12 шедевров эротики

Флобер Гюстав

Мопассан Ги де

Лемонье Камиль

Мирбо Октав

Соссэ Викторьен Дю

Амфитеатров Александр Валентинович

Сологуб Федор

Мар Анна Яковлевна

Чарская Лидия Алексеевна

Маргерит Виктор

То, что ранее считалось постыдным и аморальным, сегодня возможно может показаться невинным и безобидным. Но мы уверенны, что в наше время, когда на экранах телевизоров и других девайсов не существует абсолютно никаких табу, читать подобные произведения — особенно пикантно и крайне эротично. Ведь возбуждает фантазии и будоражит рассудок не то, что на виду и на показ, — сладок именно запретный плод. "12 шедевров эротики" — это лучшие произведения со вкусом "клубнички", оставившие в свое время величайший след в мировой литературе. Эти книги запрещали из-за "порнографии", эти книги одаривали своих авторов небывалой популярностью, эти книги покорили огромное множество читателей по всему миру. Присоединяйтесь к их числу и вы!

Гюстав Флобер

Госпожа Бовари

Провинциальные нравы

Часть первая

I

Мы готовили уроки, когда вошел директор, а за ним

новичок

в штатском и служитель, который нес большую парту. Задремавшие проснулись, и все вскочили, словно только что оторвались от работы.

Директор знаком велел нам садиться и вполголоса сказал воспитателю:

— Вот, господин Роже, рекомендую вам нового ученика. Он поступает в пятый класс, но, если заслужит своими успехами и поведением, перейдет в

старшие,

как ему подобает по возрасту.

Новичок стоял в уголке за дверью, так что нам был еле виден. Это был деревенский мальчик лет пятнадцати, ростом выше нас всех. Волосы у него были подстрижены в кружок, как у сельского певчего; вид степенный и очень смущенный. Хотя он был неширок в плечах, но зеленый суконный пиджачок с черными пуговицами явно жал ему в проймах. Из обшлагов высовывались красные, непривычные к перчаткам руки. Из-под высоко подтянутых на помочах панталон желтоватого цвета виднелись синие чулки. Башмаки были грубые, плохо вычищены, подбиты гвоздями.

Начали спрашивать уроки. Новичок ловил каждое слово и слушал внимательно, точно проповедь в церкви, не смея ни облокотиться, ни заложить ногу за ногу. В два часа, когда зазвенел колокольчик, воспитателю пришлось позвать его: сам он не стал с нами в пары.

II

Однажды ночью, около одиннадцати часов, супругов разбудил конский топот. Лошадь остановилась у самого крыльца. Служанка открыла на чердаке слуховое окошечко и вступила в переговоры с верховым, стоявшим внизу, на улице. Он приехал за доктором; у него было с собой письмо. Настази, дрожа от холода, спустилась по лестнице и стала отпирать замки, отодвигать засовы. Приезжий слез с лошади и, следуя за служанкой по пятам, вошел в спальню. Вытащив из шерстяной шапки с серыми кистями завернутое в тряпочку письмо, он почтительно передал его Шарлю. Тот оперся локтем на подушку и принялся читать. Настази стояла со свечкой у самой кровати. Барыня, застыдившись, повернулась к стенке, спиной к постороннему.

Письмо было запечатано маленькой печатью синего сургуча. В нем г-на Бовари умоляли немедленно приехать на ферму Берто и помочь человеку, который сломал себе ногу. Но от Тоста до Берто — через Лонгвиль и Сен-Виктор — было добрых шесть льё. Ночь стояла темная, хоть глаз выколи. Г-жа Бовари-младшая боялась, как бы с мужем не случилось чего по дороге. Поэтому было решено, что конюх, привезший письмо, отправится вперед, а Шарль поедет через три часа, когда взойдет луна. Хозяева вышлют ему навстречу мальчишку показать дорогу и отпереть ворота.

Около четырех часов утра Шарль, плотно закутавшись в плащ, отправился в путь. Еще не очнувшись от сна в теплой постели, он дремал, убаюкиваемый спокойной рысцой лошади. Когда она вдруг останавливалась перед обсаженными терновником ямами, какие выкапывают на краю поля, Шарль сразу просыпался, вспоминал о сломанной ноге и начинал восстанавливать в памяти все известные ему виды переломов. Дождь перестал; начинало светать, и птицы, взъерошив перышки под холодным ночным ветром, недвижно сидели на голых ветвях яблонь. Кругом уходили в бесконечность ровные поля, и только редкие, далеко разбросанные фермы выделялись фиолетовыми пятнами рощиц на этой серой равнине, сливавшейся у горизонта с хмурым небом. Время от времени Шарль открывал глаза; но усталость одолевала, дрема клонила его, и он снова впадал в какой-то полусон, в котором недавние впечатления перемешивались со старыми воспоминаниями: он ощущал какую-то раздвоенность, был одновременно и студентом, и женатым человеком; лежал в постели, как только что, и проходил по хирургической палате, как в прежние времена. Горячий запах припарок сливался в его голове со свежим запахом росы; он слышал лязг железных колец полога по медным прутьям над кроватями больных и дыхание спящей жены… Проезжая Вассонвиль, он увидел мальчика, сидевшего на траве у канавы.

— Вы доктор? — спросил мальчик.

И, получив утвердительный ответ, взял в руки свои деревянные башмаки и побежал впереди него.

III

Однажды утром дядюшка Руо привез Шарлю плату за свою вылеченную ногу — семьдесят пять франков монетами по сорока су и откормленную индюшку. Он слышал о несчастье молодого человека и стал утешать его, как умел.

