Рассказы из лагерной жизни

Фильштинский Исаак

Исаак Фильштинский

Рассказы из лагерной жизни

Братья

В бригаде его не любили. Это был высокий, широкоплечий верзила лет тридцати. Бригада плотников, в которой он работал, состояла в основном из жителей Западной Белоруссии, людей уже немолодых, мирных и законопослушных, отбывавших срок по пятьдесят восьмой статье. Многие из них были знакомы друг с другом еще до ареста, и в их среде никаких конфликтов никогда не было. В перерывах между работой они сидели в инструменталке, молча покуривали или вели неторопливую беседу, чаще всего о своих домашних делах.

Парень держался скромно и, казалось, ничем не должен был вызывать дурного к себе отношения. Среди плотников, в прошлом крестьян, еще сохранялись былые патриархальные нравы, и лагерная брань не вошла в обиход. Но когда речь заходила об этом парне, он теряли всякую деликатность и не стеснялись в выражениях, а бригадир, также из «западников», всячески к нему придирался и ставил его на самую тяжелую работу. Однако парень не противился и делал все, что от него требовали, не споря и не жалуясь. Когда в бригаду привозили «обед», то есть жидкую кашу, что случалось далеко не каждый день, он последним подходил с миской к раздатчику, а если каши на него не хватало, молча отходил в сторону и довольствовался куском хлеба, запивая его кипятком. Однажды во время переклички я узнал его имя: Василий Жмурко. Стандартная статья — пятьдесят восемь, пункт один «а» (измена родине). Срок — двадцать пять лет.

В придирках к Жмурко особенно усердствовал худенький, небольшого роста паренек лет двадцати пяти. Не довольствуясь обидными замечаниями в адрес Василия, паренек этот, проходя мимо, старался его как-нибудь задеть то плечом, то ногой, а иногда даже отвешивал пинок или ударял по шее. Однако Жмурко все безропотно сносил и, вроде бы, даже испытывал какое-то удовлетворение от сыпавшихся на него оскорблений и колотушек. Казалось, он воспринимал все издевательства как заслуженные и постоянно ощущал себя в чем-то виноватым.

Подозревая недоброе, я как-то спросил доверявшего мне «западника», не связан ли Жмурко с «опером», то есть не из числа ли он обыкновенных лагерных стукачей. Ответ был отрицательный. «Так за что же вы его все так не любите?» — невольно вырвалось у меня. «Стало быть, заслужил!» — сквозь зубы пробормотал собеседник и отвернулся.

Всеобщий молчаливый заговор против парня меня заинтриговал. Поэтому я не раз подсаживался к Жмурко и пытался завести с ним беседу, но он лишь настороженно на меня косился, испуганно отворачивался, а то и просто вставал и уходил.

Инопланетянин

— Кто тут у вас на бирже главный дирижер?

— У нас нет дирижера, мы — Персимфанс, — бурчу я, не подымая головы. У меня скверное настроение. С утра бригада занята бессмысленной работой. Устраняя брак лесоцеха, мы отпиливаем ножовками гнилые концы досок, делаем целый день то, на что в цеху завода ушел бы всего час.

— А что такое «Персимфанс»?

— Первый симфонический ансамбль, — объясняю я, продолжая пилить. — Был такой в тридцатые годы. Первый скрипач подавал знак, и оркестр играл без дирижера.

— Интересно, — замечает невидимый собеседник, — я занимался когда-то музыкой, а об этом не слышал.

Старый интеллигент

От составителя: Мне запомнилась реплика Войниловича, обычно очень сдержанного, 4 апреля 1953 года, когда по радио объявили о прекращении дела врачей, признания которых были выбиты «незаконными методами»: «Незаконные методы следствия! — воскликнул он тогда, — откуда бы они взялись! Ведь они всегда были в белых одеждах. Только крылышек им не хватало. Карающие ангелы диктатуры пролетариата. И вдруг — незаконные методы следствия».

Рядом с курилкой лесобиржи находилась небольшая конторка строительной бригады, которую возглавлял человек лет шестидесяти пяти, инженер Евгений Иосифович Войнилович. Бригада состояла в основном из «западников», то есть жителей бывшей Польши, в большинстве своем крестьян. Это был народ положительный и аккуратный, с еще сохранившимися навыками добросовестной и честной работы, трудились они не спеша, но основательно, выполняя всевозможные строительные и ремонтные работы на заводе.

