Пастухи фараона

Финкельштейн Эйтан

Описываемые в этой книге события начинаются в первый день девятнадцатого века, а заканчиваются — в последний двадцатого. Исторические главы в ней перемежаются жизнеописанием главного героя, родившегося в России, жившего в Литве и Польше, участвовавшего во всех войнах Израиля, объездившего весь свет, но в конечном счете заблудившегося где-то в небесных коридорах. Все это происходит на фоне русской и еврейской истории, где действуют политики (от Екатерины Великой и сенатора Державина до Бен Гуриона, Хрущева и Ельцина), а также раввины, революционеры, жандармы, ученые, адвокаты, чекисты, аферисты и разные прочие персонажи.

Книга первая

1. «Как невкусно, т. Ленин!»

Полуночный звонок из Иерусалима не предвещал ничего хорошего — звонил сотрудник, аккредитованный в Кнессете. Это был бездельник и ужасно назойливый тип. В газету его засунули как потомственного маарахника

[1]

— его дед когда-то оказал важную услугу Бен Гуриону, а отец заседал в правлении Гистадрута

[2]

, — но журналист он был слабый, толковой статьи добиться от него было невозможно. Своим долгом, однако, считал он звонить мне чуть ли не заполночь и морочил голову слухами из иерусалимских коридоров. При этом всякую сплетню: кто с кем, кого «непременно» снимут, а кого «уже» назначили — преподносил так, будто умел проникать в святая святых. Послать его ко всем чертям я не решался, но разговоры старался свести к минимуму.

На этот раз он и сам был немногословен.

— Адони

[3]

, ты ведь читаешь по-русски? Так вот, эти мерзавцы решили ликвидировать русский фонд в библиотеке; русские книги уже выносят в коридор. Приезжай завтра с утра — заберешь, что захочешь, их все равно выбросят на свалку.

Тут я должен кое-что пояснить. Год шел 1978-й, страна все еще переваривала приход к власти Бегина и его партии Ликуд

[4]

, маарахники, особенно из числа функционеров, которые 30 лет правили страной, как своей вотчиной, не могли свыкнуться с мыслью, что отстранены от руля. Так что «мерзавцами» в устах моего сотрудника были члены Кнессета — ликудники. Все, что бы они ни делали, он тут же озвучивал как «предательство», «катастрофа» и тому подобное.

Признаюсь, звонок меня озадачил. Запросто махнуть в Иерусалим я не мог. Жил я тогда в Раанане, редакция находилась в центре Тель-Авива, на дорогу уходил чуть ли не час. Да и работы было невпроворот: людей не хватало, тексты набирали на композере, газету макетировали вручную, поправки вклеивали собственными руками. А еще вечные обиды авторов, капризы сотрудников, не говоря уж о том, что иногда и самому хотелось что-то написать. Словом, свободного времени не было вовсе.

2. Грезы крымской ночи

В предместье Бахчисарая император, доселе без особого интереса наблюдавший унылый степной пейзаж и время от времени любезно кивавший своей спутнице, давая знать, что внимательно ее слушает, неожиданно приказал остановить карету. Показав пальцем на человека, который возился в поле, недалеко от дороги, велел позвать. Человек подошел. Вид у него был чудной: на русского крестьянина похож он не был, но и на татарина тоже. На голове плотно сидела каракулевая шапка, — вроде кавказской папахи, длинный халат надет был поверх белой рубахи, высокие башмаки аккуратно зашнурованы до колен.

Человек низко поклонился, но шапки не снял.

— Спроси, кто такой и чем занимается, — обратился император к переводчику.

— Крестьянин он, дом имеет и землю. Табак выращивает. Семья пятнадцать душ.

— А веры, веры какой будет? — нетерпеливо спросил австрийский император.

3. Ворованный воздух

Время шло к десяти, но Аба все еще не мог понять, отчего так тревожно на душе. Он расстраивался, мрачнел, хватался то за одно, то за другое и, наконец, улегся на диван, решив перебрать в памяти все по порядку.