— Я знаю, что это такое, — говорил он, хлопая его по плечу. — Со мной ведь было то же самое. Когда умерла моя бедная жена, я уходил в поля, чтобы только не видеть людей; бросишься там на землю у какого-нибудь дерева и плачешь, призываешь господа бога, говоришь ему всякие глупости. Увижу, бывало, на ветке крота — висит, а черви так и кишат у него в животе, — и вот завидую ему, хочу издохнуть. А как вспомню, что другие в это время обнимаются со своими милыми женушками, так и начну изо всех сил колотить палкой по земле. Совсем помешался, даже есть перестал: вы не поверите, от одной мысли о кофейне мне становилось тошно. И что ж, потихоньку да полегоньку, день за днем, за зимой весна, а за летом осень — и по капельке, по крошечке все ушло! Все утекло, все минуло… или, вернее сказать, утихло: ведь в глубине души все-таки что-то остается, вроде тяжести какой-то вот здесь, на сердце!.. Но раз уж такая наша судьба, то не стоит понапрасну изводить себя, не следует желать себе смерти из-за того, что умер близкий человек… Пора вам встряхнуться, господин Бовари. Все пройдет! Приезжайте к нам, дочка моя иногда, знаете, вспоминает про вас, говорит, что вы ее забыли. Скоро весна; мы с вами поохотимся в заказе на кроликов, вот вы немножко и развлечетесь.

Шарль послушался. Он поехал в Берто и застал там все то же, что и раньше, то есть как пять месяцев назад. Только груши были уже в цвету, и добряк Руо, которого он поставил на ноги, расхаживал по ферме, что придавало ей некоторое оживление.

Считая своим долгом окружить врача, как человека, перенесшего большое горе, всяческим вниманием, старик Руо просил его не ходить с открытой головой, говорил с ним шепотом, словно с больным, и даже притворялся, будто сердится, что ему не приготовили какого-нибудь отдельного блюда полегче, вроде крема или печеных груш. Когда Руо стал рассказывать анекдоты, Шарль поймал себя на том, что смеется, но тут же вдруг вспомнил о жене и нахмурился. Подали кофе, он перестал о ней думать.

Он думал о ней тем меньше, чем больше привыкал жить в одиночестве. Никогда не испытанная радость свободы скоро помогла ему переносить вдовство. Теперь он мог менять часы завтраков и обедов, мог когда угодно уходить и возвращаться без всяких объяснений, а если очень устанет, развалиться на кровати во всю ее ширь. И он нежился, баловал себя, принимал от знакомых соболезнования. А с другой стороны, смерть жены оказала ему немалую услугу в работе. Целый месяц все твердили: «Бедный молодой человек! Какое несчастье!» Имя его приобрело известность, клиентура возросла, и, наконец, он ездил в Берто, сколько хотел. Он ощущал какую-то беспредметную надежду, какое-то смутное счастье. Приглаживая перед зеркалом бакенбарды, он находил, что лицо его стало гораздо приятнее прежнего.

IV

Приглашенные стали съезжаться с раннего утра — в повозках, одноколках, двухколесных шарабанах, в старинных кабриолетах без верха, в крытых возках с кожаными занавесками; молодежь из ближних деревень приехала на длинных телегах, где парни стояли в ряд по краям и, чтобы не упасть, держались за поручни: лошади бежали рысью, на ухабах сильно трясло. Народ явился за десять льё из Годервиля, из Норманвиля, из Кани. Были приглашены все родственники жениха и невесты, хозяева помирились со всеми друзьями, с какими были в ссоре, вызвали письмами и таких знакомых, которых уже давно успели потерять из виду.

Время от времени из-за изгороди доносилось щелканье бича, тотчас распахивались ворота, и во двор въезжала повозка. Она во весь дух подкатывала к самому крыльцу, круто останавливалась и начинала разгружаться. Люди вылезали из нее с обеих сторон, растирая себе колени и потягиваясь. Дамы были в чепцах и платьях городского покроя с золотыми часовыми цепочками, в накидках, концы которых скрещивались на поясе, или в маленьких цветных косынках, скрепленных на спине булавкой и открывавших сзади шею. Мальчишки, одетые точно так же, как и их папаши, по-видимому, очень неудобно чувствовали себя в новых костюмах (многие в тот день впервые в жизни надели сапоги), а рядом с выводком ребят, не произнося ни слова, стояла в белом платье, сшитом к первому причастию и удлиненном для торжественного случая, какая-нибудь большая девочка лет четырнадцати-шестнадцати — кузина или старшая сестра, — вся красная, растерянная, напомаженная розовой помадой и боявшаяся запачкать перчатки.

Конюхов не хватало, и мужчины, засучив рукава, сами распрягали лошадей. Одеты они были сообразно своему общественному положению: кто во фраке, кто в сюртуке, кто в пиджаке, кто в куртке — все добротные костюмы, к которым в семье относились с величайшим почтением и извлекали из шкафов только по большим праздникам; сюртуки с длинными, разлетающимися по ветру полами, с цилиндрическими стоячими воротниками и огромными, как мешки, карманами; куртки толстого сукна, при которых обычно носили фуражку с медной кромкой на козырьке; коротенькие пиджачки с парой тесно — словно глаза — посаженных на спине пуговиц и с такими тугими фалдами, как будто их вырубил из цельного куска дерева плотник. Иные из гостей (но этим, конечно, пришлось обедать на нижнем конце стола) были даже в парадных блузах: откидной ворот лежал на самых плечах, спина, собранная в мелкие складки, перехвачена низко подпоясанным шитым пояском.

А крахмальные сорочки топорщились, как панцири! Все мужчины были только что подстрижены, так что уши у них оттопыривались; все чисто выбриты, а у тех, кто встал до зари и плохо видел, когда брился, заметны были даже косые царапины под носом или крупные, как трехфранковик, пятна срезанной по краю подбородка кожи. В дороге ссадины обветрились, и расплывшиеся белые лица были как будто разделаны под розовый мрамор.

