родить детей трем дюжинам миллионеров. Пять дюжин добродетельных девиц из следующего, более низкого слоя отважно сообщали не только о своей пригодности, но и о серьезных притязаниях в отношении вышеупомянутых трех дюжин молодых людей и, разумеется, приглашали на все девяносто шесть званых вечеров. Как и друзей семейств, из которых происходили юные дамы, а также знакомых, приятелей по колледжу и жаждущих попытать счастья рьяных юношей со стороны. Существовал и третий слой, обитающий на городских окраинах, Ньюарка и других городов Нью-Джерси до сурового Коннектикута, но не имеющий никаких шансов в районе Лонг-Айленда. Были и слои, расположившиеся еще ниже, у самого городского дна: от Риверсайда до Бронкса еврейских невест выводили в иудейское общество в предвкушении встречи с подающим надежды молодым брокером или ювелиром с последующим кошерным бракосочетанием. Ирландские девицы на выданье, получив наконец официальное разрешение, бросали взгляды на молодых политиков из Таммани-холла, благочестивых предпринимателей и повзрослевших мальчиков из церковного хора.

Как и следовало ожидать, весь город заразился атмосферой ожидания и надежды. И девушки из рабочей среды, бедные дурнушки, упаковывающие мыло на фабриках или демонстрирующие наряды и украшения в крупных магазинах, мечтали обрести в царившей той зимой кутерьме, от которой захватывало дух, своего вожделенного мужчину. Так неумелый вор-карманник тешит себя надеждой, что в карнавальной толчее его шансы на успех возрастают. И задымили трубы, и наросли новые слои грязи от подземки. Актрисы играли в новых пьесах, издатели напечатали новые книги, а Айрин и Вернон Каслы выступили с новыми танцами. Железные дороги выпустили новые расписания поездов с новыми ошибками вместо старых, к которым обладатели сезонных билетов уже успели привыкнуть.

Весь город выходил в свет!

Однажды, прогуливаясь под серо-стальным небом Сорок второй улицы, Энтони неожиданно столкнулся с Ричардом Кэрамелом, который вышел из парикмахерской отеля «Манхэттен». Стоял первый по-настоящему холодный день, и Кэрамел был одет в отороченное овчиной пальто до колен, какие с давних пор носит рабочий люд на Среднем Западе и которые только что начали входить в моду. Из-под полей мягкой шляпы сдержанного темно-коричневого цвета горел, подобно топазу, ясный глаз. Кэрамел радостно бросился к Энтони и принялся хлопать того по плечам скорее из желания согреться, а не ради шалости. После непременного рукопожатия Дик разразился речью:

– Чертовски холодно. Весь день трудился как проклятый, пока комната совсем не выстудилась, и я испугался, что заработаю пневмонию. Окаянная домохозяйка экономит на угле и появилась только после того, как я полчаса орал на лестнице. Принялась оправдываться, что да как. Господи! Поначалу она меня взбесила, а потом вдруг пришло в голову, что из нее получится яркий персонаж, вот и начал делать заметки, пока старуха разглагольствовала. Так, чтобы не заметила, будто я просто что-то записываю.

Дамские ножки

За очаровательной леностью, любовью к праздности и изящной насмешливостью Мори скрывались на удивление зрелая целеустремленность и упорство. Еще в колледже он заявил, что намерен провести три года в путешествиях, последующие три года повеселиться всласть, а затем, не откладывая в долгий ящик, несметно разбогатеть.

Три года странствий остались позади. Он изучил земной шар с настойчивой пытливостью, исключающей любое проявление стихийности, – ни дать ни взять ходячий путеводитель Бэдекера в человеческом обличье. У любого другого подобные действия расценивались бы как проявление педантизма, но в случае с Мори они приобретали некий загадочный смысл, направленный на осуществление важной цели. Будто Мори Ноублу было предначертано судьбой стать подобием Антихриста, дабы обойти всю землю вдоль и поперек и увидеть миллиарды человеческих существ, которые плодятся, убивают друг друга и плачут.

Вернувшись в Америку, он с таким же упорством и рвением пустился на поиски развлечений. Мори, который никогда прежде не выпивал за один раз больше пары коктейлей или пинты вина, приучил себя пить так, как если бы взялся самостоятельно изучать греческий язык. Словно алкоголь, подобно греческому языку, способен открыть путь к сокровищнице новых ощущений, неизведанных психических состояний и манеры поведения в минуты радости и горя.

Образ жизни Мори являлся предметом эзотерических размышлений. Он снимал три комнаты в холостяцкой квартире на Сорок четвертой улице, но появлялся там нечасто. Телефонистка получила четкие указания никого с ним не соединять без предварительного сообщения имени. Ей также передали список полудюжины людей, для которых Мори постоянно отсутствовал, и еще один список с таким же количеством имен, для которых он был дома всегда. Первыми во втором списке значились Энтони Пэтч и Ричард Кэрамел.

Мать Мори жила с его женатым братом в Филадельфии, куда он обычно уезжал на выходные, а потому Энтони страшно обрадовался, когда одним субботним вечером, бродя в приступе тоски по зябким неприветливым улицам, заглянул в Молтон-Армз и застал мистера Ноубла дома.

Тревога

Энтони сонно повернулся на кровати, вперив взгляд в пересеченное тенью оконного переплета холодное солнечное пятно на стеганом одеяле. В комнате воцарилось утро. Резной комод в углу и старинный, хранивший непроницаемый вид платяной шкаф возвышались мрачными символами, сулившими вечное забвение, и только ковер манил своей недолговечностью такие же бренные, обреченные на тление ноги. Картину дополнял Баундс, ужасно непотребный в своем мягком воротничке и такой же расплывчатый, что и облачко пара, которое выдыхал. Он стоял рядом с кроватью, устремив невозмутимый взгляд темно-карих глаз на хозяина. Баундс отпустил край одеяла, который только что энергично дергал.