Войнилович был потомственный петербургский интеллигент польско-русского происхождения. Свою тюремную карьеру он начал еще в конце 20-х годов, и лагерный стаж его исчислялся десятилетиями. Поводом для многочисленных арестов послужило то, что где-то к концу первой мировой войны он поступил в юнкерское училище вольноопределяющимся и вышел из него прапорщиком. В качестве бывшего офицера он постоянно подвергался преследованиям: сперва попал в тюрьму и был выслан, по окончании ссылки некоторое время работал на воле, затем снова был арестован и, отбыв в лагере первый срок, попал в Челябинск, где строил тракторный завод, а во время войны руководил его переоборудованием для производства танков. В третий раз, в 1950 году, арестовали не только Войниловича, но и его жену. Получив свою десятку за антисоветскую агитацию, Евгений Иосифович оказался в нашем лагере. Не без юмора он рассказывал, что главным его преступлением оказалась якобы сказанная им фраза о том, что финская кампания 1940 года напоминает ему цусимское поражение. Следователи именовали его чуждым элементом и белогвардейцем, а его работу на строительстве Челябинского завода, за которую он получил орден, трактовали как своеобразную маскировку.

В какой-то мере судьба семьи Войниловича типична для нашей эпохи. Отец его погиб во время гражданской войны, отец жены сгинул в лагере. Мать жены попеременно ездила в лагерь то к дочери, то к зятю. Я помню, как однажды, когда нас пригнали с работы, я увидел на ступеньках конторы у вахты пожилую женщину. На лице ее не было той растерянности, которая обычно появляется при виде колонны зека на лицах наших гостей, приезжавших навестить родных. Ей было привычно навещать в лагере то мужа, то дочь, то зятя, и она, улыбаясь, приветливо помахала нам рукой.

Администрация завода относилась к Войниловичу с подозрением. Под влиянием постоянной пропаганды в сознании начальников сложился образ опасного инженера-вредителя, который может невесть что сотворить на заводе, того и гляди поджечь или взорвать. Поэтому всякое его действие по инженерной части наталкивалось на настороженное отношение, а инициатива пугала. Однажды это чуть не вылилось в целое следствие.

Колхозник

Настоящего его имени никто не знал, между собой заключенные называли его просто Колхозник. В этом прозвище, возможно, отразилось исконное презрение уголовников к мужикам, по их понятиям, людям тупым и корыстным, в отличие от них самих. Это был человек лет пятидесяти, среднего роста и крепкого телосложения. Он уныло бродил по лагерной и заводской зонам в поношенной и грязной военной гимнастерке, все время что-то выискивая и вынюхивая. Туповатое, с тяжелым подбородком и густыми бровями лицо его выражало одновременно и крайнюю озлобленность, и какую-то затаенную тоску Казалось, что его голова была все время занята какой-то навязчивой и горькой мыслью, не дававшей ему покоя. Ни при этом его маленькие светло-серые глазки зорко и настороженно смотрели вокруг и замечали всякий режимный непорядок. Особое удовольствие он испытывал, охотясь за нарушителями, сумевшими раздобыть спиртное или устроить любовное свидание. Если ему удавалось поймать виновных на месте преступления, обычная угрюмость исчезала с его лица и он с наслаждением, даже с каким-то садизмом записывал имена провинившихся и добивался для них штрафного изолятора.

Между собой заключенные говорили о его мелочной жадности, истинной причины которой, разумеется, никто не знал. Он любил заниматься раздачей домашних посылок, так как заключенные обычно совали ему что-либо из присланного. Тогда он оживлялся, глаза его светились откровенной радостью, но, сохраняя престиж, он говорил:

— Ишь грязи-то на столе навалили сколько. Прибрать бы надо!

После этого он тщательно упаковывал доставшуюся ему добычу в заранее припасенный для этого мешок.

Уголовники знали о его слабости. Когда он в своих бесконечных поисках нарушителей появлялся на заводе, кто-либо из работяг будто бы невзначай ронял: