Стендаль

Филлипетти Сандрин

Личность Анри Бейля, известного миру как Стендаль, сложна и парадоксальна. Этот блистательный ум не был оценен при жизни; заслуженная им литературная слава тоже пришла к нему лишь после смерти. Антиклерикал с убийственной иронией, своим пером, словно острым скальпелем, вскрывающий человеческую душу, — Бейль-Стендаль посвятил свою жизнь смелым поискам самого себя. Этой жизни, поражающей многообразием, — от наполеоновских кампаний до перипетий консульской службы, перемежающихся любовными треволнениями, — могут позавидовать даже герои его собственных романов. В предлагаемой книге она и предстает перед читателем во всей своей полноте.

С. Филлипетти

Стендаль

ПРЕДИСЛОВИЕ

В своих «Философских прогулках» Реми де Гурмон пишет: «Философский смысл того или иного периода времени следует искать не только у самих философов, для которых философия является профессией или предметом постоянных размышлений, но с не меньшим основанием у моралистов, поэтов и романистов. <…> В XIX веке несколько независимых и оригинальных умов выстроили, сами того не зная, целую философию. Среди них — Стендаль. В эту эпоху расцвета христианского романтизма вдруг появились особенные книги — они противоречили общему направлению умов. <…> Для Стендаля смысл жизни был в поисках любви. Такой жизненный принцип может показаться грубым или легкомысленным, но именно он был бесконечно нов для общества, которое едва успело опомниться от ужасов военных кампаний и сразу очутилось в тенетах набожности и литературного сентиментализма».

Обладатель трудного характера, замешенного на противоречиях, Анри Бейль, известный как Стендаль, не был похож ни на кого. Его своеобразный жизненный путь — в непрестанном движении — пробивает изрядную брешь в том слишком серьезном имидже, который ему зачастую придают. Его рождение выпало на самое начало революции; в возрасте между восемнадцатью и тридцатью годами этот яростный антиклерикал принимал участие в наполеоновских кампаниях в Италии, Пруссии и Австрии, а затем — и в России. В годы зрелости он, вечно сомневающийся насмешник, оттачивал свой ум в самых просвещенных кругах Империи и Реставрации, а закончил свою жизнь во времена Июльской монархии — консулом в маленьком портовом городке Чивитавеккья, что было не слишком почетным изгнанием.

Наделенный острым умом и даром собеседника, в котором ему не было равных, он умел внимательно наблюдать за изменениями, происходившими с обществом. Среди жизненной мешанины из трагикомических любовных перипетий, бесконечных переездов и проблем со здоровьем он создавал удивительно разноплановые произведения; в его романах содержится много автобиографических моментов. Предпочитая предписаниям морали непреклонную правду жизни, он подарил французской литературе два своих бесценных шедевра — доказательства силы его гения: «Красное и черное» и «Пармскую обитель».

ГРЕНОБЛЬСКИЕ ГОДЫ. 1783–1799

Обременительная наследственность

«Ничто не удивляло меня больше в моих путешествиях, чем слышать от знакомых офицеров, что Гренобль — очаровательный город, искрящийся умом, и что молодые женщины в нем просто незабываемы». Анри Бейль был, бесспорно, патриотом Дофине: ценя отважную натуру и закаленный характер его уроженцев, он при этом нисколько не был склонен к ностальгии по родному городу. Все в нем раздражало его: как внешний вид («сырость и грязь на стенах домов — позеленевших, почерневших»), так и умы («Все самое плоское, что есть в буржуазности, напоминает мне Гренобль; все напоминающее о Гренобле внушает мне ужас — нет, „ужас“ еще слишком благородное слово, — „тошноту“. Гренобль для меня как воспоминание об отвратительном несварении желудка: опасности нет — только страшное омерзение».)

Гренобль стоит на берегу Изера, соседствуя с Воклюзом, Тайфером и Шартрезом, опираясь на склон горы Бастиль, в обрамлении незавершенного земляного вала. К началу революции он представлял собой благоденствующий город со своим парламентом

[1]

, театром и светской жизнью. Светские нравы были настолько свободными, что Шодерло де Лакло, служивший в здешнем гарнизоне в качестве артиллерийского офицера с 1769 по 1775 год, здесь же, похоже, и почерпнул материал для своих «Опасных связей».

Ребенку, а затем юноше Бейлю даже в голову не могла прийти мысль о наличии чего-либо неблагопристойного в той жизни, что протекала за внушительными фасадами суровых домов его родного города. Провинциальное, живущее интригами, это внешне благовоспитанное общество казалось ему лишенным пороков, далеким от всякой свободы нравов, а мадам де Монмор, предполагаемый прототип маркизы де Мертёй, осталась в его памяти хромой старой дамой, которая угощала его засахаренными орехами, когда он бывал в гостях в ее поместье Шеваллон.

«24 января 1783 года крещен Мари Анри, рожденный вчера законный сын дворянина Шерубена Жозефа Бейля, адвоката в парламенте, и дамы Каролины Аделаиды Генриетты Ганьон. Крестным отцом был господин Анри Ганьон, врач в этом городе, с крестной матерью ребенка дамой Мари Раби, вдовой дворянина Жана Батиста Бейля, при жизни королевского судьи этого города, — подписавшиеся с отцом и свидетелями». Новорожденный получил, таким образом, два наследия — во всем противоположных: он оказался одновременно Бейлем и Ганьоном, горцем и средиземноморцем. Замкнутым и прагматичным — с одной стороны, яростным и тоскующим — с другой. Всю жизнь ему суждено быть разрываемым между этим своим двойственным наследием: недостатком внешнего блеска, мелочной расчетливостью, одержимостью предрассудками, полученными от отцовского клана, к которому он причисляет и свою тетушку Серафи, и возвышенными чувствами и открытостью ума, свойственными противоположному клану.

Бейли были уроженцами Веркорского высокогорья; в их семействе передавалась по наследству должность прокурора парламента: прадед Анри, Жозеф Бейль (1649–1739), получил ее в 1696 году и передал ее в 1721-м своему сыну Пьеру (1699–1764). Королевский советник, он был также субститутом и адъюнктом в окружном суде Грезиводана — эта должность принесла ему в качестве привилегии личное дворянство. Пьер Бейль и Жанна Дюперон в своем брачном союзе произвели на свет двух дочерей и сына, Жозефа Бейля, родившегося 29 марта 1747 года.

«Я был влюблен в свою мать»

Ключевым событием детства стала для Анри преждевременная смерть матери: Анриетта Ганьон умерла 23 ноября 1790 года в возрасте 33 лет в результате тяжелой шестой беременности; из пяти детей, произведенных ею на свет, выжили только трое. Анри страстно любил ее — он будет хранить воспоминание об этом чувстве даже сорок пять лет спустя: «Мне хотелось покрывать мать поцелуями всю — даже чтобы не мешала одежда. Она очень любила меня и часто целовала. Я отвечал ей с такой горячностью, что этим даже вынуждал ее отстраняться. Я ненавидел отца, когда он своим приходом прерывал наши объятия». Несомненно, такое явное подтверждение «эдипова треугольника» порадовало бы, несколькими десятилетиями позже, знаменитого отца-основателя психоанализа Фрейда.

Уход матери из жизни стал для мальчика катастрофой. Поэтому воспоминание о недолгом времени, прожитом вместе с матерью, переросло у него в подлинный культ. Он потерял самое дорогое в мире, рано созрел и впоследствии с полной уверенностью напишет: «С этого момента началась сознательная жизнь моей души». Ему не было еще и восьми лет, когда он, в черном одеянии, присутствовал на похоронах матери. «Аббат Рей молча поцеловал моего отца. Мне отец казался уродливым, его глаза распухли, и он поминутно всхлипывал. Я держался неприметно в стороне, но все хорошо видел и слышал.

„Друг мой, все в руках Божьих“, — произнес аббат. Эти слова, сказанные человеком, которого я ненавидел, другому человеку — которого я не любил, — заставили меня глубоко задуматься». Свершилось: с этого момента Анри будет расти безбожником и антиклерикалом.

«Когда я вошел в зал и увидел гроб, покрытый черной тканью, в котором

была моя мать,

меня пронзило неистовое отчаяние. Я понял наконец, что такое смерть». Еще накануне непонимающий, с сухими глазами, названный за это бесчувственным — и явно несправедливо — сестрой покойницы, этот ребенок теперь возмущался поведением собравшихся здесь взрослых: в такой обстановке они могут спокойно беседовать! Назавтра, уже на кладбище Нотр-Дам, его боль вырвется наружу: «Я припоминаю, что не хотел, чтобы бросали землю на гроб матери — мне казалось, что ей будет больно». Он был безутешен.

Возможно, Анриетта как-то особенно нежно любила сына — ведь своего первенца она потеряла. Во всяком случае, ее уход лишь усилил отчуждение, которое Анри и без того испытывал по отношению к своему родителю. Мальчик лелеял в себе трагедию потери матери, но в своем детском эгоизме не понимал, что не он один переживал ее. Ослепленный своим горем, он не осознавал всю меру печали своего отца — ведь тот внезапно остался вдовцом с тремя маленькими детьми на руках. Конечно, Шерубен, из стыдливости или желая подбодрить детей, старался не обнаруживать свою боль. От этого несправедливость сына по отношению к нему лишь усиливалась — и так будет всю жизнь. «Вследствие сложной игры характеров в нашей семье случилось так, что с уходом матери ушла и вся радость моего детства».

Тирания Райана

8 марта 1792 года умер Пьер Антуан Жубер — первый наставник Анри, «угрюмый педант-монтаньяр», который давал ему уроки латыни. Мальчик угодил в руки к новому наставнику — аббату Жану Франсуа Райану (1756–1840), который незадолго до этого закончил обучение другого мальчика, Казимира Перье — будущего министра Июльской монархии. Аббат «был уроженцем деревушки в Провансе. Это был маленький, худой, весь зажатый человечек с зеленоватым цветом лица, лживым взглядом и отвратительной улыбкой». В довершение ко всему этот холодный и непреклонный иезуит оказался страстным любителем апельсиновых деревьев и канареек — он поместил зловонную клетку с птицами в темной и сырой комнате ребенка, в двух шагах от его кровати. Однажды дедушка возмутился тем, что аббат преподает ребенку Птолемееву систему мироздания, утвержденную церковью, притом что она совершенно ошибочна, — и тогда Анри сделал вывод, что аббат «из лицемерия, или по роду своего образования, или по долгу священнослужителя был заклятым врагом всякой логики и здравого смысла». Его отвращение к этому суровому человеку и ко всему, что тот преподавал, еще более возросло. Мальчик нехотя переводил Вергилия — он считал, что красота его стиха сильно преувеличена наставником; с радостью хитрил, когда обнаружил переводы этого поэта в библиотеке отца; изучал «Современную географию» аббата Лакруа — и умирал от скуки. Он начал ожесточаться: «Я становился все более мрачным, злым, несчастным. Я ненавидел всех, и особенно — тетку Серафи». Любой пустяк стал оборачиваться в семье жуткими сценами. У мальчика даже зародился план побега. Храбрости ему было не занимать — но где взять деньги?..

Только любимый дедушка, двоюродная бабушка Элизабет и дядя Ромен Ганьон пользовались расположением Анри. Дедушка оказывал немалое влияние на образование внука — он формировал и совершенствовал его ум. Он разговаривал с мальчиком на самые разные темы без всякого превосходства — чаще всего в своем кабинете, где над всем царил бюст Вольтера. Бабушка Элизабет воспитывала душу ребенка: «…ей я обязан ужасающими вывертами благородства в старинном испанском духе, в которые я впадал в течение первых тридцати лет моей жизни…» Страстная поклонница Корнеля, бабушка обожала рыцарские поступки, вообще все героическое; когда она восторгалась чем-либо, то обязательно восклицала: «Это прекрасно, как „Сид“!» Что до дяди Ромена, то он был полной противоположностью старшему поколению: читал только любовные романы и открыто позволял содержать себя своим любовницам. Именно этому донжуану, озабоченному исключительно своим туалетом, был обязан ребенок открытием для себя театра. Вполне вероятно, что именно ему Анри будет впоследствии пытаться подражать и в любовных победах.

Самое большое несчастье мальчика заключалось в том замкнутом образе жизни, на который его обрекал наставник: «Г-н Райан, наподобие какой-нибудь сегодняшней министерской газеты, мог говорить с нами только об опасностях свободы. Стоило ему увидеть купающегося ребенка — и он тут же предсказывал, что тот утонет. Он угодливо воспитывал из нас трусов — и ему это прекрасно удалось: я так никогда и не научился плавать». Будучи объектом неусыпного наблюдения, Анри не имел права выходить из дома и общаться с другими детьми. Прогулки запрещались, приглашения отклонялись. Вид детей — таких же, как он, — свободно бегающих по площади Гренет, — был для него сущей пыткой: уже через много лет, в 1835 году, он выскажет сожаление, что ему не удалось в детстве поиграть в шары. Единственными компаньонами игр ему были назначены сестры. Младшую он терпеть не мог — и недрогнувшей рукой изображал графитом на штукатурке дома карикатуры на эту «доносчицу». Он живет в изоляции и дружит по-настоящему только с Марион — кухаркой, которая всегда прямо говорила, что думает, — и еще с Ламбером, дедушкиным лакеем. «Я страдал, хотя и не видел истинных причин этого. И все же отмечу справедливости ради: надо было видеть этих надутых от гордости буржуа, которые были озабочены лишь тем, чтобы дать их

Впрочем, для его родных, приверженцев Старого Режима, это было вполне естественным — воспитывать детей в страхе и уважении, а не в стремлении к свободе. Выходы были позволены мальчику только по четвергам — в семейное поместье Фюроньер; там же он проводил свои

1793 год ознаменовал собой новый этап в развитии отношений Анри с его родными — они значительно ухудшились. Все началось со свержения Людовика XVI — вся семья следила за судебным процессом над ним «как если бы он был им близким другом или родственником». Мальчик же жаждал казни «предателя» и с нетерпением ожидал вердикта. Голосование было формальным: непримиримые монтаньяры значительно перевешивали умеренных жирондистов, и 21 января монарх взошел на эшафот. Юный Анри был в восторге от того, что он считал великим актом национальной справедливости, и злорадствовал: «Я испытал тогда один из живейших моментов радости в моей жизни».

Математика как путь к свободе

Никакой передышки от учебы Анри, конечно, не получил, и вскоре ему в присутствии своего дедушки пришлось продолжить изучение латыни уже с гражданином Жозефом Дюраном — грамматистом и частным учителем. «Метаморфозы» Овидия были заменены Ветхим Заветом, и ученик впервые в жизни почувствовал, какое наслаждение владеть этим языком, — ведь латынь столько лет была для него лишь пыткой. Его мучил лишь один вопрос: как вырваться из своего домашнего заточения?

Весной 1794 года Якобинское общество Гренобля сформировало «Батальон надежды» — военизированное объединение детей города, и Анри с завистью наблюдал за их маневрами из окна дома Ганьонов. Он решился на отчаянный шаг: самым старательным своим почерком изобразил якобы официальное письмо, предписывавшее его семье немедленно зачислить его в этот «полк». Подделка была раскрыта. Поддельщик имел очень неприятное объяснение с родными и решил, что последняя его карта бита, однако мыслей о побеге не оставил. На следующий год ему было позволено обучаться рисунку у художника Жозефа Ле Руа, и он стал использовать те несколько десятков метров, что отделяли его дом от дома художника, чтобы насладиться, на свой страх и риск, этими мгновениями свободы: «Разве ложь — не единственное прибежище рабов?»

Все его существо восставало против насилия. Однажды — дело было уже к ночи — он отважился: ушел из дому и вошел в церковь Сент-Андре, закрытую для богослужений с 9 декабря 1790 года: там как раз проходило заседание Якобинского общества.

Его впечатления от народного собрания оказались неблагоприятными: «Одним словом, тогда со мной произошло то же, что потом будет всегда: я люблю народ, я ненавижу его угнетателей, но если бы мне пришлось жить среди народа — это было бы для меня ежеминутной пыткой». Ему еще не раз доведется впадать в подобные противоречия.

От домашних оков юного Анри освободил Конвент. 7 вандемьера Третьего года (28 сентября 1794 года) была учреждена Центральная школа общественных работ — годом позднее она стала Политехнической школой. Затем, по предложению Лаканаля и декретом от 7 вантоза Третьего года, такая Центральная школа была создана в каждом департаменте. Эти школы, несмотря на то что вполне оправдали себя, будут упразднены Бонапартом в 1802 году и заменены лицеями.

ВОЕННЫЕ ГОДЫ. 1800–1814

«И это Париж?»

Государственный переворот, произведенный Бонапартом, знаменовал собой конец эпохи революции. Республика нотаблей, национальное представительство, свобода прессы и институты народовластия сменились военной диктатурой и установлением деспотического режима, в котором все решалось волеизъявлением одного лица. К концу 1799 года Бонапарт окончательно утвердил свою власть, назначив себя Первым Консулом. Час республики пробил. Впрочем, юный Анри Бейль нимало не был обеспокоен этим грандиозным историческим событием. Главой полиции был поставлен Фуше, министром иностранных дел — Талейран, но все это проходило мимо сознания свободолюбца — настолько он был поглощен новизной собственного тогдашнего состояния.

Сразу по приезде он поселился в гостинице неподалеку от Политехнической школы, которая находилась в подсобных помещениях бывшего Пале-Бурбон, ставшего Домом Революции, — на Университетской улице. И тут же оказалось, что всё в Париже ему противно до тошноты: отсутствие привычного вида гор, грязь, сырость, шум, вид множества занятых людей, сады с постриженными деревьями. Исторические памятники его не интересуют, а пищу он находит несъедобной. В общем, ничего похожего на то, чего он ожидал. Резко выпав из семейного кокона, предоставленный самому себе, кандидат в политехники растерялся: «В сущности, мне хотелось в Париж из отвращения к Греноблю. Что же до математики, то она была лишь средством к этому побегу».

Наконец Анри пришел к твердому решению: не подавать на конкурс в Политехническую школу. Никто из родных, начиная с самого Шерубена, и не думал принуждать его к этому. Похоже, ему решили слепо доверять во всем. Теперь из всех его прежних страстных увлечений оставалось только одно — писать комедии. Из соображений экономии он переехал в мансарду на пересечении улиц Бак и Сен-Доминик. Свой первый визит он нанес Ноэлю Дарю — двоюродному брату доктора Ганьона, который жил в маленьком особняке на улице Лилль, принадлежавшем ранее Кондорсе. Перед этим родственником — высоким, красивым, импозантным стариком, внушавшим трепет всем окружающим, — он почувствовал себя неловким и даже каким-то неуместным.

Резкие перемены в жизни лишили Анри душевного равновесия. Его преследует постоянный страх быть принужденным, так или иначе, к поступлению в Политехническую школу. Он намеренно запаздывает с подачей бумаг: «Я ждал с нетерпением известия о том, что учеба уже началась. Потому что на отделении точных наук нельзя было начинать обучение с третьего занятия».

В своем недовольстве Парижем он обвиняет главным образом себя самого: неужели он не в состоянии увидеть этот город по-настоящему? Что же тогда ему любить, если он не любит Париж? Но правда жизни оказалась слишком суровой для юного провинциала с экзальтированной душой. Никого не зная в городе, не имея никакого дела, Анри заболел. Из-за болезни — грудной водянки — он быстро теряет волосы (он даже будет вынужден некоторое время носить парик); в горячке и бреду, одинокий, заброшенный, он прикован к постели. Тогда за юного родственника взялся Дарю-отец. Он прислал к Анри хорошего врача вместо того бессовестного шарлатана, который консультировал его ранее, нанял ему сиделку и, когда больной поправился, организовал его переезд в свой дом на улице Лилль — в комнату на третьем этаже с видом на сады. Анри раздобыл себе экземпляр «Искусства комедии» — весьма популярного тогда творения Жана Франсуа Келава — и, вооружившись тетрадью, решил серьезно засесть за это занятие (ведь только оно его по-настоящему интересовало), но на пути от теории к практике одного шага оказалось мало. Тогда начинающий писатель с сомнением стал вопрошать себя: должен ли он писать комедии или лучше стать оперным композитором — ведь ноты он знает. Чего ему больше хочется? «Я чувствовал, правда достаточно смутно, что не знаю толком ни жизни, ни себя самого, и потому не могу определиться».