– Баус! – пробормотало находившееся в состоянии полудремы божество. – Эфо фы, Баус?

– Я, сэр.

Энтони повернул голову, силясь открыть глаза, и когда в этом преуспел, с довольным видом заморгал.

– Баундс…

Прекрасная дама

– Здравствуйте! – с улыбкой приветствовал Энтони гостей, распахивая дверь.

– Глория, знакомься. Это Энтони, – с поклоном представил кузину Дик.

– Да ну тебя! – воскликнула девушка, протягивая маленькую руку в перчатке.

Под шубкой виднелось светло-голубое платье, отороченное у самой шеи кружевным в сборку воротником.

– Позвольте ваши вещи.

Неудовлетворенность

В четверг днем Глория и Энтони пили чай в бифштексном зале ресторана «Плаза». Отороченный мехом костюм Глории был серого цвета. «В серой одежде нужно непременно сильно краситься», – пояснила она. Голову девушки украшала маленькая щегольская шляпка без полей, позволяя золотистым локонам весело струиться во всем их великолепии. При верхнем освещении лицо Глории выглядело гораздо нежнее, и вся она казалась Энтони такой юной – на вид не дашь и восемнадцати лет. Ее бедра, затянутые в узкий облегающий футляр с перехватом у щиколоток, который в ту пору назывался юбкой, смотрелись изумительно округлыми и изящными. Руки Глории, не «артистичные» и не короткопалые, были просто маленькими, как и положено у ребенка.

Когда они вошли в зал, оркестр заиграл первые заунывные аккорды матчиша, мелодия которого, наполненная звоном кастаньет и томными переливами скрипок, как нельзя лучше подходила для зимнего ресторана, заполненного радостно-оживленной по случаю приближающихся каникул толпой студентов. Внимательно осмотрев свободные места, Глория, к немалому раздражению Энтони, торжественно повела его кружным путем к столику на двоих, расположенному в дальнем конце зала. Здесь ее снова охватили сомнения: где лучше сесть, справа или слева? По прекрасным глазам и губам девушки было видно, как серьезно она относится к вопросу выбора. И Энтони в который раз удивился наивной непосредственности каждого ее жеста. Ко всему в жизни она относилась так, будто выбирала себе подарки, разложенные во всем неистощимом многообразии на бескрайнем прилавке.

Некоторое время Глория рассеянно следила за танцующими и делала негромкие замечания, когда пара приближалась к их столику.

– Вот миленькая девушка в синем платье…

И Энтони послушно поворачивал голову в указанном направлении.

Глава третья

Ценитель поцелуев

Еще в ранние студенческие годы, в бытность редактором «Гарвард Кримсон» Ричард Кэрамел испытывал желание писать. Но на выпускном курсе он поддался пресловутой иллюзии, что предназначением отдельных людей является «служение» и в сей мир они являются исключительно для осуществления некой туманной, наполняющей душу щемящей тоской цели. За выполнение этой миссии ждет либо награда на небесах, либо, на худой конец, чувство личного удовлетворения за стремление сотворить великое благо для как можно большего количества людей.

Такое настроение уже долгое время сотрясало американские колледжи. Как правило, все начинается в пору незрелых поверхностных впечатлений первого студенческого года, а иногда и со школьной скамьи. Преуспевающие проповедники, славящиеся эмоциональной актерской игрой, совершают обход университетов и, запугивая добродушных овечек, притупляя растущий интерес и пытливость ума, которые и являются целью любого образования, выкристаллизовывают таинственное осуждение греха, вновь и вновь обращаясь к детским преступлениям и «извечному злу, которое несут женщины». Озорная молодежь приходит на их лекции позабавиться и покуролесить, а застенчивые и робкие студенты глотают приятные на вкус пилюли, которые не представляли бы никакого вреда, пропиши их фермерским женам и благочестивым аптекарям, но которые превращаются в довольно опасное лекарство для будущих «вождей человечества».

У этого спрута хватило сил опутать цепкими щупальцами Ричарда Кэрамела и через год после окончания университета увлечь в нью-йоркские трущобы, где он убивал время вместе с суматошными итальянцами, работая секретарем в «Ассоциации по спасению молодых иммигрантов». Протрудившись там более года, Ричард стал уставать от повседневной рутины. Иммигранты прибывали неиссякаемым потоком: итальянцы, поляки, скандинавы, чехи, армяне – все с одними и теми же правонарушениями, одинаково уродливыми, отталкивающими лицами и таким же мерзким запахом. Правда, по истечении нескольких месяцев Ричарду уже казалось, что запах бьет в нос все сильнее, обогащаясь новыми разнообразными оттенками. Он так и не сформировал окончательного мнения относительно целесообразности этой службы, однако решение по поводу собственного в ней участия было принято окончательно и бесповоротно. Любой приятный молодой человек, в ушах которого еще звучали призывы очередной кампании по защите обездоленных, мог не хуже его справиться со спасением прибывшего из Европы отребья. А для Ричарда настало время заняться писательским трудом.

Жил он тогда при «Ассоциации молодых христиан» в деловой части города, но, расставшись с неблагодарным занятием по перевоспитанию иммигрантов, перебрался в жилые кварталы и сразу же получил место репортера в газете «Сан», где продержался в течение года, время от времени пописывая на сторону, что особого успеха не принесло. Но тут неудачное стечение обстоятельств положило конец его карьере газетчика. Как-то в феврале Ричарду поручили написать статью о параде кавалерийского эскадрона. Однако, испугавшись надвигающегося снегопада, он уснул перед горящим камином, а пробудившись, настрочил складную статью, упомянув приглушенный топот конских копыт по свежевыпавшему снегу… Свое произведение он сдал в редакцию, а на следующее утро редактору отдела местных новостей прислали экземпляр газеты с нацарапанной в углу резолюцией: «Уволить автора этой писанины». Оказалось, в кавалерийском эскадроне тоже стало известно о грозящем снегопаде и парад перенесли на другой день. Спустя неделю Ричард приступил к работе над «Демоническим любовником».