Сердце? Да, с самого утра оно побаливало. Но сердце шалило часто, и это его не пугало. Тем более, что новые таблетки, которые привез Иоси, мгновенно снимали боль. Все-таки хорошо, что сын стал депутатом Кнессета, — избранникам народа дают-таки хорошие таблетки!

Нет, сердце ни при чем.

Ясно, что-то произошло вчера вечером. Но что? Был Иоси. Он молодец — два, а то и три раза в месяц выбирается к ним в кибуц

[15]

. Правда, один, без снохи и внуков. Вначале они с Ривкой сильно огорчались, но потом свыклись с тем, что внуки приезжают в кибуц только на Песах

[16]

и на Рош га-Шана

[17]

. Нет, нет, то, что Носи приехал без внуков, не могло вывести его из равновесия. Что еще было вчера?

Да, был журналист из «Маарив»

[18]

. Конечно, все связано с ним! Но что именно? Позвонил он в среду утром, назвался. Аба опешил, имя это было хорошо известно — писал этот парень о Советском Союзе, о коммунизме, о советских евреях. Так почему он обращается к нему, а не к Зяме, ведь у них в кибуце не он, а Залман Абрамов, бывший депутат Кнессета, — главный специалист по советским делам?

4. Сенатор и губернатор

К памяти матушки, императрицы Екатерины, Павел относился со злобой, а потому из всех жалоб, читанных до обеда, обратил внимание на ту, где доносилось о противозаконных действиях шкловского помещика. Помещик это обвинялся в том, что «оставался во мнении, будто он с евреями, на его землях живущими, в рассуждении суда и расправы, между его экономией и крестьянами случающихся, может употреблять власть помещичью над теми и другими…», что евреи для него «меньше, чем у хозяев слуги», что оставил он им «без платежа один только воздух». «Принуждая нас продавать крестьянам определенное количество водки, да еще и по дорогой цене, он взыскивает с нас деньги посредством экзекуции, независимо от того, продали мы такое количество или нет», писали шкловские евреи.

Павел злорадно ухмыльнулся: владельцем местечка Шклов был отставной генерал Зорич, фаворит Екатерины. Тут же продиктовал записку: «В сенат. Рассмотреть дело немедленно и не в очередь. С владельцем имения, коль окажется он виноватым, должно быть поступлено по всей строгости закона». Того же дня, 15 июня 1799 года, фельдъегерь вручил Гавриле Романовичу Державину рескрипт, в котором сенатору предписывалось немедля отправиться в Шклов, разобрать жалобу и донести обо всем не только в Сенат, но и самому императору.

Миновав Смоленск, Державин принялся с любопытством рассматривать окрестности, отмечая про себя, как тускло и неуютно выглядят здешние места по сравнению с родными ему приволжскими. Ничто здесь не радовало его глаз, и уж тем более встречавшиеся на пути евреи, которых наконец-то довелось ему увидеть. Выглядели они несуразно, двигались суетливо, говорили непонятно, то и дело размахивали руками. Только добравшись до Шклова, сенатор пришел в себя, вдохнул в доме генерал-майора Зорича знакомого петербургского воздуха.

Генерал, между тем, оправдываться не стал, рассуждал масштабно, по-государственному. «Крестьянин ленив, время проводит в пьянстве и праздности, а жид — хитер: надуть и крестьянина, и барина для него свято. Как же быть дворянству, помещикам? За польским часом было у помещика право держать и тех и других в ежовых рукавицах. А что теперь? Правительство в Петербурге хочет установить в крае новый порядок? Пусть так, но оно не должно лишать помещика власти, иначе он непременно будет разорен и обратит взор в сторону Варшавы. А в интересах ли это державы российской?»

Показания потерпевших, однако, сомнений не оставляли — шкловский помещик брал на себя вершить суд между крестьянами и евреями, но не по справедливости, а в свою пользу. За малейшую провинность, да и безо всякой вины порол и тех и других, разорял хозяйства, оставлял без пропитания целые семьи.