Переход через Альпы

Первый Консул был поставлен перед необходимостью как можно быстрее прийти на помощь к генералу Массена, который с огромным трудом старался воспрепятствовать армии генерала Меласа захватить юг Франции. С этой целью Бонапарт избрал кратчайший путь — через Швейцарию и перевал Гран-Сен-Бернар в долину По. Ни одна армия со времен Ганнибала не совершала такого опасного перехода через Альпы. (Автор упустил из виду переход суворовской армии через Альпы, имевший место незадолго до описываемых событий.

— Прим. пер.)

Юноша Бейль, не связанный никакими военными обязательствами, отнесся к этому как к захватывающему приключению. Вместо того чтобы заняться приготовлениями к тому, что его ожидает, он решил запастись библиотечкой из трех десятков книг. По прибытии в Женеву он, будучи горячим поклонником «Новой Элоизы», первым делом посетил дом, в котором родился Жан Жак Руссо. Дальнейшее его нисколько не беспокоило. Прикомандированный к военному комиссару, в обязанности которого входила организация перемещения войск, Анри получил в свое распоряжение больную лошадь, оставленную Пьером Дарю, и должен был ждать, пока она поправится.

Наконец наступил день, когда его тяжелый вещевой мешок был приторочен к выздоровевшей лошади. Анри уселся верхом — первый раз в жизни. Тут же выяснилось, что он не умеет держаться в седле, не понимает повадок животного, с трудом заставляет его слушаться:

«Я

умирал от страха, но жребий был брошен, и теперь самые страшные опасности не могли меня остановить. Я напряженно уставился на загривок лошади, и те три фута, что отделяли меня от земли, казались мне бездонной пропастью. И — что самое смешное — на мне, кажется, были даже шпоры». Лошадь пронесла его шагов двадцать, свернула с дороги, устремилась в поле, заросшее ивами, и принялась вовсю скакать там на приволье.

Начинающий кавалерист был избавлен от этого кошмара только вмешательством доброго человека: Франсуа Мари Бурельвилье, капитан Третьего кавалерийского полка, из милости взял его под свое покровительство. Он сделал поистине доброе дело: ведь юноша не только ничего не понимал в верховой езде — он вообще никогда не видел армии. Позднее капитан обучит его азам кавалерийского дела, а также некоторым приемам фехтования — тому, что необходимо, чтобы выжить на войне. Они вместе совершили переход и вместе расположились на постой. В дороге время проходило у них в интересных разговорах вперемежку с маленькими опасностями, которые только приводили Анри в восторг: ведь ему было всего лишь семнадцать с половиной лет. «По счастью, моя швейцарская лошадь была спокойна и рассудительна, как швейцарец. Если бы она была итальянкой, а значит, коварной, то она сто раз могла бы меня убить».

В Вевэ, услышав колокольный звон, он взобрался на церковную колокольню и оттуда любовался озером, раскинувшимся перед его глазами: «Там, кажется, я был ближе всего к совершенному счастью». Может быть, в его жизни наконец настали лучшие времена? В Лозанне он не сумел достать саблю из ножен, чтобы утрясти некий вопрос с квартирой, и признался своему ошеломленному наставнику, что вообще никогда не держал в руках оружия. И еще неожиданно оказалось, что он тонко чувствует красоту природы — это он, который всегда считал, что равнодушен к ней… Теперь он оценивал себя как «дилетанта, оказавшегося в армии, чтобы повидать мир, но имеющего призвание к написанию комедий — как Мольер».

Швейцарцы, с которыми они общались каждый день, не могли не рассказывать им об опасностях Гран-Сен-Бернара — но от этого ликование Анри только возрастало. Он не задумывался ни о риске перехода через перевал, ни вообще о его целях. Призма подобного воодушевления, конечно, прекрасно преломляет действительность для того, кто живет мечтами, но переход через перевал все же должен был произойти не в мечтах, а в реальности. Что стало бы с ним, если бы он шел один? «На определенной высоте холод стал совсем пронизывающим, зябкий туман окутывал нас; весь наш путь был завален снегом. Этот путь — узенькая тропинка между двух каменных стен — был покрыт слоем тающего снега толщиной в несколько сантиметров, а сверху на нас катились камни… Время от времени попадались трупы лошадей, и тогда моя начинала артачиться. Однако гораздо хуже стало, когда она уже прекратила артачиться. Что ж, в сущности, это была всего лишь кляча».

Первый раз в Милане

Не успев сойти с лошади, он встретил своего кузена Марсиаля. «А мы думали, что вы погибли!» — воскликнул тот. По-доброму расположенный к младшему родственнику, он повел Анри в Каза д’Адда, что на Корсо ди Порта Нуова — ныне виа Манцони, — где он сам стоял на квартире. Анри едва успел попрощаться со своим благодетелем Бурельвилье, который помог ему добраться до столицы Ломбардии живым и невредимым. С ним он больше не встретится.

Дворец Каза д’Адца, несмотря на недостроенный фасад, произвел на Анри сильное впечатление. Слуги приняли у него лошадь и вещевой мешок; затем в великолепном салоне ему подали отбивные — он нашел их восхитительными. Так Милан сразу стал для него «самым прекрасным местом на земле» — и любовь к нему останется в его сердце навсегда.

Все вызывает его восхищение в этом городе — «в пять раз больше Гренобля и удобно построенном»: архитектура и музыка, многочисленные кафе и приятный образ жизни. Он не скупится на похвалы Ла Скала — «этому первому театру в мире»: здание роскошно декорировано, а по величине — «с половину площади Гренет». Но «здесь дают одну и ту же оперу в течение пятнадцати дней; музыка божественна, а актеры отвратительны».

Ла Скала занимает теперь главное место в жизни Анри. Этот театр был не только театром — он служил светским салоном всему городу, и этим салоном никто не решался пренебречь: здесь назначались встречи, завязывались интриги. Все ложи были заранее заказаны, и начинающему меломану оставалось довольствоваться той, которая была отведена для штаба, — по крайней мере, она находилась в партере. Впрочем, для него это не имело значения — ничто не могло умалить его восторг. Для довершения блаженства ему оставалось только выучить итальянский язык. Это не представляло бы никакой трудности, если бы он не был снова вынужден заниматься противной бумажной возней: заботливый родственник Пьер Дарю прикомандировал его к своему кабинету в Каза Кастельбарко. Зато Марсиаль, который относился к нему как к равному, старался его развлечь. Хотя Анри и находил его недостаточно романтичным — сам-то он доводил эту свою склонность до экстравагантности, — но именно этому развязному соблазнителю он был обязан открытием «очаровательной любезности женщин этой страны».

Его угнетает итальянская летняя жара, но если бы пришлось вернуться во Францию — он был бы в отчаянии. Причиной тому стало сущее наваждение, которое называлось Анжела Пьетрагруа, итальянская графиня, любовница военного комиссара Луи Жуанвиля, под началом которого Анри работает, — он и представил ей юношу. Эта высокая красивая женщина была «наделена особым величием благодаря тому, каким образом расположены на ее лице глаза, нос и лоб». Молодой человек страстно влюбляется. Но он «горд, чрезвычайно чувствителен и безвестен», и никто рядом с ним не приходит ему на помощь советом. При этом все вокруг преуспевают: «…Я видел: то, что они делают, я мог бы сделать лучше; они были счастливы, имели любовниц. Я же бездействовал — я ждал какого-нибудь романтического случая вроде сломавшейся коляски и т. п., который помог бы некоей чувствительной душе узнать лучше мою душу». Но ему не хватает любезности в обхождении, и фортуна отворачивается от него. Кстати, товарищи почему-то дали ему прозвище «Китаец»… Он не решается открыться предмету своей страсти и продолжает обожать молча. «Как только мне представляется случай приобрести опыт и развлечься, — я сразу начинаю рассуждать о том, что сначала нужно приобрести знание жизни, чтобы уметь находить в ней удовольствие. Стоит ли после этого удивляться, что я неловок с женщинами и не имею у них успеха? Я могу блеснуть в обществе, только когда разговор строится на четких рассуждениях или касается в общем характеров и страстей, которые я постоянно изучаю».

Париж — столица больших возможностей

«Путешествие, чтобы быть познавательным, должно сопровождаться рассуждениями о самых разных предметах, которые встречаются по пути. Когда я приехал в Италию, то совсем не знал Франции. Мои путешествия, следовательно, не могут быть для меня полезны, пока я не узнаю Францию или любую другую страну, — чтобы я мог проводить сравнения», — заметил Анри в своем «Журнале». Словно начисто забыв о своем недавнем военном прошлом, выздоравливающий младший лейтенант проявляет полную глухоту к политической напряженности и военным действиям в Европе и решает серьезно продолжить свое интеллектуальное самообразование.

После трех месяцев, проведенных в Гренобле среди танцев и карнавальных развлечений, а также в беседах о Шекспире и карточной игре с Альфонсом Перье и Феликсом Фором, он поспешно отправился в столицу. Сбылась наконец его мечта: он в Париже и при этом — молод и свободен. Его положение тем более приятно, что он теперь получает жалованье, соответствующее его чину. Верно говорят, что все познается в сравнении. Этот ранее чуждый Анри большой город теперь стал для него гостеприимным и, оказывается, «имеет тысячу преимуществ. Здесь столько произведений искусства; здесь великолепный театр, где можно общаться с замечательными людьми всех возрастов, здесь в свете больше здравого смысла, чем где-либо в другом месте; женщины здесь — в отличие от провинциальных болтушек — умеют серьезно рассуждать».