Две юные дамы

– Вот и мы!

– Здравствуйте, миссис Гилберт!

Мистеру Ричарду Кэрамелу представляют мисс Кейн и мисс Джеррил.

– Знакомьтесь, это Дик (слышится смех).

– Я столько о вас слышала, – заявляет мисс Кейн, переходя с хихиканья на визг.

Бесславный конец шевалье О'Кифи

Наступил понедельник, и Энтони повел Джеральдин Берк обедать в «Боз-ар», после чего они отправились к нему на квартиру. Энтони выкатил маленький столик на колесах и, изучив хранившийся там запас спиртного, выбрал в качестве бодрящего средства вермут, джин и абсент.

Джеральдин Берк, работавшая билетершей у Китса, уже в течение нескольких месяцев скрашивала жизнь Энтони. Малышка требовала так мало, что Энтони к ней искренне привязался, так как после досадного случая с одной из дебютанток прошлым летом, когда после нескольких поцелуев от него ожидалось предложение руки и сердца, к девушкам своего круга стал относиться подозрительно. Его критический взгляд тут же отмечал все изъяны, будь то отсутствие внешнего изящества или недостаточная утонченность натуры. Но к простолюдинке, служившей билетершей у Китса, отношение совсем иное. Можно смириться с некоторыми особенностями характера у собственного лакея, но те же слабости совершенно непростительны для людей, которые стоят с тобой на одной ступени. Джеральдин, свернувшись калачиком у дивана, искоса поглядывала на Энтони, прищурив глаза.

– Ты ведь постоянно пьешь, верно? – неожиданно поинтересовалась она.

– Ну, в общем, да, – откликнулся Энтони, удивляясь заставшему врасплох вопросу. – А ты разве не пьешь?

– Нет. Ты же знаешь, иногда хожу на вечеринки раз в неделю, но выпиваю бокала два или три. А ты с приятелями пьешь не просыхая. По-моему, так и здоровье загубить недолго.

Солнечный свет и лунное сияние

Для званого ужина Глория заказала столик в «Каскадах» отеля «Билтмор», и когда приглашенные джентльмены встретились в начале девятого в холле, «этот тип Блокмэн» тут же попал под обстрел трех пар мужских глаз. Он оказался склонным к полноте евреем лет тридцати пяти, с выразительным румяным лицом в обрамлении гладких рыжеватых волос. Вне всякого сомнения, на деловых встречах этот человек производил самое благоприятное впечатление. Блокмэн направился к трем молодым людям, которые курили в сторонке в ожидании хозяйки вечера, и представился, проявляя несколько чрезмерную самоуверенность. Трудно сказать, заметил ли Блокмэн демонстративный ироничный холодок в свой адрес. Во всяком случае, по его поведению понять это не представлялось возможным.

– А вы, случайно, не в родстве с Адамом Пэтчем? – обратился он к Энтони, выпуская из ноздрей две тонкие струйки дыма.

В ответ по лицу Энтони пробежала тень улыбки.

– Замечательный человек, – убежденно изрек Блокмэн. – Великолепный образец истинного американца.

– Разумеется, – согласился Энтони. – Вне всякого сомнения, так оно и есть.

Волшебство

Неистовое, нежданное чудо, свершившееся ночью, угасает вместе с медленной смертью последних звезд и преждевременным появлением мальчишек, торгующих газетами. Яркое пламя костра уменьшается до размеров тлеющего вдалеке платонического огонька; железо уже не раскалено добела, и из догорающих углей ушел жар.

Вдоль книжных полок, занимавших всю стену в библиотеке Энтони, дерзко полз холодный тонкий лучик солнечного света, безразлично, а порой с осуждением скользя по лицам Терезы Французской, Энн-суперженщины, Дженни из «Восточного балета» и Зюлейки-Волшебницы… и, наконец, уроженки Индианы Коры. Потом он нырнул вниз, в глубины столетий, с жалостью задерживаясь на призраках Елены, Таис, Саломеи и Клеопатры, которым до сих пор не дают покоя.

Энтони, умытый и выбритый, сидел в самом уютном из кресел и наблюдал за лучиком, пока тот не исчез с восходом солнца, сверкнув на прощание по ворсинкам ковра.

Было десять часов утра. У ног Энтони валялась «Санди таймс». Из фотографий, передовой статьи, страниц, посвященных проблемам общественности, а также из спортивных новостей следовало, что за последнюю неделю мир сильно преуспел в деле продвижения к некой блистательной, хотя и не слишком ясной цели. За это время Энтони со своей стороны один раз навестил деда, дважды встретился с брокером и трижды побывал у портного… а в последний час последнего дня недели поцеловал прелестную, изумительно красивую девушку.

Когда Энтони добрался до дома, его воображение переполняли возвышенные, непривычные мечты. Вдруг исчезли все вопросы, не стало вечной проблемы, связанной с решениями, которые приходилось менять. Он испытывал чувство, не имеющее ничего общего ни с плотскими страстями, ни с разумом. Его даже нельзя было назвать сочетанием обеих упомянутых сфер. В данный момент Энтони всецело поглотила любовь к жизни, вытеснив все остальное, и он был согласен оставить это переживание обособленным от мира и сохранить его уникальность.

Книга вторая

Глава первая

Лучезарное время

Спустя две недели Энтони и Глория радовали себя «практическими дискуссиями», как они называли беседы, во время которых под прикрытием сурового реализма совершали прогулки в сиянии вечного лунного света.