От фермы до мэрии считалось пол-льё, и туда отправились пешком. Вернулись домой после церковного обряда тоже пешком. Сначала гости шли плотной вереницей — словно цветной шарф извивался по узкой меже, змеившейся между зелеными хлебами; но скоро кортеж растянулся и разбился на группы; люди болтали и не торопились. Впереди всех шагал музыкант с разукрашенной атласными лентами скрипкой; за ним выступали новобрачные, а дальше шли вперемешку родственники и знакомые. Дети далеко отстали: они обрывали сережки овса и втихомолку забавлялись играми. Длинное платье Эммы слегка волочилось по земле; время от времени она останавливалась, приподнимала его и осторожно снимала затянутыми в перчатки пальцами грубую траву и мелкие колючки репейника; а Шарль, опустив руки, дожидался, пока она покончит с этим делом. Дядюшка Руо, в новом цилиндре и черном фраке с рукавами до самых ногтей, вел под руку г-жу Бовари-мать. А г-н Бовари-отец, презирая в глубине души всю эту компанию, явился в простом однобортном сюртуке военного покроя и теперь расточал кабацкие любезности какой-то белокурой крестьяночке. Она приседала, краснела, не знала, что отвечать. Остальные гости разговаривали о своих делах или подшучивали исподтишка, заранее возбуждая себя к веселью; насторожив ухо, можно было расслышать в поле пиликанье музыканта, который все играл да играл. Заметив, что свадебный кортеж от него отстает, он останавливался перевести дух, долго натирал смычок канифолью, чтобы громче визжали струны, и снова пускался в путь, сам себе отбивая такт движениями грифа. От звуков его инструмента вдали взлетали птички.

V

Кирпичный фасад тянулся как раз вдоль улицы или, вернее, дороги. За дверью на стенке висел плащ с узеньким воротником, уздечка и черная кожаная фуражка, а в углу валялась пара краг, еще покрытых засохшей грязью. Направо была зала, то есть комната, где обедали и сидели по вечерам. Канареечного цвета обои с выцветшим бордюром в виде цветочной гирлянды дрожали на плохо натянутой холщовой подкладке. Белые коленкоровые занавески с красной каймой скрещивались на окнах, а на узкой полочке камина, между двумя подсвечниками накладного серебра с овальными абажурами, блестели стоячие часы с головой Гиппократа. По другую сторону коридора помещался кабинет Шарля — комната шагов в шесть шириной, где стояли стол, три стула и рабочее кресло. На шести полках елового книжного шкафа не было почти ничего, кроме «Словаря медицинских наук», неразрезанные томы которого совсем истрепались, бесконечно перепродаваясь из рук в руки. Здесь больные вдыхали проникавший из-за стены запах подливки, а в кухне было слышно, как они кашляют и рассказывают о своих недугах. Дальше следовала большая, совершенно запущенная комната с очагом; окна ее выходили во двор, на конюшню. Теперь она служила и дровяным сараем, и кладовой, и чуланом для всякого старья: повсюду валялось ржавое железо, пустые бочонки, поломанные садовые инструменты и еще какие-то запыленные вещи непонятного назначения.

Сад вытянулся в длину между двумя глинобитными стенами, — их прикрывали шпалеры абрикосов, — до живой изгороди из колючего терновника; дальше начинались поля. По самой середине, на каменном постаменте, виднелся аспидный циферблат солнечных часов; четыре клумбы чахлого шиповника симметрично окружали участок более полезных насаждений. В глубине, под пихтами, читал молитвенник гипсовый кюре.

Эмма поднялась в жилые комнаты. В первой не было никакой мебели, но во второй, то есть в супружеской спальне, стояла в алькове кровать красного дерева с красным же пологом. На комоде красовалась отделанная раковинами шкатулка, у окна на секретере стоял в графине букет флердоранжа, перевязанный белыми атласными лентами. То был свадебный букет, — букет первой жены! Эмма взглянула на него. Шарль заметил это и унес цветы на чердак. А в это время молодая, сидя в кресле (рядом раскладывали ее вещи), думала о своем свадебном букете, уложенном в картонку, и спрашивала себя, что с ним сделают, если вдруг умрет и она.

С первых же дней она затеяла в доме переделки. Сняла с подсвечников абажуры, оклеила комнаты новыми обоями, перекрасила лестницу, а в саду, вокруг солнечных часов, поставила скамейки; она даже расспрашивала, как устроить бассейн с фонтаном и рыбками. Наконец муж, зная, что она любит кататься, раздобыл по случаю двухместный

Шарль был счастлив и ни о чем на свете не тревожился. Обед вдвоем, вечерняя прогулка по большой дороге, движение руки, которым Эмма поправляла прическу, ее соломенная шляпа, висящая на шпингалете окна, тысячи других мелочей, в которых он ранее не предполагал ничего приятного, — все это теперь было для него источником непрерывного блаженства. Утром, лежа в постели рядом с Эммой, он глядел, как солнечный луч пронизывает пушок на ее бело-розовых щеках, полуприкрытых гофрированными фестонами чепчика. На таком близком расстоянии глаза Эммы казались еще больше, особенно когда она, просыпаясь, по нескольку раз открывала и снова закрывала их; черные в тени и темно-синие при ярком свете, глаза ее как будто слагались из многих цветовых слоев, густых в глубине и все светлевших к поверхности радужной оболочки. Взгляд Шарля терялся в этих глубинах, он видел там самого себя, только в уменьшенном виде, — видел до самых плеч, с фуляровым платком на голове, с расстегнутым воротом рубашки. Он вставал. Эмма подходила к окну взглянуть, как он уезжает; она долго стояла, облокотившись на подоконник между двумя горшками герани, и пеньюар свободно облегал ее стан. Выйдя на улицу, Шарль на тумбе пристегивал шпоры; Эмма говорила с ним сверху, покусывая цветочный лепесток или травинку, а потом сдувала ее вниз к нему, и травинка медленно, задерживаясь, описывая в воздухе круги, словно птица, опускалась на улицу, цепляясь за лохматую гриву старой белой кобылы, неподвижно стоявшей у порога, и только потом падала на землю. Шарль вскакивал в седло, посылал Эмме поцелуй, она отвечала ему кивком, закрывала окно; он трогался в путь. И он ехал по большой дороге, растянувшейся бесконечной пыльной лентой, по наезженным проселкам, затененным арками древесных ветвей, по межам, где хлеба колыхались у его колен, — и солнце играло на его спине, утренний воздух вливался в его ноздри, а сердце его было полно радостями истекшей ночи. Покойный духом, довольный телом, он переживал в душе свое счастье, как иногда после обеда человек еще смакует вкус съеденных трюфелей.

Часть вторая

I

Ионвиль-л’Аббэй (он назван так в честь старинного аббатства капуцинов, от которого теперь не осталось и развалин) — маленький городок в восьми льё от Руана, между Аббевильской и Бовезской дорогами; он лежит в долине речки Риель, которая впадает в Андель и близ своего устья приводит в движение три мельницы; в ней водится небольшое количество форели, и по воскресеньям мальчишки удят здесь рыбу.