Что касается сердечных дел, то Анри еще в Гренобле познакомился с Викториной Мунье, старшей дочерью бывшего депутата Генеральных штатов Жозефа Мунье, который только что был назначен префектом в Иль-э-Вилен. Он был сражен ею как ударом молнии — он собирался даже последовать за нею в Ренн, куда она отправилась вслед за отцом. Маневры, которые он предпринимал для сближения с ней, были, однако, несколько необычны. Вместо того чтобы открыто объясниться с молодой женщиной, он описывал свои чувства к ней — в более или менее завуалированной форме — в письмах ее брату Эдуарду, надеясь, что тот передаст сестре его послания. В ожидании благоприятного поворота событий — а он так и не наступит — юный ловелас, чтобы не терять времени даром, предался нежным чувствам к своей кузине Адели Ребюффель, которая была то очаровательно фамильярна с ним, то совершенно к нему безразлична. Он проявлял упорство в желании нравиться ей, а она умела весьма искусно раздувать искры в неостывшем пепле его чувств. Он добился-таки взаимности, но не ее, а ее матери, Мадлены Ребюффель, которая занялась его любовным воспитанием, — это случилось в конце августа 1802 года.

2 августа Бонапарт был объявлен Первым Консулом пожизненно — мадам де Сталь назвала это вторым шагом к монархии. Наполеон энергично делал карьеру. Бывшие товарищи Анри по Центральной школе тоже делали карьеры в коммерции и банковском деле, а он сам был полон решимости продолжать свое образование — причем во всем сразу. Он жаждет знаний и посвящает свое время прежде всего воспитанию ума. Опасаясь, что целые годы могут исчезнуть из жизни безвозвратно, он торопливо поглощает древних и современных авторов в Коллеж де Франс и в Национальной библиотеке — интересуется Гоббсом, Дестутом де Траси, Вовенаргом и Гольдони; он также берет уроки танцев, начинает изучать английский язык, затем еще греческий и особенно старательно оттачивает свой театральный вкус, не пропуская ни одного спектакля в те дни, когда светское общество бывает в театре в полном составе. В общем, Париж — это именно тот город, в котором он может по-настоящему заняться своим образованием.

По ходу чтения Анри делает многочисленные заметки, записывает интересные мысли — и обрушивает всю эту интеллектуальную и культурную манну на свою сестру Полину. Во времена своих ломбардских перипетий он в изобилии давал ей советы в письмах — теперь к ним прибавляются рассуждения, сентенции и целые страницы философии. Брат беседует с ней о многих вещах, чтобы научить рассуждать и ее: они говорят о смехе и смешном, о тщеславии и душевных противоречиях; Анри настаивает на необходимости постоянно учиться — и обнаруживает себя гораздо более серьезным мыслителем, чем прежде. Он полагает, что единственными достойными целями, к которым нужно стремиться, являются счастье и правда, и выражает эти мысли с такой силой и последовательностью, что у Полины входит в привычку возражать семейству бесконечными «так считает Анри». Если ему и не удается в полной мере исполнить свою миссию просветителя, то Полина, во всяком случае, изо всех сил старается разделять взгляды брата: она верит ему безгранично. Сестра становится его собеседницей, домашним шпионом и посредником. Анри, уже отчаявшийся найти настоящую дружбу, не мог и мечтать о более преданной подруге. «Мне приходится мириться с тем, что те качества, которые я хотел бы видеть в одном друге, оказываются распределены по разным моим друзьям. Но я не смог бы общаться со многими».

Марсельская интермедия

В семье никто, за исключением Полины, не верил в коммерческие таланты Анри. К тому же очередное противостояние Франции и Англии не предвещало расположения звезд, благоприятного для коммерческих дел. Англия воспользовалась своим господством на море, чтобы захватить монопольное право морских перевозок, и объявила блокаду Франции. В столь неблагоприятных условиях Шерубен тем усерднее продолжал заботиться о будущем семьи и даже питал некоторые надежды, что его наследник повернется наконец лицом к действительности — тогда можно будет доверить ему управление частью их сельскохозяйственных угодий. С таким настроем он и встретил сына, но Анри твердо стоял на своем…

Приехав в Марсель 25 июля 1805 года в семь часов вечера, Анри впервые увидел море. Он встретился с Мантом и снял жилье в отеле Рамбер — там, где уже расположилась Мелани. Плохо было то, что он приехал с пустыми руками: отец денег не дал. Шарль Менье устроил Анри на должность коммивояжера — при его безденежье не приходилось претендовать на что-либо лучшее. Начинающий коммерсант вынужден был привыкать к нравам и обычаям компании, занимавшейся импортом колониальных товаров, и проводить все дни напролет на таможне, на бирже, в Палате мер и весов. Он, естественно, находил свое новое занятие скучным и обременительным: оно не оставляло ему свободного времени для чтения. Одержимый фантастической идеей — обеспечить себе хорошую ренту, он вынашивает все новые прожекты и доходит даже до того, что сообщает своим, будто является отцом дочери Мелани, ласково называя ее в письмах Анриеттой — в надежде, что удастся растрогать дедушку. Все напрасно: сообщение о его отцовстве вызвало в семье волнение, но затем его попросили впредь ставить перед собой более разумные жизненные цели — и Шерубен денег опять-таки не дал.

Конечно, никакого таланта к коммерции у Анри не обнаружилось. Все, что он извлек из нее для себя, — это «некоторый интерес к политическим событиям». Кстати, этот интерес был вполне своевременным.

По вечерам Мелани под руководством Анри учила роли. Но театр в Марселе не шел ни в какое сравнение с парижскими: «Здесь играют главным образом трагедии — и это вопреки всякому здравому смыслу. Если играется какая-нибудь трагедия, которую марсельская публика не знает, то, какой бы хорошей она ни была, марсельцы будут аплодировать только знакомым репликам — неважно, хороши они или плохи, сносно или плохо произнесены». Зрители хорошо принимали дебютантку Мелани — в том смысле, что более или менее внимательно вслушивались в ее первые реплики, но вскоре возвращались к своему привычному поведению. «Вообще здешняя публика любит слышать со сцены громкие крики. Это единственное, что может их разбудить». В оправдание публики следует сказать, что и Мелани не проявляла больших сценических способностей.

В отношениях любовников свежесть первых месяцев связи вскоре сменилась горечью будней, усугубляемой конфликтами. Они ревнуют друг друга, устают друг от друга. Наступает отчуждение — любовь явно близится к концу. Их соединил случай — и случай же освободил их друг от друга: «Гран-Театр» закрылся, и 1 марта 1806 года Мелани вернулась в Париж. Она взяла на себя инициативу положить конец их совместным приключениям: «Я еще могла питать иллюзии до определенного момента, но сердце подсказывает мне то, чего я не хотела бы знать: ты любишь меня как совсем еще молодой человек, который живет только настоящим и не задумывается о будущем и чья единственная цель — как можно приятнее провести время. А я думала, что ты любишь меня как свою подругу жизни! Что ж, я смешна, не правда ли? Ты скажешь, вероятно, что я просто сержусь на тебя. Уверяю тебя — нет. Я лишена даже такого счастья — сердиться. Я имею столь печальный опыт общения с людьми, что в тех несчастьях, которые со мною происходят, меня удивляет лишь то, что я не смогла их предвидеть. Но они меня уже не раздражают». Несколькими неделями ранее Анри записал в своем «Журнале»: «Я начинаю находить М[елани] глупой. Мне припоминаются тысячи мелочей, которые свидетельствуют о недостатке ума». Он даже меняет жилье в Марселе — переезжает на улицу Сен-Ферреоль, подальше от воспоминаний.

МИЛАНСКИЕ ГОДЫ. 1814–1821

Любовь умирает, но не сдается

Развал империи под ударами европейской коалиции, падение «Орла» и возвращение на родину старой аристократии стали препятствием на пути парижских карьерных амбиций Анри Бейля. Зная цену мундирному тщеславию, устав от светского общества, «от должности аудитора и назойливой глупости сильных мира сего», он попытался устроить свои дела по другую сторону границы и как-то найти свое место в менявшемся мире. Он рассчитывал, как и некоторые другие, на предполагаемый перевод по службе в Неаполь своего старинного товарища по Центральной школе Гренобля Жана Антуана Плана, который мог бы оказать ему протекцию.

В ожидании благоприятных жизненных перемен Анри занялся устройством сердечных дел. Сделав краткую остановку на севере департамента Изер, в шато Тюэллен, где жила Полина с мужем Франсуа Даниэлем Перье-Лагранжем, он прибыл в Милан 10 августа 1814 года. Сдержанный прием со стороны Анжелы Пьетрагруа сразу охладил его порывы. Под предлогом явных антифранцузских настроений, вызванных возвращением австрийцев в Ломбардию, и ссылаясь на нежелание компрометировать себя общением с ним, она сразу же отдаляет его от себя. С какой стати тратить время на бывшего имперского чиновника со слабым здоровьем, без состояния и, судя по всему, без будущего? Анжела Пьетрагруа не останется без поклонников. Анри не заблуждается насчет причины этого охлаждения: «Я не могу поверить в ненависть, которую здесь вызывает француз, поскольку меня все принимают очень вежливо и только ей якобы говорят об этой ненависти. Так что я вполне могу подозревать ее в ее собственном непостоянстве…» Но он покорно принимает это вынужденное изгнание. С 29 августа по 13 октября 1814 года он ездит по Италии — весь в муках ревности: перед отъездом он предложил своей любовнице пожить с ним в Венеции или любом другом городе на ее выбор, но она уклонилась от ответа. Хотя он и осознает неминуемость своего поражения, Анжела остается постоянным предметом его мыслей. Анри не из тех, кто сдается, не попытавшись дать последнего сражения.

Он побывал в Генуе, но не нашел в ней ничего живописного; затем отплыл в Ливорно на судне водоизмещением 70 тонн, при сильном ветре, — путешествие морем заняло у него 45 часов. Оказалось, что он совершенно не подвержен морской болезни, и это плавание открыло ему «простой и экономный способ посещать большие города». Не найдя ничего примечательного в этом городе, окруженном крепостными валами, — в нем не было даже оперы! — он в скором времени отправился в Пизу и прибыл туда под проливным дождем. Старинные картины в часовне Кампо-Санто он нашел «неприятными» — ему понравилась только одна мадонна, написанная с большим мастерством: «Ее красота вполне современная, узнаваемая; живо ощущаешь, как упруга может быть кожа этих очаровательных щек под поцелуем».

23 сентября извозчик доставил Анри во Флоренцию. Арно почти пересохла, но празднества, устроенные в честь возвращения великого герцога Тосканы Фердинанда III, были настолько пышны, что только ради них стоило сюда приехать. Анри опять пустился в культурное паломничество, посетил литературный кабинет Молини, где перечитал «Жака-фаталиста», — эта книга еще в 1805 году оказала «самое благотворное влияние» на его ум. Он колеблется: посетить ли еще Рим или сократить свое путешествие? Затем он провел два дня в Болонье и несколько часов в Парме — посмотрел в ней все картины Корреджо, да и вообще «почти все картины в этих двух городах».

Анри вернулся в Милан 13 октября и сразу предоставил себя в распоряжение Анжелы. Эта встреча разочаровала его так же, как и предыдущие. Она обращалась к нему на «вы» и объявила о разрыве их отношений под фальшивым предлогом: потому якобы, что он 15 дней ей не писал! И в то же время она назначила ему встречу на завтра… Таким образом, он был отвергнут лишь наполовину, но при этом, не позволяя себе впасть в безосновательный оптимизм, даже подумывал о том, чтобы «покончить с собой, как какой-нибудь простофиля, выстрелом из пистолета». Эти бесконечные перепады ее отношения к нему привели Анри с его чувствительной душой в состояние полной растерянности. Он понимает, что только усиленная работа может помочь ему преодолеть эту полосу огорчений. Он прилежно читает Дестута де Траси, возмущается монархической угодливостью Фенелона, совершает «ритуальное турне» по ложам Ла Скала и внимательно следит за происходящим в мире — это несмотря на то, что решил искоренить в себе всякую политическую мысль: «Я презираю как тех, кем управляют, так и тех, кто управляет. И последний, на кого падает мой взгляд, кажется мне самым омерзительным».

Первая книга, первый плагиат

Если музыкальный вкус Анри, бесспорно, развивался с годами — «имея счастье бывать в Ла Скала <…> я, можно сказать, стал знатоком музыки», — то его познания в истории музыки были близки к нулю. Более того, он и сам прекрасно это осознавал. Опубликовав под осторожным псевдонимом Луи Александр Сезар Бомбе «Жизнеописание Гайдна, Моцарта и Метастазио», Анри Бейль официально вошел в литературу, — но вошел… плагиатом. Этот факт, возможно, остался бы незамеченным, если бы эта публикация не привлекла внимания итальянского литератора и музыковеда Джузеппе Карпани — он сам был автором эссе о Гайдне, которое вышло в 1812 году. Итальянец решил публично обратиться к своему «двойнику» через «Газетта ди Милано». Его отповедь была красноречива: «Я не имею чести Вас знать и никогда не имел бы впредь, если бы Вас не посетило желание, как Вы выражаетесь, стать автором: Вы издали в 1814 году у Дидо на французском языке записки о знаменитом композиторе Гайдне. Мой книготорговец, как только получил эти записки, украшенные Вашим почтенным именем, сразу предоставил их мне. Гайдн, изящные искусства, беллетристика, Париж! Какое счастье! В нетерпении открываю я книгу и вижу, что

Ваши

записки на самом деле —

мои,

мои „Haydine“, опубликованные два года назад у Бучинелли в Милане и принятые благосклонно итальянской и французской публикой, — Вы лишь перевели их на французский язык!»

Для итальянского музыковеда самое страшное заключалось даже не в том, что его материал украден, а в том, что он искажен: «…Украв у меня четыре пятых моей работы, Вы прибавили к ней пятую часть — Вашу собственную. Вы можете знать, что эта часть уж точно не принадлежит мне. Я Вам отвечу: оставьте ее себе. Во-первых, я не люблю присваивать чужие вещи. Во-вторых, она не стоит того, чтобы ее присвоить. Но я должен поблагодарить Вас за эту некорректность в Вашем переводе: в результате этих Ваших каверз получился несвязный текст, который сразу выдает подделку. <…> Я благодарен Вам за то, что Вы сами дали мне в руки средство защитить от Вас мое произведение, но вынужден пожаловаться на некоторые из Ваших приемов. Зачем Вы опустили некоторые пассажи из моего текста? Зачем Вы исказили некоторые другие — по невежеству или из хитрости? <…> Вы не удовольствовались тем, что украли мое дитя, — Вы вырвали ему глаза, отрезали уши и изуродовали тело. Пусть бы Вы хотя бы оставили его таким, каким нашли в колыбели!» Он завершает свой лапидарный памфлет так: «Проявите благодарность мне за мою терпимость — тем, что не отвечайте мне ничего. Этим Вы поможете мне подавить в себе чувства, которые обокраденные авторы в подобных случаях не стесняются выражать».

Оказавшись в неудобном положении, Анри Бейль все же решился ответить Карпани через прессу, не боясь пущенных в него стрел. Задетый за живое, он в свою очередь бросает адресату упреки: «Вопреки Вашему утверждению, Вы не присутствовали в 1808 году в Вене на втором исполнении „Творения“ на итальянском языке. Тосканская поговорка гласит: осел повредил себе шкуру на колючках, а в данном случае — попался на уликах. Это о нас двоих. Вы сказали, что концерт проходил во дворце князя Лобковица и там присутствовало полторы тысячи человек. Вы, должно быть, спали с открытыми глазами, когда читали мои записки. Иначе почему Вы так плохо их поняли? Вы не увидели там, что концерт был дан не в упомянутом дворце, а в зале Университета, который в тот день действительно вместил полторы тысячи человек. Вся Вена может Вам это подтвердить. И я Вам не верю, что во дворце Лобковица можно найти зал, способный вместить более двухсот человек, — если не считать, конечно, его обширных конюшен. <…> Вы говорите также, что, когда „Времена года“ исполнялись в первый раз, Вы (то есть я) пошли к Гайдну, чтобы засвидетельствовать ему успех его музыки. А я говорю, что это Вам тоже приснилось. Гайдн сам дирижировал своими „Временами года“, так что он не нуждался ни в Вашем визите, ни в моем, чтобы иметь сведения о своем концерте. Прочтите меня повнимательнее — и Вы окажетесь ближе к правде».

Аргументов и конкретных примеров было приведено немало. И все же надо признать: когда Анри Бейль не переписывал оригинальный текст, он действительно присочинял то, чего не знал, и перемежал текст собственными рассуждениями, иногда даже не связанными с основным сюжетом. Его незнание основных музыкальных понятий очевидно, но его неспособность хитрить, чтобы скрыть это, тоже очевидна. Он не старается ловко объединить части чужой мозаики со своей. В этом случае речь идет о бесхитростном плагиате.

Джузеппе Карпани нанес ответный удар: «Я устал бить лежачего. Встаньте, если в Вас сохранилось немного любви к музыке. А если Вы мертвы для музыки, употребите оставшиеся Вам дни жизни на что-нибудь другое, вместо того чтобы красть чужие книги и выдавать себя за их автора». Он настаивал на своей правоте с тем большим основанием, что самые знаменитые музыканты уже подписали декларацию, в которой подтверждали факт плагиата, — Антонио Сальери, главный маэстро Капеллы императорского и королевского двора Вены, Джузеппе Вейль — музыкант императорских и королевских театров Вены, Карло Фребер — музыкант императорской и королевской капеллы, Марианна фон Курцбек — ученица и друг композитора Гайдна. Итак, биограф Луи Александр Сезар Бомбе перестал существовать как автор.

Милан — мертвая равнина

Устав от уединенной жизни на острове Эльба, не в силах смириться со своей судьбой, Наполеон высадился в Гольф-Жуане 1 марта 1815 года и направился маршем на Париж; на каждом из этапов марша к нему присоединялись части королевской армии. Непопулярность Бурбонов во Франции росла, и многие рассчитывали на возрождение революционных настроений в народе. Через 18 дней Людовик XVIII, напуганный «полетом Орла», спешно покинул Париж. Таким образом, утром 20 марта Франция проснулась без правительства. Наполеон занял дворец Тюильри, не встретив никакого сопротивления. Изгнанный из Европы коалицией союзников, которая отказывалась от каких бы то ни было переговоров с ним, Наполеон вынужден был атаковать первым. Анри Бейль высказался по этому поводу определенно: «Появление императора на десять лет ускорило созревание Франции. В этом смысле ей повезло. Оно уберегло Францию от небольшой потери крови и большого морального скотства».

Этот внезапный зигзаг истории не меняет, однако, жизненных планов нашего «миланца»: дав такую оценку наполеоновским «Ста дням», он сам не собирается возвращаться в Париж. Да и под каким предлогом он мог бы поехать туда? И главное — на какие средства, если с каждым разом он вынужден перебираться на этаж выше в своем жилище по причине облегчения своего кошелька? «Я вернусь, только если узурпатор назначит мне жалованье. Он этого не сделает, а я не буду просить. Так что я остаюсь. После смерти мадам Дарю меня ничто не влечет в Париж». Он даже подписывает свое письмо Полине «Дон Флегма».

30 мая его сестра Зинаида вышла замуж за его друга Александра Маллеина. Брат отреагировал на это единственным комментарием: «Я узнал, что мой отец дал Зинаиде 30 000 к свадьбе. Как он оправдается в глазах порядочных людей — ведь он третирует своего уже поседевшего старшего сына больше, чем одну из своих дочерей? Мой единственный источник дохода — дом. Но, похоже, интриги моего отца всем внушают страх, и никто не отваживается подать руку помощи отсутствующему бедняге». Его здоровье в очередной раз ухудшается, и ему снова делают несколько кровопусканий.

18 июня 1815 года в половине десятого вечера французская армия потерпела окончательное поражение в битве при Ватерлоо. Армия упорядоченно отступила; армии коалиции против «узурпатора» перешли французскую границу. 22 июня Наполеон, вновь побежденный, подписал второй акт о своем отречении и выехал из столицы в Рошфор. Его обращение к английскому правительству с просьбой об убежище имело следствием его высылку на остров Святой Елены. 3 июля войска Веллингтона и Блюхера заняли Париж, была подписана капитуляция. Анри узнал об этом «в печальной падуанской дыре», где он встретился с Анжелой, и отметил по этому историческому поводу: «…все потеряно, даже честь». Его ненависть к королевской власти остается неизменной, хотя он, конечно, не отказался бы от хорошей должности и при режиме Людовика XVIII.

Когда Людовик вновь занял трон — так началась Вторая реставрация Бурбонов, — Анри в это самое время открыл для себя прелести «жизни по-венециански, с женщинами в кафе и светской жизнью до двух часов утра». Он надеется в скором времени с приятностью пожить в Венеции вместе со своей любовницей, но не может не выразить и свою политическую позицию: «Партия мракобесов торжествует». И немного позже: «Конец династии Бурбонов был бы очень полезен Франции». Того же мнения был и парнишка-сапожник Этьен Лувель, когда пятью годами позже попытался положить конец правящей династии.

От

Гренобля до Лондона

Не пробыв с родными и десяти дней, Анри поставил ребром вопрос о финансовом состоянии семьи. И тут с ужасом узнал, что Шерубен находится на грани разорения и что его долги составляют от ста пятидесяти до двухсот тысяч франков. Анри убеждает сестер и зятьев помочь отцу решиться на продажу дома: «Каким бы ни был результат этой продажи, это наше единственное и последнее средство. Нам не придется упрекать себя за то, что мы убедили отца воспользоваться последним, что нам остается. Наша беда в том, что из-за того уважения, которое он всем внушает, ему никто не может сказать печальной правды о его денежных делах, а мы ее слышим со всех сторон». Положение семьи было настолько серьезным, что он нигде даже не упомянул о роспуске Политехнической школы, объявленном 13 апреля, причиной роспуска было то, что учащиеся школы приняли сторону императора во время его «Ста дней». Может быть, до Анри дошли лишь смутные слухи об этом? Зато он лично присутствовал при революционных событиях, начавшихся в его родном городе 4 мая. Бывший эмигрант Поль Дидье составил заговор с целью свержения режима Людовика XVIII — ему удалось организовать четыре-пять сотен восставших. На улицах города произошли ожесточенные столкновения. Репрессии последовали немедленно: Гренобль был объявлен на осадном положении, приговоры посыпались как из рога изобилия. Главарь заговора был арестован в Савойе 13 мая и гильотинирован 10 июня. Шерубен благоразумно успел подать в отставку — без всяких объяснений — за несколько часов до начала этих событий.

Через восемь дней после казни Дидье Анри собрал свой багаж, но нигде в своих дневниках он не упоминает о гренобльском восстании. Между тем он был непосредственным его свидетелем. Был ли он до такой степени озабочен семейными делами и собственным здоровьем?

Едва вернувшись в Милан, он спешно консультируется у доктора. Ему 33 года, а весит он 94 килограмма и страдает от перемежающейся лихорадки, повышенного потоотделения, обмороков, онемения левой стороны тела, приливов крови и головных болей. На тот момент явных признаков сифилитического поражения организма нет, но он очень слаб и опасается самого худшего: «Когда я страдаю нервным расстройством, дрожью, тяжестью в левой стороне тела, — я боюсь смерти; тогда я обращаю внимание даже на возраст литераторов, о жизни которых читаю. Но в более здоровом состоянии я презираю смерть». И тогда он вновь жалеет, что не влюблен. Впрочем, одиночество не мешает ему прийти к заключению, что разрыв с Анжелой — гораздо большая потеря для нее, чем для него: «Мадам де Сталь права: в светском обществе только глупцы бывают хитрецами».

Анри часто бывает в Ла Скала, и это дает ему возможность встречаться — в ложе капеллана Эжена де Богарне Лодовико ди Бремо — с либеральным «всем Миланом» и его многочисленными сочувствующими; среди них — английский поэт лорд Байрон «с очаровательным профилем ангела» и политический деятель Джон Кэм Хобхаус. «Они просветили меня, и тот день, когда они дали мне возможность почитать „Эдинбург ревью“, стал великим днем в истории моего разума…» — признавался он своему другу Луи Крозе. Анри утверждает: «Байрон, Байрон — это имя должно звучать громко. „Эдинбург ревью“ ставит его на второе место после Шекспира по силе передачи страстей». Анри Бейль открыл для себя периодику — и это стало своеобразным переворотом в его сознании. Этот переворот даже помог ему легче перенести резкий ответ военного министра на его неоднократные просьбы о выплате ему жалованья хотя бы в половинном размере. Этот ответ звучал категорично: «Прежде чем вынести решение, необходимо, чтобы Вы представили мне достоверные сведения, какой деятельностью Вы были заняты с 1 апреля 1814 года и что Вы делали в отсутствие короля в течение 1815 года».

8 декабря Анри приехал в Рим, чтобы изучить как следует «Страшный суд» Микеланджело и составить жизнеописание художника — нечто вроде приложения к своей «Истории итальянской живописи». Он дописывал его в Неаполе, где жил около месяца начиная с 28 января, а затем вернулся в Милан 4 марта 1817 года.

Откуда взялся Стендаль

2 августа 1817 года «Журналь де ла либрери» сообщил о выходе из печати «Истории итальянской живописи» в двух томах автора Г. Б. Б. А. — «господина Бейля, бывшего аудитора». 13 сентября «Библиографи де ла Франс» сообщил о публикации книги «Рим, Неаполь и Флоренция в 1817 году» г-на Стендаля, кавалерийского офицера. Вернувшись из Англии, Анри Бейль получил возможность взять в руки обе свои книги.

Над первой из этих книг, на две трети состоящей из плагиата, он работал в течение двух лет по четыре-шесть часов в день; в ней он излагал, вперемешку с чужими мыслями, свои соображения об искусстве, истории, эстетике и политике: «Я действительно создал свой собственный стиль. Большую часть времени, которое я проводил, слушая музыку „Alla Scala“, я употреблял и на то, чтобы примирить Фенелона и Монтескье, которые поделили между собой мое сердце». Поскольку он опирался в своей работе не столько на оригиналы картин, сколько на гравюры, он не исключает возможности написать еще два тома на ту же тему.

Для второй книги — «Рим, Неаполь и Флоренция в 1817 году» — Анри Бейль впервые использовал псевдоним «Стендаль». Он позаимствовал его у небольшого города Стендаль в прусской Саксонии — родины искусствоведа Иоганна Иоахима Винкельманна: Анри действительно бывал там в 1806 году. Эта книга была построена главным образом на личных впечатлениях; если добавить к этому еще оригинальность композиции, легкость стиля, оживленного огнем импровизации, то становится понятным, что она стала первым действительно авторским произведением — так необычный псевдоним «Стендаль» ознаменовал собой первую настоящую удачу автора.

Уладив текущие дела и поручив Луи де Барралю рассылку своих книг адресатам, начинающий писатель счел, что не имеет более причин оставаться в Париже. За время своего пребывания в нем он возобновил отношения с бароном Адольфом де Марестом — со временем барон станет его ближайшим доверенным другом. Еще Анри познакомился с Жозефом Линге — секретарем министра полиции Эли Деказеса и активным сотрудником «Журналь де деба». 6 сентября он встретился с философом Антуаном Луи Клодом Дестутом де Траси, и тот подарил ему свой «Комментарий» на «Дух законов» Монтескье — в благодарность за его «Историю итальянской живописи». Пора было пускаться в обратную дорогу: «В Париже я приятно существую на поверхности жизни. Но как только я хочу углубиться — наталкиваюсь на бедный и сухой слой. В Милане, наоборот, я живу на скучноватой поверхности — из-за недостатка внешней жизни, но, стоит мне захотеть углубиться — не знаю, иллюзия это или реальность, — я обретаю ощущения самые блистательные, самые страстные, лишенные какого бы то ни было налета скуки».

Анри прибыл в Милан 21 ноября 1817 года вместе с сестрой Полиной: он хотел на несколько месяцев вырвать ее из провинции и печали траура по мужу. Он нашел ей жилье отдельно от себя, снял ей ложу в Ла Скала, а сам занялся литературой в тот самый момент, «когда романтики давали решительный бой классикам». Он объявляет себя сторонником «Эдинбург ревью» — то есть романтиков. 26 ноября он приступил к своей «Жизни Наполеона».

ПАРИЖСКИЕ ГОДЫ. 1821–1830

Гнетущее однообразие

Разочарованный миланец вернулся в «этот мелкий Париж, родину посредственности: ведь только благодаря его большим размерам и тому малому вниманию, которое здесь уделяют своему соседу, такие качества, как зависть, ревность, больное самолюбие, в нем оказываются на три четверти парализованными». Он сразу снял комнату в отеле «Брюссель» на улице Ришелье, 45 — там же, где жил во время своего краткого пребывания в Париже в 1819 году. Его соотечественник и друг Адольф де Марест — «самый сухой и жесткий пьемонтец, которого я когда-либо встречал, более всего напоминающий Злопамятность (из „Комического романа“)», — жил здесь уже несколько лет. Он служит начальником бюро паспортов префектуры Парижа и, хотя всего на год моложе Анри, «обладает душой и умом пятидесятилетнего». При этом они неразлучны: «Мы находим друг друга в любом конце Парижа».

Атмосфера пансиона «Брюссель» вполне устраивает Анри — ею пансион в немалой степени обязан личности самого хозяина, некогда служившего лакеем правящего дома в Дамаске: «Вежливость и предупредительность этого г-на Пети, его бесстрастие и ужас перед любым глубоким движением души, его тщеславные воспоминания тридцатилетней давности и безукоризненная честность в денежных делах делали его в моих глазах идеалом француза старого образца». Анри уверен, что найдет здесь покой и порядок, которые так необходимы ему сейчас — в этом вынужденном возвращении на родину. Его преследует только один страх — чтобы здесь не стало известно о его неудачном миланском приключении: «Верхом несчастья было бы, восклицал я про себя, если бы мои друзья, эти черствые люди, среди которых я вынужден жить, узнали о моей страсти к женщине, которая так и не стала моей!» Этот страх будет отравлять ему жизнь на протяжении десяти последующих лет его жизни, но только в 1832 году он по-настоящему осознает это.

Мало сказать, что ему трудно было вновь привыкать к нравам и обычаям столицы, — он по-настоящему страдал от неустроенности своей жизни «в изгнании»: «Мне было тяжело в 1821 году заставить себя посетить в первый раз те дома, в которых меня так хорошо принимали ранее, когда я служил при дворе Наполеона. Я все время медлил и откладывал. Но поскольку мне все-таки нужно было пожимать руки знакомым, которых я встречал на улицах, то о моем приезде в Париж все вскоре узнали. И тогда стали жаловаться на мое невнимание».