5. Родословная альтруизма

Мы приехали в августе. Пока папа нашел подходящую школу, пока договорился с директором, занятия уже начались. В первый день мама велела мне надеть гольфы с застежками, белую рубашку, пиджачок и галстук. Сестра сделала пробор и чем-то его побрызгала — «Чтоб держался!» Папа вручил свой старый портфель: «Это на первое время, скоро купим другой». Договорено было, что папа отведет меня в школу и сдаст директору, который проводит меня в класс. Но директора почему-то не оказалось на месте, секретарша спросила, как меня зовут, повела пальцем по длинному списку: «Тебе в четвертый «бэт». Поднимешься на второй этаж, пятая дверь направо».

Я поднялся по лестнице, нашел дверь с табличкой «4-бэт». За дверью было шумно, я немного постоял, набрал воздуха и вошел. Три десятка голов разом повернулись в мою сторону. Наступила тишина. А потом раздался хохот. Да какой хохот! Разлохмаченные, встрепанные мальчики и девочки в пестрых рубашках, в шортах и сандаликах на босу ногу показывали на меня пальцами и валились от смеха. Я побрел вдоль парт, но, когда подходил к свободному месту, мне тут же кричали «Тафус» — Занято! Что же мне делать, если меня никто не пустит? Ноги подкашивались, слезы накатывались на глаза, как вдруг кто-то твердо сказал: «Шев!» — Садись! Мальчик в клетчатой рубашке с пышной вьющейся шевелюрой отодвинул свой ранец, освобождая мне место.

По матери Габи был саброй Бог знает в каком поколении, его отец — высокий, представительный литвак — был родом из Шавлей

[23]

. Звали его Арье, но немногословная хозяйка дома, мать Габи, называла его «Лева». Между прочим, Арье был большим любителем преферанса; разминая колоду, он то и дело приговаривал: «Преферанс — игра русских аристократов».

Меня Арье невзлюбил. По всей видимости, боялся, что я собью Габи с пути истинного. Истинным же он считал тот, который ведет к профессии адвоката, врача, а еще лучше каблана — строительного подрядчика. Что до стихов и рукописных журналов, то презрения к подобным занятиям он не скрывал и всякий раз повторял: «Ты уже не в галуте, делом надо заняться, делом!» При всем том, дружбе сына-сабры с «местечковым сумасшедшим» он не мешал, а когда Габи заявил, что после армии пойдет учить электронику, Арье и вовсе успокоился.

Габи как будто не замечал, что Арье меня недолюбливает. Были мы с ним «не разлей водой», разлучались разве что на ночь, а по окончании школы решили поступать в одну гимназию. Тут уж мой отец возмутился: «Ты же собираешься стать гуманитарием, зачем тебе техническая гимназия? Нельзя же во имя дружбы…» Конечно, можно! А латынь и греческий я уж как-нибудь сам выучу.

Книга вторая

1. Спроси отца твоего

Прежде чем покончить с собой, Макс прилег на пропахшую пылью кушетку, положил рядом прощальное письмо и решил в последний раз воскресить в памяти тех, от кого уходил навсегда. Он закрыл глаза и тут же увидел родительский дом на Виленской улице, седые виски отца, едва заметные морщинки под глазами матери, рыжие кудри старшей сестры, пухленькие, вечно надутые губки — младшей. Боже, как они будут страдать, как переживут его уход из жизни! В груди что-то сжалось, к горлу подступил комок, слезы ручейками потекли по щекам. Быть может, пожалеть их? Не уходить, а спрятаться, уединиться, стать отшельником? Да, да, так он и сделает. Он устроится в каморке под крышей, вроде той, что у него здесь, в Петербурге, и станет читать, читать и читать. И только по вечерам он будет тайком пробираться на пустынный берег Невы и под отраженный свет луны размышлять, размышлять и размышлять.