От большой дороги в Буасьере ответвляется проселок, отлого поднимается на холм Ле, откуда видна вся долина. Речка делит ее как бы на две области различного характера: налево идет сплошной луг, направо — поля. Луг тянется под полукружием низких холмов и позади соединяется с пастбищами Брэ, к востоку же все шире идут мягко поднимающиеся поля, беспредельные нивы золотистой пшеницы. Окаймленная травою текучая вода отделяет цвет полей от цвета лугов светлой полоской, и, таким образом, все вместе похоже на разостланный огромный плащ с зеленым бархатным воротником, обшитым серебряной тесьмой.

Подъезжая к городу, путешественник видит впереди, на самом горизонте, дубы Аргейльского леса и крутые откосы Сен-Жана, сверху донизу изрезанные длинными и неровными красноватыми бороздами. Это — следы дождей, а кирпичные тона цветных жилок, испестривших серую массу горы, происходят от бесчисленных железистых источников, которые текут из глубины ее в окрестные поля.

Здесь сходятся Нормандия, Пикардия и Иль-де-Франс, здесь лежит вырождающаяся местность с невыразительным говором и бесцветным пейзажем. Здесь делают самый скверный во всем округе нефшательский сыр, а земледелие тут обходится дорого: сыпучая песчаная почва полна камней и требует много навоза.

До 1835 года в Ионвиль почти нельзя было проехать, но в этом году был проложен большой проселочный путь, связывающий Аббевильскую дорогу с Амьенской. По нему иногда тянутся обозы из Руана во Фландрию. Однако Ионвиль, несмотря на свои

новые рынки,

остался все тем же. Жители, вместо того чтобы совершенствовать полеводство, цепляются за бездоходное луговое хозяйство, и ленивый городишко, отворачиваясь от полей, естественно продолжает расти в сторону реки. Он виден издалека: лежит, растянувшись, на берегу, словно пастух, уснувший близ ручья.

II

Первой вышла из дилижанса Эмма, за ней Фелиситэ, г-н Лере, кормилица. Шарля пришлось будить: как только стемнело, он уснул в своем уголке.

Омэ представился приезжим; он засвидетельствовал свое восхищение г-же Бовари и свое совершенное почтение г-ну Бовари, объяснил, как он счастлив, что ему удалось оказать им кое-какие услуги, и, наконец, с самым сердечным видом добавил, что осмеливается напроситься на обед с ними, — супруги его как раз нет в городе.

Войдя в кухню, г-жа Бовари приблизилась к камину, где крутилось на вертеле жаркое. Она двумя пальчиками взяла у колен платье и, приподняв его до щиколоток, протянула ногу в черном ботинке к огню. Пламя освещало ее целиком, пронизывая резким светом ткань платья, гладкую белую кожу и даже веки, когда она жмурилась от огня. В приоткрытую дверь часто залетал порыв ветра, и тогда по фигуре Эммы пробегал яркий красный отсвет.

По другую сторону камина расположился и молча глядел на незнакомку белокурый молодой человек.

Г-н Леон Дюпюи (он был вторым постоянным посетителем «Золотого льва») служил в Ионвиле клерком у нотариуса, мэтра Гильомена, и очень скучал, а потому часто оттягивал обед, надеясь, что на постоялый двор заедет какой-нибудь путешественник, с которым можно будет поболтать вечерок. В дни, когда работа кончалась рано, он не знал, что ему делать; оставалось только приходить к обеду вовремя и выдерживать его, от супа до сыра, с глазу на глаз с Бине. Таким образом, предложение хозяйки пообедать в обществе приезжих он принял с радостью, и все перешли в большую комнату; для парада г-жа Лефрансуа именно туда велела подать четыре прибора.

III

Проснувшись утром, Эмма увидела на площади клерка. Она была в пеньюаре. Он поднял голову и поклонился. Она быстро кивнула и закрыла окно.

Леон весь день ждал шести часов вечера, но, войдя в трактир, не застал там никого, кроме г-на Бине, сидевшего за столом.

Вчерашний обед был для него большим событием: никогда до тех пор не приходилось ему два часа подряд беседовать с

дамой.

Как же это удалось ему сказать ей, да еще в таких выражениях, множество вещей, каких он никогда прежде не говорил столь складно? Он всегда был робок и отличался той сдержанностью, которая коренится одновременно и в стыдливости и в скрытности. Ионвильцы находили, что у него

прекрасные манеры.

Он всегда терпеливо выслушивал рассуждения пожилых людей и, казалось, вовсе не увлекался политикой, — черта, в молодом человеке необычайная. Он обладал также талантами: рисовал акварелью, разбирал ноты в скрипичном ключе и после обеда, если не играл в карты, охотно занимался чтением. Г-н Омэ уважал его за образование; г-жа Омэ восхищалась его любезностью, ибо он часто гулял в саду с маленькими Омэ, всегда перепачканными, очень плохо воспитанными карапузами, немного лимфатическими, как и их мать. Кроме няньки, за ними присматривал аптекарский ученик Жюстен, двоюродный племянник г-на Омэ, взятый в дом из милости и одновременно заменявший слугу.

Аптекарь показал себя прекраснейшим соседом. Он осведомил г-жу Бовари обо всех поставщиках, прислал к ней торговца, у которого покупал сидр, сам попробовал напиток и присмотрел, чтобы бочонки были поставлены в погреб как следует; кроме того, он рассказал, где можно дешевле получать масло, и сговорился с пономарем Лестибудуа, который, кроме священнослужительских и кладбищенских занятий, брал на себя уход за всеми лучшими садами в Ионвиле, взимая плату по часам или за год, — как было угодно нанимателям.

Такая чрезмерная любезность и сердечность аптекаря объяснялись не только склонностью его хлопотать о делах ближнего. За всем этим скрывался особый план.

IV

С первыми холодами Эмма покинула свою спальню и переселилась в залу — длинную и низкую комнату, где на камине у зеркала растопырил ветви коралловый полип. Сидя в кресле у окна, она глядела на идущих по улице ионвильцев.

Два раза в день проходил из своей конторы к «Золотому льву» Леон. Эмма издалека слышала его шаги; она наклонялась, поджидая его, и молодой клерк, всегда одинаково одетый, не оборачиваясь, проплывал за занавеской. Но в сумерки, когда, уронив на колени начатое вышивание, она сидела, опершись подбородком на левую руку, ее часто охватывала дрожь при появлении этой внезапно скользящей тени. Она вставала и приказывала накрывать на стол.

Во время обеда являлся г-н Омэ. Держа в руке свою феску, он входил на цыпочках, чтобы никого не обеспокоить, и каждый раз начинал одной и той же фразой: «Добрый вечер всей компании!» Потом усаживался за стол на своем месте — между супругами — и начинал расспрашивать Шарля о его больных, а тот советовался с ним насчет возможных гонораров. Дальше начиналась новая тема: что пишут в газете? К этому часу Омэ уже знал ее почти наизусть и пересказывал весь номер полностью, со всеми редакционными рассуждениями, не пропуская ни одной скандальной истории, какие только разыгрывались во Франции или за границей. Но вот иссякал и этот сюжет. Тогда аптекарь не упускал случая вставить несколько замечаний по поводу подававшихся кушаний. Иногда он даже привставал и осторожно показывал хозяйке самый нежный кусочек или, повернувшись к служанке, давал ей советы относительно приготовления рагу и питательных приправ; об ароматических веществах, о мясной вытяжке, о соусах и желатине он говорил изумительно. У Омэ было в памяти больше рецептов, чем в аптеке склянок, он неподражаемо варил всякие варенья, уксус и сладкие ликеры, знал все новейшие изобретения в области хозяйственных переносных плит и владел искусством сохранения сыров и выхаживания больных вин.

В восемь часов за ним приходил Жюстен — пора было закрывать аптеку. Г-н Омэ лукаво поглядывал на него, особенно если тут же была Фелиситэ: он заметил, что ученику очень нравится бывать в докторском доме.

— Мой молодчик начинает задумываться, — говорил фармацевт. — Черт побери, он, пожалуй, влюбился в вашу служанку.

V

То было днем, в одно февральское воскресенье, когда шел снег.

Все они — г-н и г-жа Бовари, Омэ и г-н Леон — отправились поглядеть строившуюся в полульё от Ионвиля, в ложбинке, льнопрядильную фабрику. Аптекарь взял с собой Наполеона и Аталию, ибо детям необходим был моцион; позади шел с зонтами на плече Жюстен.

Но трудно было найти что-нибудь менее достопримечательное, чем эта достопримечательность. Посреди огромного пустыря, где между кучами песка и булыжника там и сям валялись уже покрытые ржавчиной зубчатые колеса, стояла длинная четырехугольная постройка с множеством пробитых в ней маленьких окон. Она еще не была закончена, и между опорными балками крыши сквозило небо. На самом верху возвышался шест, и привязанный к нему пучок соломы с колосьями хлопал по ветру своей трехцветной лентой.

Омэ ораторствовал. Он разъяснял компании все будущее значение предприятия, вычислял толщину полов и стен и очень жалел, что у него нет метрической линейки, какою располагает для своего личного пользования г-н Бине.

Эмма шла под руку с аптекарем и, слегка опираясь на его плечо, глядела на солнечный диск, излучавший вдали, в тумане, свою ослепительную бледность; но вот она повернула голову и увидела Шарля. Фуражка у него была нахлобучена на глаза, толстые губы дрожали, что придавало всему лицу какое-то глупое выражение; самая его спина, широкая, безмятежная его спина, раздражала Эмму; даже сюртук, казалось ей, выставлял напоказ всю заурядность этого человека.

Часть третья

I

Занимаясь юриспруденцией, г-н Леон довольно часто посещал «Хижину» и даже пользовался там немалым успехом у гризеток: они находили, что у него

благородный вид.

То был самый приличный из всех студентов: он стриг волосы не слишком коротко и не слишком длинно, не проедал первого числа все деньги, присланные на триместр, и поддерживал добрые отношения с профессорами. А от излишеств он всегда воздерживался из малодушия и осторожности.

Часто, читая в своей комнате или сидя вечером под липами Люксембургского сада, он ронял Свод законов и вспоминал об Эмме. Но мало-помалу чувство это ослабело, и возникли новые желания, хотя оно и продолжало таиться под ними. Леон не совсем еще потерял надежду, ему чудилось какое-то неясное обетование, мелькавшее в днях будущего, словно золотой плод в листве фантастического дерева.

Когда после трехлетней разлуки он вновь увидел Эмму, страсть его пробудилась. «Пора, — подумал он, — решиться, наконец, обладать ею». К тому же он успел потерять в разгульных компаниях свою робость и теперь вернулся в провинцию с глубоким презрением ко всем, кто не попирал асфальт столичных бульваров лакированным ботинком. Перед одетой в кружева парижской дамой, в салоне какого-нибудь знаменитого ученого, человека в орденах и с собственным выездом, бедный клерк, конечно, трепетал бы, как ребенок; но здесь, на руанской набережной, перед женой этого лекаришки он чувствовал себя как дома и не сомневался, что произведет ослепительный эффект. Самоуверенность зависит от той среды, где находится человек: в бельэтаже говорят иначе, чем на антресолях, и добродетель богатой женщины как бы охраняется всеми ее банковыми билетами: так китовый ус укрепляет подкладку ее корсета.

Распростившись вечером с г-ном и г-жой Бовари, Леон издали пошел за ними по улице. Увидев, что они остановились в «Красном кресте», он вернулся домой и всю ночь обдумывал свой план.

И вот на другой день, около пяти часов, он вошел на кухню постоялого двора. Горло его сжималось, щеки его побледнели, он был полон той решимости труса, которая не останавливается ни перед чем.

II

Вернувшись в гостиницу, г-жа Бовари, к удивлению своему, не застала дилижанса: Ивер прождал ее пятьдесят три минуты и уехал.

Конечно, спешить было некуда, но она дала слово вернуться домой в этот вечер. К тому же Шарль ждал; она уже чувствовала в сердце трусливую покорность, которая для большинства женщин является и наказанием за измену, и одновременно ее искуплением.

Она поспешно уложилась, расплатилась, наняла тут же во дворе кабриолет и, подгоняя кучера, подбодряя его, поминутно спрашивая, сколько прошло времени и сколько километров проехали, в конце концов нагнала «Ласточку» у первых домов Кенкампуа.

Усевшись в своем углу, Эмма тотчас смежила веки и открыла глаза только у подножия холма, где уже издали увидела Фелиситэ, стоявшую дозором около кузницы. Ивер придержал лошадей, и кухарка, поднявшись на цыпочки, таинственно проговорила в окошко:

— Барыня, вам надо сейчас же ехать к господину Омэ. Очень спешно.

III

То были прекрасные, великолепные, насыщенные дни — настоящий медовый месяц.

Любовники устроились на набережной, в гостинице «Булонь». Они жили, заперев дверь и закрыв ставни, пили сиропы со льдом, которые им приносили с утра, разбрасывали по полу цветы.

К вечеру они брали крытую лодку и уезжали обедать на остров.

Это был час, когда в доках конопатят суда. Тогда стук молотков о корабельные кузовы гулко разносится в воздухе, смоляной дым клубится между деревьями, а по воде, словно листы флорентинской бронзы, плывут большие жирные пятна, неровно колышущиеся под багровым светом солнца.

Лодка спускалась по реке, лавируя между стоящими у причала баркасами, слегка задевая краями навеса их длинные косые канаты.

IV

Скоро Леон начал подчеркивать перед товарищами свое превосходство, уклоняться от их общества и окончательно запустил папки с делами.

Он ждал писем от Эммы; он читал и перечитывал их. Он писал ей. Он вызывал ее всеми силами желания в памяти. Жажда видеть ее вновь не только не утихла от разлуки, но усилилась, и однажды, в субботу утром, он улизнул из конторы.

Увидя с вершины холма долину и колокольню с вертящимся по ветру жестяным флажком флюгера, Леон ощутил ту радость, смешанную с торжествующим тщеславием и эгоистическим умилением, которую, должно быть, испытывает миллионер, когда попадает в родную деревню.

Он пошел бродить вокруг дома Эммы. В кухне горел свет. Леон подстерегал тень Эммы за занавесками, но ничего не было видно.

Увидев Леона, тетушка Лефрансуа разразилась громкими восклицаниями и нашла, что он «вытянулся и похудел»; Артемиза, наоборот, говорила, что он «пополнел и посмуглел».

V

Это было по четвергам. Эмма вставала и одевалась — тихонько, чтобы не разбудить Шарля, а то он еще стал бы говорить, что она слишком рано просыпается. Потом начинала ходить взад и вперед по комнате, останавливалась у окошек, глядела на площадь. Утро брезжило между рыночными столбами, и при бледном свете зари едва виднелись буквы вывески над закрытыми ставнями аптеки.

Когда часы показывали четверть восьмого, Эмма направлялась к «Золотому льву»; Артемиза, зевая, открывала ей дверь. Ради барыни она раздувала засыпанные золой угли. Эмма оставалась на кухне одна. Время от времени она выходила во двор. Ивер неторопливо запрягал лошадей и тут же слушал тетушку Лефрансуа, которая, высунув в окошко голову в ночном чепце, нагружала кучера поручениями и вдавалась в такие подробности, что всякий другой непременно бы спутался. Эмма прохаживалась по мощеному двору.

Наконец Ивер, поев похлебки, натянув на себя брезентовый пыльник, закурив трубку и зажав в кулаке кнут, спокойно усаживался на козлы.

Лошади трогали мелкой рысцой, и первые три четверти льё «Ласточка» то и дело останавливалась, чтобы взять пассажиров, поджидавших ее — кто у края дороги, кто у себя во дворе. Заказавшие место с вечера заставляли себя ждать; иные даже еще спали крепким сном; Ивер звал, кричал, ругался, потом, наконец, слезал с козел и изо всех сил стучал в ворота. Ветер дул в разбитые окошки дилижанса.

Понемногу на четырех скамейках набирался народ; тяжелая повозка катилась, яблони чередою убегали назад, и дорога, постепенно суживаясь, тянулась до самого горизонта между двумя канавами, полными желтой воды.

Ги Де Мопассан

Милый друг

Часть первая

I

Получив у кассирши сдачу с пяти франков, Жорж Дюруа вышел из ресторана.

Хорошо сложенный от природы, сохранивший еще свою военную выправку, он выставил грудь вперед, привычным молодцеватым жестом закрутил усы и окинул запоздалых посетителей быстрым и зорким взглядом — одним из тех взглядов красивого мужчины, которые охватывают все кругом, словно взгляд ястреба, высматривающего свою добычу.

Женщины подняли на него глаза: это были три скромные работницы, — учительница музыки, не первой молодости, плохо причесанная, небрежно одетая, всегда в запыленной шляпе и в сбившемся набок платье, и две мещанки со своими мужьями, — обычные посетители этого ресторанчика с дешевыми обедами.

Очутившись на тротуаре, Дюруа на секунду остановился, обдумывая, что ему предпринять. Было 28 июня, а в кармане у него осталось ровно три франка и сорок сантимов до конца месяца. Это означало два обеда без завтрака или два завтрака без обедов, на выбор. Он высчитал, что завтрак стоит один франк десять сантимов, а обед полтора франка; таким образом, довольствуясь завтраками, он сбережет франк двадцать, что обеспечит ему два ужина из колбасы с хлебом да два бокала пива на бульваре. Эго было главным его расходом и главным вечерним развлечением. Он направился по улице Нотр-Дам-де-Лорет.

Он сохранил походку тех времен, когда еще носил гусарский мундир, — выпяченная грудь и слегка расставленные ноги, точно он только что слез с лошади; он грубо проталкивался вперед по переполненной пародом улице, задевая плечом, толкая прохожих, никому не уступая дороги. Сдвинув немного набок свой поношенный котелок и постукивая каблуками, он шел с таким видом, словно презирал все, — прохожих, дома, весь город, — с высокомерием красивого солдата, попавшего в общество штатских.

II

Здесь живет господин Форестье?

— Четвертый этаж, налево.

Привратник сказал это любезным тоном, в котором звучало уважение к жильцу. И Жорж Дюруа стал подниматься по лестнице.

Он чувствовал себя немного смущенным, не в своей тарелке. Впервые в жизни он надел фрак и теперь волновался по поводу остальных частей своего туалета. Он чувствовал погрешности во всем, начиная с ботинок, не лакированных, хотя и довольно изящного покроя (он всегда особенно тщательно следил за своей обувью), и кончая рубашкой, купленной сегодня в Лувре за четыре с половиной франка; ее слишком тонкая манишка уже немного смялась. Другие его рубашки, которые он носил ежедневно, были все порядочно истрепаны, и даже наиболее крепкую из них он не решился надеть сегодня.

Слишком широкие брюки плохо обрисовывали ногу, заворачиваясь вокруг икр, и имели тот поношенный вид, какой всегда имеет одежда, купленная по случаю, на фигуре, которую она случайно облегает. И только фрак сидел недурно, так как в магазине нашелся один, почти подходивший по размеру.

Ill

Выйдя на улицу, Жорж Дюруа начал думать, что бы такое ему предпринять. Ему хотелось мечтать, идти вперед, думая о будущем, вдыхая неясный ночной воздух, но мысль о ряде статей, заказанных ему Вальтером, преследовала его, и он решил сейчас же идти домой и приняться за работу.

Он повернул, ускорил шаги, вышел на внешний бульвар

[26]

и пошел по нему до улицы Бурсо, на которой находилась его квартира. Семиэтажный дом, где он жил, был населен двумя десятками семей скромных рабочих и буржуа. Поднимаясь по лестнице и освещая восковыми спичками грязные ступени, на которых валялись клочки бумаги, окурки, кухонные отбросы, он почувствовал отвращение и непреодолимое желание поскорее уйти отсюда и поселиться, подобно богатым людям, в чистом жилище, убранном коврами. Тяжелый запах еды, отхожих мест и человеческих отбросов, застоявшийся запах помоев и обветшавших стен заполнял этот дом снизу доверху, и никаким проветриванием его нельзя было оттуда изгнать.

Из окна комнаты молодого человека, находившейся в шестом этаже, виднелся, возле Батильольского вокзала, как раз над выходом из тоннеля, словно глубокая пропасть, огромный пролет полотна Западной железной дороги. Дюруа открыл окно и облокотился на ржавый железный подоконник.

Под ним, в глубине темной дыры, три неподвижных красных сигнальных огня казались огромными глазами какого-то зверя; за ними виднелись еще огни и дальше еще и еще — без конца.

Ежеминутно в тишине ночи раздавались свистки, то короткие, то протяжные, одни близкие, другие далекие, едва уловимые, идущие оттуда — со стороны Аньера. Звук их менялся, точно звуки человеческого голоса. Один из свистков приближался, испуская непрерывно жалобный крик, становившийся громче с каждой секундой, — и вскоре показался большой желтый фонарь, который с грохотом несся вперед; Дюруа увидел, как длинная цепь вагонов исчезла в пасти тоннеля.

IV

Жорж Дюруа спал плохо: так волновало его желание увидеть напечатанной свою статью. Как только рассвело, он встал и вышел на улицу, гораздо раньше, чем газетчики начинают бегать от киоска к киоску.

Тогда он направился к вокзалу Сен-Лазар, зная, что «Vie Française» появится там раньше, чем в его квартале. Но было еще слишком рано, и он стал бродить по тротуару.

Он видел, как пришла продавщица и открыла свою застекленную будку, потом заметил человека, несущего на голове огромную кипу газет. Он устремился к нему, но то были «Figaro», «Gil-Blas», «Le Gaulois», «Evénement» и несколько других утренних газет. «Vie Française» среди них не было.

Им овладел страх. Что, если «Воспоминания африканского стрелка» отложены до завтра? Что, если случайно в последнюю минуту статья не понравилась старику Вальтеру?

Вернувшись к киоску, он увидел, что его газета уже продается, хотя он не заметил, как ее пронесли мимо него. Он устремился вперед, бросил три су, развернул газету и пробежал заголовки первой страницы. Нет! Сердце его забилось. Он перевернул страницу и с сильным волнением прочитал под одним из столбцов напечатанную жирным шрифтом подпись: «Жорж Дюруа». Появилась! Какая радость!

V

Прошло два месяца; приближался сентябрь, а наступление блестящей карьеры, на которую надеялся Дюруа, казалось ему еще очень отдаленным. Больше всего его огорчала незаметность его общественного положения, но он не знал, каким путем достичь высот, на которых можно добыть уважение, могущество и деньги. Он чувствовал себя запертым, навеки замурованным в своей жалкой профессии репортера и не видел возможности какого-либо выхода. Его ценили, по обращались с ним сообразно его рангу. Даже Форестье, которому он оказывал массу услуг, не приглашал его больше обедать и относился к нему как к подчиненному, хотя и продолжал говорить ему «ты», как другу.

Правда, время от времени Дюруа удавалось при случае печатать свои статейки. Благодаря своей хронике он приобрел известную легкость стиля и такт, которого ему недоставало раньше, когда он писал свою вторую статью об Алжире, так что теперь его заметкам на злобу дня не угрожало больше опасности быть отвергнутыми. Но от этого до возможности выбирать темы самостоятельно, по своему желанию, или обсуждать политические вопросы в качестве компетентного судьи было такое же расстояние, как между положением кучера и владельца экипажа, правящего им на прогулке но авеню Булонского леса. Особенно угнетало его сознание, что перед ним закрыты двери большого света, что у него нет знакомых, которые относились бы к нему как к равному, что у него не устанавливается близость с женщинами, хотя некоторые актрисы, пользующиеся известностью, проявляли к нему интерес и принимали запросто.

Он знал, по опыту знал, что все они, светские дамы и захудалые актрисы, испытывают по отношению к нему какое-то странное влечение, мгновенно зарождающуюся симпатию, и с терпением стреноженной лошади он ждал минуты, когда познакомится с теми из них, от кого может зависеть его будущее.