Знакомые Анри стараются вывести его из тоскливого состояния и вернуть ему вкус к светской жизни. Граф д’Аргу, бывший аудитор Государственного совета и пэр Франции — «славный малый, усердный труженик, но без малейшего признака ума», — достал ему билет, позволявший присутствовать на заседании Суда пэров: там «был устроен процесс над несколькими бедолагами — неосторожными и безрассудными». (Палата пэров была преобразована в суд и исполняла роль Верховного суда при Реставрации и Июльской монархии.) Анри присутствовал на последних днях процесса над 34 обвиняемыми по «делу Базара» — такое название процессу дал «Базар Франсе», что на улице Каде, где имели обыкновение собираться эти либералы-заговорщики. «Ежедневное лицезрение этих заговорщиков в Палате пэров навело меня на неожиданную мысль: в сущности, убить кого-либо, с кем даже ни разу не разговаривал, — это же как обычная дуэль. Так почему никому из этих бездельников не пришла в голову мысль последовать примеру Л[увеля]?» Трое из них были заочно приговорены к смертной казни, и среди них Жозеф Рей — тот, что когда-то познакомил юношу Анри с идеями Дестута де Траси. В общем, этот процесс на некоторое время отвлек Анри от его собственной боли.

Однажды, выходя из Люксембургского дворца, он встретился с кузеном Марсиалем Дарю: «„Вы в Париже! И как давно?“ — „Уже три дня“. — „Приходите к нам завтра, мой брат будет рад вас видеть…“ Каков же был мой ответ на столь любезное, дружеское обращение? Я нанес визит моим превосходным родственникам лишь спустя шесть или восемь лет. Мне было настолько стыдно, что я не посетил сразу своих благодетелей, что я даже потом не побывал у них и десятка раз — за все время до их преждевременной смерти».

Что есть Лондон?.. Это великий Кин

18 октября 1821 года Анри принял решение: «Любовь к Шекспиру, к которой добавляется моя любовь к большим деревьям, второй раз призывает меня в Англию». Он уезжает туда в надежде найти лекарство от «сплина»: «Нужно заслонить себя холмами от вида миланских куполов».

19 октября он прибыл в Лондон. Случай привел его в тот же отель «Тависток» — там для него нашлась только крошечная комнатка размером восемь на десять футов. Зато его разочарование компенсировал огромный салон, выходящий аркадами на площадь Ковент-Гарден. Кроме того, «здесь можно было поесть всего чего угодно и сколько угодно — за 50 су (два шиллинга). Вам делают огромные бифштексы или ставят перед вами кусок жареной говядины в добрых сорок фунтов и кладут хорошо заточенный нож, чтобы разрезать ее. Затем подают чай — чтобы вы хорошенько переварили все съеденное…».

Утром, завтракая, Анри заодно приучает себя к чтению английских газет, и это становится для него некоторым развлечением в его душевном состоянии. Но только по вечерам, в театре, ему удается действительно отвлекаться от своих миланских воспоминаний. Он посмотрел комедии «Ночь ошибок» Оливера Голдсмита и «Стратегию щеголей» Джоржа Фаркара, высоко оценив злое остроумие последнего; посмотрел также историческую драму «Ричард III» и трагедию «Отелло» Шекспира, в которых играл Эдмунд Кин. (Кин (1787–1833) — был живым воплощением романтического актера: Александр Дюма-отец даже посвятит ему пятиактную драму «Кин, или Гений и беспутство», которая будет поставлена в театре «Варьете» в 1836 году.) Спектакли с его участием стали для Анри Бейля событием. В театре «Друри Лейн» всегда аншлаг: «Я едва не был раздавлен, пока добирался до своего места в партере». Он слышал, что Эдуард Эдвардс отзывался о Кине как о «герое кабаков, личности дурного тона», и этот актер, достойный шекспировских страстей, действительно был известен своим экстравагантным поведением и бурной личной жизнью, но Анри все равно не мог сдержать восторга. Он также отметил: «Мое удовольствие при виде игры Кина было смешано с большим удивлением. Англичане, народ сердитый, делают совсем иные жесты, нежели мы, чтобы выразить те же душевные движения». До сих пор он считал Тальма первым трагическим актером своего времени, и ему нелегко теперь признать, что эта звезда «Комеди Франсез» оставлена далеко позади его английским коллегой. Он находит в Кине трагизм, который созвучен ему самому: «…Я думал тогда, что никогда не смогу испытать более сильного переживания в театре…»

Впрочем, эти восторги не помешали ему направить письмо редактору «Экзаминер», которое будет напечатано вскоре после его отъезда из Англии: в нем он публично выражает свое возмущение тем, что в Англии играют «усеченного» Шекспира, пренебрегая оригинальными текстами: «Приехав в Лондон, я увидел афиши о представлении „Ричарда III“ и подпрыгнул от радости. Я бегом бросился в „Друри Лейн“ — и увидел там всего лишь мелодраму, достойную какого-нибудь „Порт-Сен-Мартен“. Мне показалось, что я очутился в „Комеди Франсез“ на представлении „Аделаиды дю Геклен“ или „Митридата“. <…> Я ничего не имею против правок в некоторых стихах „Ричарда III“ или изъятия некоторых сцен — если бы редактор пользовался при этом только ножницами. Но я нахожу абсолютно смехотворным, когда современный автор навязывает нам свои мелкие чувства — взамен великих мыслей Шекспира. <…> В заключение, месье, я настаиваю на том, что стыдно английской нации, с ее-то вкусом, позволять, чтобы место шекспировского шедевра занимала плоская мелодрама, где идет простой пересказ сюжета — тихий и бесконфликтный».

В этом лондонском паломничестве Анри сопровождали друзья — Адольф де Марест и Никола Реми Лоло. Их английский лакей договорился с тремя проститутками, чтобы те угостили французов чаем и добрыми услугами всего за 21 шиллинг. Только предвкушение опасности и возможной западни (девицы жили в каком-то убогом квартале за Вестминстерским мостом) подвигло Анри и Лоло — из принципа — принять это приглашение. И действительно: сначала они столкнулись нос к носу с какими-то матросами-сутенерами, вознамерившимися их поколотить, и лишь потом с трудом нашли крохотный трехэтажный домик, в котором жили бедные девушки, которые сами варили пиво в маленьком чане. «Их нищета, старенькая, но чистая мебель меня растрогали», — записал потом Анри. Он послал за вином и холодным мясом, на следующий день опять заявился к ним с шампанским и стал проводить оставшиеся вечера с одной из них — мисс Эпплби. Потом она умоляла его забрать ее во Францию, убеждала, что «будет есть только яблоки и ничего не будет ему стоить». Его удержали от этого шага тяжелые воспоминания о совместном проживании в Милане с сестрой Полиной. Но все время его пребывания в Лондоне, во всяком случае, было согрето приятной мыслью о ласковом, спокойном вечере, который его ожидает: «Это было первое настоящее утешение в том несчастье, которое отравляло мне все мое одинокое существование».

Светский человек и литератор

По приезде его ждала совершенно неожиданная новость: некая Фишер, супруга директора почт Страсбурга, переслала ему рукопись «О любви». Уже более года — с 25 сентября 1820-го — невезучий автор считал ее безвозвратно утерянной. Душевное здоровье начинает понемногу возвращаться к отставному влюбленному — он уже способен подумать о публикации рукописи и для начала подправляет текст: «Я переписал чернилами то, что было написано карандашом». Анри упорно работает, вновь лихорадочно принимается за чтение, не пропускает ни одного представления в Итальянском театре и постепенно становится вхож в самые элитные салоны. В своем «Журнале» он записал: «Будучи меланхоликом по темпераменту, он мог в ходе умственной работы прийти в состояние веселости. Серьезный и холодный в начале вечера — даже в приятном доме, — он в два часа утра мог почувствовать, как не хочется ему этот дом покидать». Он часто обедает у графини Беньо и два-три раза в неделю бывает в чудесном садике у Жозефа Линге — «лучшего из людей» — на улице Комартен, где летними вечерами для него всегда приготовлены бутылки со свежим пивом. Он начинает «понемногу возрождаться к жизни», ему удается забывать о Милане на целых пять-шесть часов подряд — и «только пробуждение еще имеет для меня горький привкус».

Начинающий литератор даже сумел познакомиться с Проспером Мериме: «В этом молодом человеке было что-то упрямое и очень неприятное. Его глаза, маленькие и невыразительные, смотрели всегда одинаково, причем сердито». Таково было первое впечатление, произведенное на Анри известным писателем, который вскоре станет его лучшим другом. Это впечатление не вполне изгладится и потом — позднее он напишет о Мериме: «Я не уверен в его сердце, зато уверен в его таланте…»

Теперь Анри быстро сводит знакомство с самыми заметными личностями мира искусства и литературы. Наиболее посещаемым салоном остался для него салон графа Дестута де Траси на улице Анжу: «Я десять лет посещаю этот салон; меня принимают вежливо, с уважением, но с каждым разом я все менее свой здесь, если не считать моих друзей». Уже более двух десятков лет он восхищается идеями этого философа, пэра Франции и члена Академии. Внешне это «замечательно сложенный маленький старик, с особенной, элегантной манерой держаться». Впрочем, оговаривается Анри, у него «безукоризненные манеры, если только он не находится в своем ужасно мрачном настроении»; это «старый донжуан», который «умеет извлекать радость из всего», к тому же близкий друг генерала Лафайета. Этот философ интересен Анри с разных точек зрения, но его симпатия к нему лишена взаимности: «Этот изящный старик, всегда в черном, с огромным зеленым лорнетом, стоящий перед камином то на одной ноге, то на другой, — имеет манеру говорить, совершенно не схожую с его писаниями. Его речь состоит из тонких, элегантных наблюдений, он чурается всякого энергичного высказывания, как ругательства, но при этом пишет, как сельский мэр. Мне же была свойственна в то время энергичная простота выражений, которая поэтому совершенно ему не подходила». К тому же Анри в то время носил огромные черные бакенбарды: «Моя голова, как у итальянского мясника, по всей вероятности, не соответствовала вкусам этого старого полковника времен царствования Людовика XVI». Но, что гораздо вероятнее, граф де Траси не одобрял, прежде всего, его политических взглядов — резких и жестко утвердившихся. Однажды вечером граф задал Анри вопрос о его воззрениях, и тот не колеблясь ответил: «Если бы я оказался у власти, то приказал бы заново напечатать список эмигрантов: Наполеон присвоил себе право вычеркивать любого из этого списка, хотя этого права не имел. Сегодня три четверти из них уже умерли. Остальных я отправил бы в департамент Пиренеи и в два-три соседних с ним. Я оцепил бы эти департаменты небольшими армиями, которые, для острастки, несли бы там службу не менее шести месяцев в году. И любой эмигрант, которому вздумалось бы выбраться оттуда, был бы безжалостно расстрелян».