Казалось, он нашел выход, но… была еще Раечка.

Маленькая, стройная в пышном тюлевом платьице, в белых чулочках и лаковых туфельках, она удивительно походила на фарфоровую балерину, что стояла на ломберном столике в гостиной. Только лицо у Раечки было совсем другое: пухлые щечки, покрытый веснушками носик и глаза — круглые-круглые, серые-серые. И ресницы — длинные-длинные, быстрые-быстрые.

По праздникам, когда они ездили в Вильно или когда дядя Леон с семьей приезжал к ним в Ковно, Раечка протягивала ему руку в белой перчатке и неизменно спрашивала: «Здравствуйте, Макс, — он был на полтора года старше, — как вы себя чувствуете?» При этом она так быстро хлопала ресницами, что Макс никогда не мог уловить выражения ее глаз, понять, рада она встрече с ним или нет.

Поздоровавшись с дедушкой и бабушкой, с тетушками и дядюшками, Раечка исчезала в компании кузин, а Макс тем временем нежно целовал бабушку и дедушку, по-мужски жал руки дядюшек, выслушивал комплименты тетушек, дружески похлопывал по плечу двоюродных братьев. При этом он не сводил глаз с дальнего угла, где, сбившись в кружок, шептались и хихикали кузины.

2. Когда меняется лицо Земли

Над Невой, далеко ко взморью, догорала полоса осеннего заката, с востока на небосклон выплывал тонкий серп луны, ветер леденел, усиливался и принимался гнать по Каменноостровскому проспекту опавшие листья, сорванные ветки, обрывки газет и другой мусор, который люди давно перестали убирать. Трамваи, между тем, прятались в депо, редкие прохожие исчезали с унылых улиц, малообитаемые дома и заколоченные магазины погружались во тьму Откуда-то сверху на Петроград спускалась густая тишина, которую то здесь, то там нарушали глухие хлопки ружейных выстрелов.

Извозчик, что гнал по Каменноостровскому, чуть придержал лошадей, спустил пассажира и тут же ударил вожжами. Пассажир — крупный сутулый мужчина — поднял воротник пальто, поглубже натянул шляпу, чуть постоял в раздумье, словно дожидаясь, когда стихнет цокание копыт, и направился на Большую Монетную к дому 21.

— Наконец-то, Максим Моисеевич. Сюда, пожалуйста. Постойте минутку, сейчас запру дверь и пройду вперед.

Хозяин дважды повернул ключ и, подняв над головой свечу, повел гостя вдоль длинного, заставленного шкафами и заваленного книгами коридора.

В большой, тускло освещенной гостиной широко расселись гости. Кто-то устроился за овальным столом посреди комнаты, кто-то — в креслах у камина, кто-то на широком кожаном диване, что занимал простенок между окнами. Пили чай. Не удовольствия ради, а на тот случай, если ворвется кто-нибудь из Комбеда — комитета из большевистски настроенных жильцов, призванного следить за тем, чтобы буржуи не устраивали в своих квартирах политических собраний.

3. Слезы Рахили

2 августа 1903

. Тиша бе Аб

[87]

. В пятницу в Коллегии голосовали двух выкрестов. Плевако всех удивил — выступил против. Так и сказал: «Для принятия в сословие присяжных поверенных ограничения должны держаться не на религиозном признаке — нравственно неустойчивые люди могут обойти их путем крещения, — а на начале национальности, принадлежности к известному народу или племени. Лучше уж нам увеличить процент евреев-нехристиан, но не открывать свободный доступ в адвокатуру выкрестам».

Мое прошение, тем не менее, опять отклонили. Завтра подам новое и пойду к профессору Фойницкому, надеюсь, он меня не забыл.

Только бы продлили вид-на-жительственный лист, только бы продлили!

3 августа 1903.