– Но не так сильно, как я тебя, – настаивал литературный критик. – Если бы ты действительно меня любила, то хотела бы, чтобы все об этом знали.

– Я и хочу! – возмущалась она. – Хочу стать на перекрестке, как человек-реклама, и сообщать о своей любви каждому прохожему.

– Тогда назови причины, по которым намереваешься выйти за меня замуж в июне.

– Ну, потому что ты чистый, такой же чистый, как и я. Существует два вида чистоты. Вот Дик чист, как надраенная сковородка. А мы с тобой чисты, как ручей или ветер. Я с первого взгляда могу определить, чист человек или нет и что собой представляет его чистота.

Расцвет

Однажды они нашли места на залитой солнечным светом верхней площадке автобуса и долгие часы ехали от таявшей вдали Вашингтон-сквер вдоль грязной реки. Потом, когда блуждающие лучи нашли пристанище на западных улицах, выплыли на распухшую от транспорта, погружающуюся в сумерки Пятую авеню с угрожающе жужжащими, словно пчелиные ульи, универмагами. Движение становилось все более интенсивным и вскоре окончательно застряло в хаотично образовавшейся пробке. Автобусы по четыре в ряд возвышались гигантскими платформами над толпой в ожидании свистка регулировщика.

– Восхитительно! – воскликнула Глория. – Только посмотри!

Впереди маячил припорошенный мукой фургон мельника, запряженный двумя лошадьми, черной и белой масти, которыми управлял напудренный клоун.

– Какая жалость! – воскликнула Глория. – Вот если бы обе лошади были белыми. Как чудесно смотрелись бы они в сумерках. Я так счастлива, что именно сейчас нахожусь в этом городе.

Энтони с сомнением покачал головой.

Три отступления

Перед объявлением помолвки Энтони отправился в Тэрритаун навестить деда. С момента их последней встречи тот еще больше усох и поседел, не в силах устоять перед шутками, которое играет с людьми время, и встретил новость с глубоким скептицизмом.

– Так, значит, собрался жениться? – поинтересовался он с подозрительной кротостью и так долго кивал, что Энтони не на шутку встревожился. Не зная точных намерений деда, он все же предполагал, что значительная часть дедовских денег достанется ему. Разумеется, приличная сумма уйдет на благотворительность, ну и, конечно же, на проведение реформ в бизнесе.

– А работать ты собираешься?

– Собственно… – стараясь выиграть время, протянул несколько сбитый с толку Энтони. – Я же и так работаю. Сами знаете…

– Я имею в виду настоящее дело, – бесстрастным тоном пояснил Адам Пэтч.

Дневник

Глория уже облачилась в голубую шелковую пижаму и стояла у кровати, положив руку на выключатель с намерением погрузить комнату в темноту. Неожиданно она передумала и, выдвинув один из ящиков в столе, извлекла небольшую книжицу в черном переплете – дневник, который вела в течение семи лет. Многие записи, сделанные карандашом, читались с трудом, а в некоторых из них говорилось о давно забытых днях и ночах. Несмотря на старое как мир начало «Я хочу сохранить этот дневник для своих детей», его нельзя было назвать личным дневником в прямом смысле слова. И все же когда Глория переворачивала страницу за страницей, казалось, из-за наполовину стертых имен на нее смотрят глаза множества мужчин. Вот с этим она впервые уехала в Нью-Хейвен… 1908 год, ей тогда было шестнадцать лет, и в Йельском университете вошли в моду накладные плечи. Ей льстило внимание знаменитого «нападающего Мишо», который «волочился» за ней весь вечер. Глория вздохнула, вспоминая атласное платье, как у взрослой дамы, которым так гордилась, и мелодию, что играл оркестр «Йама-йама, май йама-мэн» и «Джангл-таун». Как же давно это было! А сколько имен! Элтиндж Риардон, Джим Парсонз, «Кудряшка» Макгрегор, Кеннет Кауэн, Фрай «Рыбий Глаз», который покорил ее своей безобразной внешностью. Картер Керби… этот прислал подарок, и Тюдор Бэрд тоже; Марти Реффер, первый мужчина, в которого она была влюблена дольше одного дня, и Стюарт Холком, он увез Глорию в автомобиле и хотел насильно заставить выйти за него замуж. А Ларри Фенвик, которым Глория неизменно восхищалась с тех пор, когда однажды вечером тот заявил, что если она его не поцелует, то может убираться из машины и идти до дома пешком… Ах, какой список!

Однако уже устаревший. Сейчас она влюблена и настроена на вечную любовь, которая соберет в себе все лучшее от прежних романов. И все-таки ей было жаль тех мужчин и лунные ночи, и трепет, который тогда испытывала… и поцелуи. Прошлое, ее прошлое… Сколько в нем радости! Она действительно была неимоверно счастлива.

Глория переворачивала страницу за страницей, лениво скользя глазами по разбросанным записям последних четырех месяцев. Несколько последних прочла внимательно.

Первое апреля

Дыхание пещеры

Дома после ужина в честь невесты Энтони выключил свет и, ощущая себя бесплотным и хрупким, как фарфоровая чаша, стоящая в ожидании на сервировочном столике, улегся спать. Ночь стояла теплая, и даже под легкой простыней было уютно. Сквозь открытое окно доносился едва уловимый, полный неясного ожидания шум, какой обычно слышится летом. Энтони думал об оставшихся позади годах юности, бессодержательных, но веселых и ярких. Прожитых в беспечном, лишенном убежденности скептицизме в отношении чувств, описанных людьми, которые давно превратились в прах. Теперь он понял, что есть нечто более возвышенное – слияние душ его и Глории. Ее сияющий огонь и чистота и являются тем живым материалом, из которого создается мертвая красота книг.

Из глубин ночи в комнату с высокими стенами шел настойчивый, растворяющийся в воздухе шум, будто город, словно разыгравшийся ребенок, подбрасывает вверх и снова ловит мяч. В Гарлеме, Бронксе, Грамерси-парке, в районе порта, в тесных гостиных и на посыпанных гравием, залитых лунным светом крышах этот звук издавали тысячи влюбленных, выплескивая его частицы в воздух. В синем сумраке летней ночи весь город играл с этим звуком, подбрасывая его вверх и призывая обратно, обещая, что совсем скоро жизнь станет прекрасной, как волшебная сказка, суля счастье и уже давая его этим обещанием. Своей долговечностью нескончаемый гул дарил надежду на любовь. Можно ли совершить большее?..

Именно в этот момент из нежного зова ночи резким диссонансом прозвучала новая нота. Шум доносился со стороны заднего окна, футах в пятидесяти снизу, это был звук женского смеха. Сначала тихий, непрекращающийся, с легким повизгиванием. Наверное, служанка со своим дружком, подумал Энтони. Потом смех зазвучал громче, стал истеричным, и тут на память пришла девушка, заходившаяся в приступе хохота, которую Энтони видел на представлении водевиля. Смех вдруг затих, прекратился, но тут же возобновился, уже со словами какой-то грубой шутки, после чего послышалась приглушенная возня, Энтони не мог разобрать. На мгновение все затихло, и Энтони уловил рокочущий мужской голос, потом все началось снова, без перерыва, поначалу вызывая раздражение, а потом непонятный страх. Он вздрогнул и, встав с кровати, подошел к окну. Напряженный сдавленный смех достиг кульминации и уже больше походил на крик. Потом он умолк, оставив после себя зияющую зловещей пустотой тишину, подобную бесконечному молчанию вечности. Постояв еще немного у окна, Энтони, расстроенный и потрясенный до глубины души, вернулся в постель, изо всех сил стараясь заглушить неожиданно возникшее чувство. Но что-то животное, скрывавшееся в этом разнузданном смехе, вцепилось в сознание, и впервые за четыре месяца вновь ожило отвращение и ужас перед всем, что представляет собой жизнь. В комнате стало душно, и Энтони захотелось вырваться наружу, на холодный обжигающий ветер, подняться высоко над городами и существовать обособленно и безмятежно, скрывшись в потайных уголках сознания. А жизнь – это тот безобразный, несмолкающий женский смех за окном.

– Господи! – воскликнул Энтони задыхаясь.

Зарывшись лицом в подушку, он тщетно старался сосредоточиться на деталях грядущего дня.

Глава вторая

Симпозиум

Глория усыпила разум Энтони. Она, казавшаяся самой мудрой и утонченной из женщин, повисла сверкающим занавесом на двери, закрыв доступ солнечному свету. В первые годы совместной жизни, которые, по мнению Энтони, неизменно несли на себе печать Глории, он видел солнце только сквозь расписанную причудливым рисунком портьеру.

Следующим летом их привело обратно в Мариэтту некое подобие утомленности своим образом жизни. Всю золотую, полную томной неги весну они без устали колесили по побережью Калифорнии, порой присоединяясь к другим компаниям. Кочевали из Пасадены в Коронадо, а из Коронадо в Санта-Барбару без какой-либо видимой цели, не считая желания Глории танцевать под разную музыку или любоваться едва различимыми оттенками переменчивой глади моря. Прямо из Тихого океана поднимались в первозданном величии, приветствуя супругов, скалы и приютившиеся рядом такие же далекие от цивилизации гостиницы с примитивной обстановкой. Во время вечернего чая постоялец мог убить время на приютившемся поблизости сонном базарчике под крышей из ивовых прутьев. Он славился костюмами для игры в поло с символикой Саутгемптона и Лейк-Форест, Ньюпорта и Палм-Бич. И подобно волнам, которые, искрясь на солнце, встречаются с плеском в тихой бухте, супруги прибивались то к одной, то к другой компании, переезжали с места на место, непрестанно ведя беседы об удивительных иллюзорных развлечениях и праздниках, которые непременно ждут вот за этой зеленой плодородной долиной.

Курс простого здорового досуга, который не без удовольствия изучают самые достойные из мужчин. Похоже, они числятся в списке вечных кандидатов некой эфемерной организации «Фарфоровая чаша» или «Череп и кости», распространившейся по всему миру. Красота женщин превосходит средний уровень: хрупкого, но спортивного телосложения, они несколько глуповаты в качестве хозяек, но очаровательны как гостьи и украсят любую компанию. Со спокойной грацией они танцуют по своему выбору па в дурманящие часы вечернего чая, с достоинством выполняя движения, которые превратили в уродливую карикатуру клерки и хористки по всей стране. И кажется насмешкой, что американцы, бесспорно, превзошли всех в этой изолированной, пользующейся самой дурной славой области искусства.

Беспечно протанцевав и вволю наплескавшись за щедрую на развлечения весну, Глория и Энтони в один прекрасный день обнаружили, что истратили слишком много денег. По этой причине пришлось на время удалиться от мирской суеты. Предлогом послужила «работа» Энтони. Сами не помня как, они возвратились в серый дом, уже ясно понимая, что до них здесь спали другие влюбленные, над лестничными перилами звучали другие имена и другие пары сидели на ступеньках веранды, любуясь сероватой зеленью полей и чернеющей вдалеке полоской леса.

Энтони с виду не изменился, только стал более беспокойным и нервным и оживлялся лишь после нескольких коктейлей с виски. Совсем чуть-чуть, едва заметно он охладел к Глории. А Глория… в феврале ей исполнялось двадцать четыре года, и по этому поводу она пребывала в состоянии очаровательной в своей искренности паники. До тридцати остается всего шесть лет! Если бы она меньше любила Энтони, это ощущение улетающего времени выразилось бы во вновь проснувшемся интересе к другим мужчинам, в продуманном намерении зажечь мимолетную искру романтического чувства в каждом потенциальном поклоннике, который бросает украдкой взгляд через роскошно сервированный обеденный стол. Однажды она призналась Энтони:

Практичные люди

Адам Пэтч, пылающий праведным гневом, направленным против германцев, кормился военными сводками. Стены кабинета были обклеены истыканными булавками картами, а все столы завалены атласами, чтобы они всегда находились под рукой. Здесь же лежали «История мировых войн в фотографиях», официальные бюллетени и «Личные впечатления» военных корреспондентов, а также рядовых Х, У и Z. Секретарь деда Эдвард Шаттлуорт, в свое время практиковавший в ирландской общине в Хобокене в качестве лекаря, исцеляющего все недуги джином, также проникся святым негодованием к врагу. Во время визита Энтони он неоднократно появлялся в кабинете со свежими материалами в руках. Старик с неуемной яростью набрасывался на каждую газету и, вырезав заметки, которые казались наиболее достойными внимания, отправлял их в одну из раздувшихся до невероятных размеров папок.

– Ну и чем же ты занимался все это время? – ласково поинтересовался он. – Ничем? Так я и думал. Все лето собирался к тебе заехать.

– Я писал. Помните, прислал вам очерк, тот самый, что потом продал «Флорентайн» прошлой зимой?

– Очерк? Никакого очерка мне ты не присылал.

– Да нет же, присылал. Мы вместе его обсуждали.

Торжество апатии

Жену Энтони нашел в гамаке на веранде, сладострастно поглощающую сандвич с помидором и лимонад. Она вела оживленную беседу с Таной на одну из замысловатых тем, которых у японца имелось в избытке.

– В моей старане… – Мгновенно узнал Энтони любимое японцем вступление. – Люди все время кушать рис… потому что нет… Нельзя кушать чего нет. – Если бы не ярко выраженные национальные черты, можно было подумать, что все сведения о родине Тана черпает из американских учебников географии для начальных школ.

После того как уроженца Востока вынудили прервать словоизлияния и выдворили на кухню, Энтони вопросительно взглянул на жену.

– Все обошлось, – объявила Глория с сияющей улыбкой. – И я удивлена даже больше, чем ты.

– Точно?

Зима

Она перевернулась на спину и лежала без движения на широкой кровати, наблюдая, как изящный лучик февральского солнца с трудом пробивается сквозь окно в свинцовом переплете. Некоторое время Глория не могла точно определить, где находится, или вспомнить события вчерашнего и позавчерашнего дня. Потом память, подобно раскачивающемуся маятнику, стала отбивать такты повествования, с каждым взмахом выпуская на свободу определенный, наполненный событиями отрезок времени, пока перед мысленным взором Глории не предстала вся ее жизнь.

Теперь она слышала тяжелое дыхание лежащего рядом Энтони, чувствовала запах виски и сигаретного дыма и обнаружила, что тело не желает слушаться. Стоило пошевелиться, и движение, результатом которого является распределяющееся по всему телу напряжение, не получалось. Теперь оно стоило огромного усилия нервной системы, будто Глории приходилось всякий раз подвергать себя гипнозу, чтобы осуществить совершенно невыполнимое действие.

В ванной комнате она почистила зубы, желая избавиться от мерзкого привкуса во рту, а потом вернулась в спальню, прислушиваясь, как у входной двери гремит ключами Баундс.

– Энтони, просыпайся! – решительно потребовала она.

А потом забралась к нему под бок и закрыла глаза.

Судьба

С этой пирушки, а в частности, с роли, которую сыграла на ней Глория, начались решительные перемены, коснувшиеся всего образа жизни супругов. Впечатляющая позиция плевать на все за одну ночь превратилась из обычного догмата, взятого на вооружение Глорией, в главное утешение и оправдание своих действий, а также последствий, к которым они ведут. Не огорчаться, не издавать ни стона жалобы и раскаяния, жить в соответствии с четким кодексом чести по отношению друг к другу и с жаром и настойчивостью, на которые только способны, ловить моменты счастья.

– Энтони, всем на нас наплевать, кроме нас самих, – сказала как-то Глория мужу. – Смешно делать вид, будто я чувствую себя чем-то обязанной этому миру и меня волнует, что думают обо мне люди. Да мне просто безразлично, и все тут. Еще в детстве, в школе танцев, матери всех девочек, которые не вызывали всеобщего восхищения, как я, вечно перемывали мне кости, и с тех пор воспринимаю любую критику как проявление зависти.

Поводом для разговора послужила ночная вечеринка в «Буль-Миш», где Констанс Мерриам увидела Глорию в развеселой компании из четырех человек и на правах «старой школьной подруги» не поленилась пригласить ее на следующий день в гости, чтобы в красках описать, как ужасно смотрелась непристойная сцена со стороны.

– А я сказала, что при всем желании не могла ее наблюдать, – делилась Глория с мужем. – Эрик Мерриам – облагороженная разновидность Перси Уолкотта, ну, помнишь, тот парень из Хот-Спрингс, я о нем рассказывала. В его представлении уважение к Констанс заключается в том, чтобы держать ее взаперти за шитьем или книгой и заставлять возиться с младенцем. Ну или предаваться другим невинным развлечениям, пока супруг бежит на очередную пирушку, где смертельной скукой и не пахнет.

– Ты ей прямо так и сказала?