Вообще в светском обществе Анри Бейль никогда не выглядел затерянным и скромным. Скорый на вызывающие и резкие высказывания, он своей прямотой и смелостью оттолкнул от себя многих: «Действительно, я удивлял и даже скандализировал своих знакомых. Меня воспринимали как чудовище или божество. <…> Как чудовище аморальности, скорее всего». Он не давал себе труда скрывать, что презирает тех, в ком живет «министерская душонка, которая якобы заботится о своей чести буквально на каждом шагу — за исключением тех случаев, когда нужно сделать в жизни решительный шаг», он способен уважать «в сто раз больше какого-нибудь каторжника на галерах или убийцу, который поддался минуте слабости». Анри обескураживает и раздражает собеседников: «…Я казался жестоким этим мелким душам, отшлифованным парижским политесом». Только графиня де Траси восхищается его прямотой и особенно — крайне неосторожной формой ее выражения. Исключительная благожелательность этой союзницы утешает его «во многих неудачах». Анри не умеет нравиться и еще менее — выбирать тех, кому нужно понравиться; он и не пытается это делать. Наблюдать человеческую душу в ее неприкрытой наготе — вот что является для него смыслом — «костным мозгом» — этих светских вечеров.

Осуждение, которое он навлекает на себя в свете, не мешает ему поддерживать постоянные отношения с салоном улицы Анжу, где собираются сливки либеральной общественности, — хотя он и пренебрегает всем, что могло бы расположить их к нему. Граф де Траси, будучи другом врача и философа Пьера Кабаниса, однажды привел Анри к его вдове. «…Я сбежал оттуда из-за жары. В то время мои нервы были в состоянии

Литературная перепалка

Анри Бейль принялся за написание «Жизни Россини», когда «Издательская газета» 8 марта 1823 года сообщила о выходе в свет книги «Расин и Шекспир» — автора г-на де Стендаля. Это было первое выступление против законов классицизма во Франции: автор порицал существовавшую в литературе жесткую систему правил. За кем нужно следовать — за Расином или за Шекспиром? Какому принципу отдавать предпочтение — эпическому или драматическому? Речь шла не о том, чтобы предать огню всю культуру прошлого, но о том, чтобы создавать пьесы, способные вызвать интерес современной публики — публики 1823 года. Великолепие размеренного александрийского стиха пора было сменить живым эмоциональным языком. «Романтизм — это искусство создавать литературные произведения, которые, при современном состоянии обычаев и верований, могут вызвать наибольший отклик у публики. Классицизм же, напротив, это литературное направление, которое доставляло удовольствие нашим прапрадедам. <…> Я не решусь заявить, что Расин был романтиком: в его изображении чувства маркиза эпохи Людовика XIV пронизаны исключительной сдержанностью, которая была тогда в моде, так что он или какой-либо иной аристократ в 1670 году даже в приливе самой нежной отцовской любви обращался к сыну не иначе как „месье“… <…> Шекспир был романтиком, потому что еще в 1590 году живописал английской публике сначала кровавые катастрофы, вызванные внутренними распрями, а затем, чтобы дать ей передохнуть от этих печальных зрелищ, услаждал картинами тончайших движений сердца и нюансов страстей».

Анри Бейль перерос свои же идеи, которыми были вдохновлены его ранние произведения. В «Расине и Шекспире» он представил читателю свои рассуждения — литературные и личные, которые свидетельствуют уже о зрелости мышления. Спустя 12 дней поэт и дипломат Альфонс де Ламартин написал Адольфу де Маресту: «Я прочел с величайшим удовольствием произведение г-на Бейля. Он высказал то, что давно было у всех на языке. Он сделал ясным и осязаемым то, что до сих пор лишь смутно бродило во всех честных умах. Остается пожелать, чтобы он воплотил свои идеи, чтобы он первым создал нечто вроде кода для современной литературы. <…> Я хотел бы еще, чтобы г-н Бейль разъяснил людям, тугим на ухо, что наш век не претендует на романтический образ самовыражения, то есть что мы якобы обязаны писать иначе, чем те, кто хорошо писал до нас, — просто иное время несет с собой иные идеи. Ему следовало бы сделать уступку: литература должна быть классической по форме и романтической по мыслям — на мой взгляд, это именно то, что нужно».

Позднее Шарль Огюстен Сент-Бёв назовет Стендаля «гусаром», «уланом» и «легкой конницей авангарда, которая гонит врага вплоть до самых его укрытий». Теофиль Готье в более поздних своих высказываниях будет более сдержан, чем в первоначальных: «Романтическая школа состояла из нескольких адептов — защитников абсолютной реальности в литературе. Если Тальма говорил: „Не надо красивых стихов!“ — то Бейль утверждал: „Не надо стихов вообще“». Среди современников Анри Бейль становится известной личностью, особенно в парижских литературных кругах.

С 21 июня 1821 года — дня его печальной памяти возвращения в Париж — изменилось многое: его воспоминания о Матильде заволоклись дымкой, а сам он упрочил свое положение в обществе. Он сумел восстановить присущую ему остроту работы ума, которой ему так не хватало в Милане; его жизнь целиком посвящена литературной работе; самые блестящие салоны столицы числят его своим почетным гостем; но на представлении «Атали» ему уже скучно… Одним словом, пришло время развлечь себя приятным путешествием, которое он вполне заслужил.

18 октября 1823 года Анри Бейль отправился в Италию. Он везет с собой рекомендательные письма от Бьянки Милези, кузины Матильды Дембовски, — она самого высокого мнения о нем и в этих письмах поручает его заботам своих лучших друзей. Анри проехал Геную, отплыл на «французской фелуке Беппо» в Ливорно и 7 ноября прибыл во Флоренцию. В палаццо Буондермонти, что на площади Санта-Тринита, он посетил знаменитый научно-литературный читальный кабинет Джованни Пьетро Вьессье, которому был рекомендован бельгийским историком Луи Поттером.

Дело «Менти»

3 апреля Анри получил письмо от издателя Пьера Монжи-старшего: «Я хотел бы прибыть к тому времени, когда нужно будет отчитаться перед Вами в доходах, которые я надеялся получить от Вашей книги „О любви“, но начинаю опасаться, что это время никогда не наступит: я не продал и сорока экземпляров этой книги и могу сказать о ней, как о „Священных стихах“ Помпиньяна: они священны, потому что никто до них не дотрагивается». Несмотря на эту неудачу, литературная деятельность Анри Бейля не ослабевает.

Оживают и его любовные устремления: 22 мая он становится любовником графини Клементины Куриаль, которую в своих записях обозначает под именем «Менти». Эта своенравная женщина нисколько не похожа на Матильду — она менее всего озабочена тем, чтобы держать его на приличном светском расстоянии, — но у нее свое представление о любви: «Я хотела бы проводить целые месяцы с тобой, и чтобы при этом у меня не было возможности быть твоей любовницей — только тогда я чувствовала бы себя по-настоящему любимой. Что же касается отношений определенного рода, я их допускаю, но не придаю им слишком большого значения. Я клянусь тебе: только потому, что ты, кажется, слишком высоко ценишь эту сторону отношений, я почувствовала к тебе некоторое охлаждение. Я полагала, что это слишком грубый способ доказывать тебе мою нежность».

Любовники испытывают сильную взаимную страсть, но уже вскоре Менти начинает упрекать Анри в том, что он любит ее чисто физически, а также в умении избегать серьезных отношений: «Ты всегда ускользал от меня. В течение двух лет ты избегал признания, а когда я сама сделала тебе признание, ты распрощался со мной спустя восемь дней. Ты мог быть доволен собой, лишь вонзив мне кинжал в сердце». Эта связь — искренняя и бурная — продлится два года. Их любовь, с привкусом скандала, балансировала на острие и знавала самые резкие перепады: от «как тяжко видеть низость в человеке, которого любишь, видеть в нем лишь варварство и недостаток обхождения, тогда как ты сама отдалась ему безоговорочно и с полным доверием» — до «твое субботнее письмецо ввергло меня в трепет, подобный тому, который дарит мне твоя прекрасная рука, когда совершает прогулку по моей старой шкуре». Письма графини Куриаль были уничтожены после смерти Бейля — следует ли из этого, что они содержали в себе нечто компрометирующее? Если бы этого не произошло, то об их отношениях можно было бы составить более верное представление.

29 августа 1824 года Анри опубликовал в «Журналь де Пари» первый из своих семнадцати фельетонов, посвященных Салону 1824 года: «…У меня резкие мнения обо всем, должен честно признаться в этом читателю. Это главный мой недостаток, который мешает мне быть приятным в свете, но у меня нет ни малейшего желания исправляться. Я доволен своим скромным состоянием, я горд и ни у кого ничего не прошу, и потому щажу только то, что люблю, а люблю только гениев». Фельетон содержал беспристрастную критику выставленных произведений и справедливые рассуждения о незавидном состоянии искусства скульптуры в Европе — таков результат «чрезмерной поддержки, которую министерство из своего бюджета оказывает только живописи», а также верные замечания об ограниченности современных условий в городских жилищах: «Наш новый образ жизни — без отелей, без дворцов — делает невозможным украшение жилищ картинами; остаются только гравюры, и, соответственно, только они и признаются публикой».

9 сентября в том же «Журналь де Пари» появился его первый фельетон об Итальянском театре (всего их будет 42).