Был у Фойницкого. Он мне с ходу: «Путь у вас один — крещение». Я — ему: «Но я хочу оставаться евреем!» Он мне: «Ах, оставьте, молодой человек. К чему это цепляние за религию? Можно подумать, что вы, еврейские интеллигенты, более религиозны, чем интеллигенты наши, русские. А твердите одно — хочу оставаться евреем! Ну и оставайтесь, только метрику перемените. При ваших способностях и трудолюбии было бы прискорбно остаться вне адвокатуры».

Сменить метрику? Конечно, я не какой-нибудь фрумер ид

[88]

, но ведь креститься, значит, изменить светлой памяти Ландау, обмануть тех, кто принял во мне участие. Смогу ли я порвать с миром людей, очаровавших меня своей верой и своей преданностью Русско-еврейскому дому? Смогу ли забыть бесконечные споры в «Восходе», статьи Дубнова, стихи Фруга, речи Винавера? Конечно, не смогу! Да и противно быть среди тех, кто купил входной билет ценой ренегатства. Забыть!

4. Шалом, аха!

[92]

Ветер с гор Иудеи разогнал солнечный зной, духота спала, каменные ступени на улице царя Давида покрылись влагой, и только Муса, хозяин кофейни, что примостилась между узкими домами и лавками, не ощущал вечерней прохлады. По-женски полный, неуклюжий, он сновал между столиками, то и дело вытирая со лба пот и поправляя сползавшую на затылок феску. Муса был счастлив. Вчера, когда он дрожащей рукой отсчитывал пиастры за фонограф — невиданное в здешних местах чудо техники, — слезы чуть не катились из его глаз, но сегодня он понял, что не зря выложил деньги. Мелодии, близкие сердцу каждого араба и бедуина, донеслись до самих Яффских ворот и зазвали в его кофейню столько людей, сколько здесь никогда не собиралось.

Лишь два посетителя были ему не желанны. Эти двое — парень и девушка — часто заглядывали к нему по вечерам. Они усаживались в дальний угол, заказывали по чашке кофе без сахара и о чем-то без конца говорили. Когда посетителей было мало, Муса радовался и этим молодым евреям, но сегодня, когда в кофейне некуда упасть косточке от оливки, лучше бы они не приходили! К тому же, обычно их было трое. Третий, большеголовый и неприветливый, всегда приходил позже. Вот и сейчас они наверняка ждут третьего, чтобы заказать по чашке кофе без сахара и говорить до тех пор, пока звезды не осыпят все небо.

— Черт бы побрал эту музыку, — высокий красивый парень скорчил гримасу, отчего стал похож на разбойника из детской сказки.

— Прекрати, Исачок, — юное создание с большими зелеными глазами, с каштановой косой, аккуратно уложенной вокруг головы, замахало на него руками, — я не люблю, когда ты так делаешь. Чем тебе мешает музыка? Пусть себе играет.

— Извини, Рохеле, больше не буду. Мне-то все равно, но Давида она будет раздражать.

5. Кровавая обложка

— Вы арестованы как участник контрреволюционной организации. Дайте показания о вашей контрреволюционной деятельности. Имею предупредить, ложные показания усилят вашу вину, чистосердечное признание…

Оперуполномоченный 5-го отделения IV отдела УНКВД Ленинградской области лейтенант госбезопасности Фейгельштейн говорил спокойно, по-деловому, явно давая понять, — речь идет о простой формальности. Однако будничный тон следователя насторожил Наума. Отвечать надо четко, — сказал он себе, — по делу, иначе можно запутаться, наговорить такого, что следователь и в самом деле подумает Бог знает что. Ясно, произошла ошибка. Но почему, что стало поводом? Наум снова и снова перебрал в памяти события последнего времени, но ничего такого, что могло дать основания для столь тяжкого обвинения, не обнаружил. Оставалось ждать, пока следователь сам намекнет, откуда дует ветер.

— Это какое-то недоразумение. Я никогда не принимал участия в антисоветских организациях. Даже помыслить о таком не мог.

— А если подумать?

— Уверяю вас, товарищ следователь…