Глава третья

Сломанная лютня

Август, половина восьмого вечера. Окна гостиной в сером доме распахнуты настежь. Терпеливо ждут, когда затхлый от спиртного перегара и табачного дыма воздух вытеснит из помещения сонливая свежесть напоенных теплом поздних сумерек. Запах тронутых увяданием цветов, такой нежный и едва уловимый, будто уже намекает на недалекий конец лета, что наступит в положенный срок. Но август настойчиво заявляет о себе многоголосым стрекотанием сверчков у боковой веранды, а их собрат, которому удалось пробраться в дом и надежно укрыться за книжным шкафом, время от времени громко извещает о своей исключительной сообразительности и неукротимой энергии.

В комнате царит страшный беспорядок. На столе стоит блюдо с фруктами, они настоящие, но выглядят как муляж. Вокруг него выстроилась угрожающего вида батарея графинов, бокалов и переполненных пепельниц. Из них еще поднимаются волнистые струйки дыма, растворяющиеся в спертом воздухе. Не хватает только черепа для полного сходства с достойной почитания литографией. В свое время она являлась неотъемлемой принадлежностью любого богемного «логова», с благоговейным восторгом изображая детали, дополняющие представление о разгульной жизни.

Через некоторое время в радостную арию суперсверчка вклинивается диссонансом новый звук – тоскливый вопль флейты, отверстия которой перебирают неуверенные пальцы. Совершенно ясно, что музыкант упражняется, а не играет для публики, так как время от времени неровная трель обрывается и после короткой паузы, заполненной невнятным бормотанием, мелодия звучит заново.

Как раз перед седьмым фальстартом нестройная разноголосица обогащается третьим звуком. К дому подъезжает такси. После минутной тишины снова слышится рев двигателя. Шумное отбытие такси почти заглушает шорох шагов по посыпанной гравием дорожке. По всему дому разносится надрывный вопль звонка.

Из кухни выходит маленький усталый японец, торопливо застегивая на ходу пиджак из белой парусины, какие носит прислуга. Он открывает парадную дверь, затянутую сеткой, и впускает красивого молодого человека лет тридцати, одежда которого свидетельствует о неких благих намерениях, свойственных людям на службе у человечества. Благонамеренностью дышит и весь его облик. Он окидывает комнату взглядом, в котором любопытство смешано с непоколебимым оптимизмом. При виде Т а н ы в его глазах отражается титаническое напряжение, вызванное намерением вразумить безбожника-азиата. Зовут молодого человека Ф р е д е р и к Э. П э р а м о р. Он учился с Энтони в Гарвардском университете, и из-за одинаковых первых букв в фамилии в аудитории их постоянно усаживали рядом. Поверхностное знакомство имело продолжение, но после окончания учебы они ни разу не встречались.

Ретроспектива

Оказавшись в отчаянной ситуации, супруги напоминали пару золотых рыбок в аквариуме, из которого вылили всю воду, и теперь они даже не могут подплыть друг к другу.

В мае Глории исполнялось двадцать шесть лет. По ее словам, она всего лишь стремилась как можно дольше оставаться юной красавицей, веселой, счастливой и беззаботной, иметь деньги и любовь. Одним словом, хотела того же, что и большинство женщин, только ее желания выражались ярче и с большей страстностью. Уже пошел третий год после замужества. Поначалу дни протекали в ничем не омраченном взаимопонимании, которое порой переходило в исступленную восторженность и рождало чувство гордости за обладание любимым человеком. Случались и короткие периоды неприязни, и невнимательность, но уже к полудню от них не оставалось и следа. Так продолжалось полгода.

Потом безмятежная радость померкла, подернулась налетом скуки, и очень редко, при вспышках ревности или после вынужденной разлуки возвращалась прежняя страсть с бурей чувств и неизменным единением двух душ.

Теперь Глория могла в течение целого дня испытывать ненависть к мужу и злиться без видимой причины всю неделю. На смену любви и чувству близости пришли взаимные упреки, которым всячески потворствовали, превращая чуть ли не в развлечение. Случалось, вечером, отходя ко сну, они старались вспомнить, кто первым затеял ссору и кому наутро полагается чувствовать себя обиженным. К концу второго года супружеской жизни в их отношениях появились две новые особенности. Глория вдруг поняла, что Энтони может проявлять полное безразличие, которое носило мимолетный характер, будто в полудреме, от которой, впрочем, уже нельзя пробудить нежным словом, прошептанным на ухо, или особенной, только для него предназначенной улыбкой. Случались дни, когда казалось, что муж задыхается от ее ласк. Все происходящие перемены Глория замечала, но никогда в этом себе не признавалась.

А совсем недавно осознала, что, несмотря на обожание, ревность, готовность рабски подчиняться мужу и гордость за него, она испытывает к Энтони глубокое презрение. И презрение как-то незаметно стало примешиваться ко всем остальным чувствам… Все это называлось любовью, жизненно важной женской иллюзией, которая избрала своим объектом Энтони одним апрельским вечером много месяцев назад.

Паника

– Ну и что дальше? – Энтони сидел в кровати и смотрел сверху вниз на жену. Уголки губ удрученно опущены, голос глухой и вымученный.

Вместо ответа Глория поднесла ко рту руку и принялась сосредоточенно грызть палец.

– Доигрались, – продолжил он после недолгого молчания. Глория по-прежнему не отвечала, и это начинало раздражать. – Почему ты молчишь?

– А что ты хочешь от меня услышать?

– Твое мнение.

Квартира

После свойственной юности уверенности наступает неимоверно запутанный и сложный период. У продавца газированной воды этот период так короток, что проходит почти незаметно. Люди, занимающие более высокие ступени на общественной лестнице, стараются как можно дольше сберечь все тонкости отношений и «непрактичные» представления о честности и порядочности. Но к тридцати годам это занятие становится слишком обременительным, и все, что казалось до сих пор неизбежным и сбивающим с толку, постепенно отходит на задний план, приобретая все более расплывчатые очертания. Наползает повседневность и, подобно сумеркам, спускающимся на суровый ландшафт, сглаживает резкие линии и делает картину приемлемой. В своем запутанном многообразии жизнь неуловимо переменчива, и всякий раз, когда наносится урон жизненным силам, происходит пересмотр ценностей. И вот уже кажется, что нельзя извлечь урока из прошлого, чтобы идти с ним дальше в будущее, и тогда утрачивается способность к душевным порывам, нас уже невозможно ни в чем убедить, и не интересно, где находится тонкая грань между моралью и безнравственностью. Понятие честности заменяется общепринятыми правилами поведения, и стабильность ценится выше романтических чувств, а мы сами неосознанно превращаемся в прагматиков. И лишь очень немногим суждено и дальше копаться в разнообразных нюансах человеческих отношений, но и они занимаются этим лишь в специально отведенные часы.

Энтони Пэтч перестал быть личностью с авантюрным, пытливым складом ума и превратился в человека, находящегося во власти предрассудков и предубеждений, со страстным стремлением к безмятежному душевному покою. Постепенное перерождение происходило в течение последних семи лет и ускорилось чередой опасений и страхов, хищно впившихся в сознание. В первую очередь возникло чувство потери, всегда дремавшее в сердце и пробудившееся в силу создавшихся обстоятельств и положения, в котором он оказался. В минуты, когда Энтони чувствовал себя особенно незащищенным и уязвимым, его преследовала мысль, что жизнь в конечном итоге, возможно, не лишена смысла. Перешагнув двадцатилетний рубеж, Энтони первое время по-прежнему считал бесполезными все попытки что-либо изменить и видел великую мудрость в отрицании. Уверенность подкреплялась философскими учениями, которыми он неизменно восхищался. А кроме того, общением с Мори Ноублом и впоследствии с женой. И все же возникали ситуации – как, например, перед первой встречей с Глорией или после предложения деда отправиться в Европу военным корреспондентом, – когда неудовлетворенность едва не толкнула его на созидательный шаг.

Однажды, перед окончательным отъездом из Мариэтты, небрежно перелистывая «Бюллетень выпускников Гарварда», Энтони наткнулся на колонку, где говорилось о достижениях его ровесников, окончивших университет около шести лет назад. Действительно, большинство из них занимались бизнесом, а несколько человек приобщали язычников в Китае или Америке к расплывчатым догмам протестантизма; но, как выяснилось, были и такие, чья созидательная деятельность не имела ничего общего ни с синекурами, ни с повседневной рутиной. Например, Келвин Бойд. Едва закончив медицинский колледж, он открыл новое средство для лечения тифа, а потом отправился за океан, где пытался смягчить последствия отдельных цивилизованных санкций, которые великие державы применили к Сербии. Был еще Юджин Бронсон, чьи статьи в «Нью демокраси» характеризовали его как человека с мышлением, выходящим за рамки пошлых понятий своевременности и повсеместно распространенной истерии. Студента по имени Дейли однажды выгнали с факультета некого респектабельного университета за пропаганду марксистских доктрин в аудитории. В искусстве, науке и политике Энтони находил достойных представителей своего поколения. Даже футболист, квотербек Северенс, проявил истинное мужество и без лишнего шума отдал жизнь, сражаясь в рядах Иностранного легиона на реке Эна.

Энтони отложил в сторону журнал и некоторое время размышлял о судьбе этих совершенно разных людей. В дни былой непорочности он стал бы до конца отстаивать свою точку зрения. Пребывая, подобно Эпикуру, в счастливой равнодушной отрешенности, он принялся бы выкрикивать, что бороться – значит верить, а вера устанавливает для человека ограничительные рамки. И пристрастился бы ходить в церковь, так как перспектива бессмертия доставляла радость, и с таким же успехом мог бы заняться кожевенным делом, потому что жестокая конкуренция не позволяет предаваться печали. Но сейчас у него не было таких утонченных моральных принципов. Этой осенью, на двадцать девятом году жизни, у Энтони появилась склонность закрывать свой разум для многих вещей, не заниматься глубоким исследованием мотивов и первопричин. Вместо этого возникло страстное стремление защититься от окружающего мира и себя самого. Он ненавидел одиночество, но, как уже упоминалось, зачастую боялся оставаться и вдвоем с Глорией.

Из-за пропасти, разверзшейся перед Энтони в результате визита деда и отказа от привычного образа жизни, что он вел в последнее время, возникла необходимость осмотреться в этом городе, который неожиданно стал враждебным, поискать друзей и окружения, где ему некогда жилось так уютно и безопасно. Первым шагом стала отчаянная попытка вернуть свою прежнюю квартиру.

Котенок

Повидаться с дедом Энтони не удалось. Доктора запретили больному разговаривать, сообщил мистер Шаттлуорт и любезно предложил взять любое послание, которое Энтони, возможно, пожелает передать Адаму Пэтчу через секретаря, когда позволит здоровье дедушки. Из недвусмысленных намеков Энтони лишь утвердился в грустной догадке, что присутствие внука-расточителя у постели умирающего в высшей степени нежелательно. Во время беседы Энтони, памятуя о полученных от Глории наставлениях, попробовал прошмыгнуть мимо дедовского секретаря, но Шаттлуорт с улыбкой расправил крепкие плечи, и он понял всю тщетность своей попытки. Жалкий и запуганный, он вернулся в Нью-Йорк, где супруги провели полную тревоги неделю. Незначительный инцидент, случившийся как-то вечером, показал, как напряжены у них нервы.

Как-то раз они возвращались домой после ужина, и Энтони заметил бродячую кошку, крадущуюся вдоль ограды.

– Стоит увидеть кошку, и тут же возникает желание пнуть ее ногой, – лениво сообщил он.

– А я люблю кошек.

– Как-то раз я поддался этому желанию.