У него часто бывало желание посетить г-жу Форестье, но унизительное воспоминание об их последней встрече удерживало его от этого. Кроме того он ждал приглашения со стороны ее мужа. Он вспомнил о г-же де Марель и о том, что она просила навестить ее, и отправился к ней как-то после обеда, когда ему было нечего делать.

«До трех часов я всегда дома» — предупредила она его.

Часть вторая

I

Жорж Дюруа вернулся к своим прежним привычкам.

Устроившись в маленькой квартирке нижнего этажа на Константинопольской улице, он вел теперь благоразумный образ жизни, как и надо было человеку, готовящемуся к новой жизни. Его отношения с г-жой де Марель приняли супружеский характер, словно он заранее готовился к предстоящему событию. Его любовница, удивленная спокойной размеренностью их связи, часто говорила, смеясь:

— Ты еще скучнее моего мужа; право, не стоило менять.

Г-жа Форестье все не приезжала. Она задержалась в Канне. Он получил от нее письмо, в котором она извещала его, что приедет только в половине апреля, ни словом не намекая на то, что было при их расставании. Он ждал. Он решил жениться на ней во что бы ни стало и пустить в ход все зависящие от него средства, если она начнет колебаться. Но он верил в свою счастливую звезду, верил в неотразимость своего обаяния, подчинявшего ему всех женщин.

Коротенькая записка предупредила его о приближении решительной минуты.

II

Прошло два дня, с тех пор как супруги Дю Руа вернулись в Париж. Жорж взялся за свою прежнюю работу, ожидая, когда его освободят от заведывания хроникой и возложат на него обязанности Форестье, чтобы всецело посвятить себя политике.

В этот вечер он возвращался к себе, в квартиру своего предшественника, с радостным сердцем, в предвкушении обеда и с сильным желанием поскорее поцеловать жену, физическому очарованию и незаметной власти которой он быстро подчинился. Когда он проходил мимо цветочного магазина, на углу улицы Нотр Дам де Лорет, ему пришло в голову купить букет для Мадлены, и он выбрал большой пучок едва распустившихся, благоухающих роз.

На каждой площадке своей новой лестницы он самодовольно поглядывал на себя в зеркало, каждый раз вспоминая при этом свой первый приход в этот дом.

Он позвонил, так как забыл свой ключ, и тот же самый слуга, которого он оставил по совету жены, отворил ему дверь.

Жорж спросил:

III

Придя на следующий день в редакцию, Дю Руа подошел к Буаренару.

— Дорогой друг, — сказал он, — я попрошу у тебя одной услуги. В последнее время некоторые господа развлекаются, называя меня «Форестье». Мне это начинает надоедать. Будь любезен, возьми на себя труд вежливо предупредить наших сослуживцев, что я дам пощечину первому, кто позволит себе эту шутку. Это уже их дело подумать, стоит ли эта забава удара шпаги. Я обращаюсь к тебе, потому что ты человек разумный и сможешь предотвратить неприятные столкновения, а также потому, что ты уже был один раз моим секундантом.

Буаренар взял на себя это поручение.

Дю Руа отлучился по делам и через час вернулся. Никто не называл его больше Форестье.

Вернувшись домой, он услышал в гостиной женские голоса. Он спросил:

IV

Площадь Трините была почти безлюдна в этот день под палящим июльским солнцем. Париж изнывал от удушливой жары; казалось, что отяжелевший, раскаленный воздух навис над городом, — густой, жгучий воздух, которым было трудно дышать.

Перед церковью лениво били фонтаны. Они казались утомленными, изнемогающими и тоже ленивыми, а вода бассейна, где плавали листья и клочки бумаги, — зеленоватой, мутной и густой.

Собака, перегнувшая через каменную ограду, купалась в этой подозрительной влаге. Несколько человек, сидевших на скамейках в маленьком круглом садике, окружавшем вход в церковь, смотрели на животное с завистью.

Дю Руа вынул часы: было только три часа. Он пришел на полчаса раньше назначенного времени.

Он улыбался, думая об этом свидании. «Церковь служит ей во всех случаях жизни, — думал он. — Она утешает ее в том, что она вышла замуж за еврея, делает ее протестующей фигурой в политическом мире, служит местом любовных встреч. Вот что значит привычка обращаться с религией как с зонтиком. В случае хорошей погоды он заменяет трость, в случае, жары защищает от солнца, в дождливую погоду укрывает от дождя; а когда не выходишь из дому, стоит в передней. На свете сотни таких женщин, — сами они смеются над богом без всякого стеснения, но другим не позволяют его бранить и при случае пользуются им как посредником. Если их пригласить на свидание в гостиницу, они сочтут это за оскорбление, и в то же время им кажется совершенно естественным заниматься любовью у подножья алтаря».

V

Наступила осень. Дю Руа провели в Париже все лето и во время непродолжительного роспуска палаты вели в «Vie Française» энергичную компанию в пользу нового кабинета.

В первых числах октября обе палаты уже собирались возобновить свои заседания, так как положение дел в Марокко принимало угрожающий оборот.

В сущности, в возможность экспедиции в Танжер не верил никто, несмотря на то, что в день закрытия парламента депутат правой, граф де Ламбер-Саразен, в остроумной речи, вызвавшей аплодисменты даже центра, предложил по этому вопросу пари, подобно тому как это сделал когда-то знаменитый вице-король Индии; он ставил свои усы против бакенбардов председателя совета министров, утверждая, что новый кабинет неминуемо должен будет последовать примеру прежнего и послать в Танжер войска, как раньше была послана армия в Тунис, — из любви к симметрии, потому же, почему ставят на камин две вазы, а не одну, он прибавил: «И в самом деле, Африка служит для Франции камином, милостивые государи, — камином, в котором сгорают наши лучшие дрова, — камином с сильной тягой, который разжигается банковыми билетами.

Вы позволили себе художественный каприз и украсили левый угол этого камина дорого стоящей тунисской безделушкой, — вот увидите, что г-н Марро захочет уподобиться своему предшественнику и украсить правый угол безделушкой мароккской».

Эта речь, произведя сенсацию, послужила Дю Руа темой для десятка статей об алжирской колонии, для той самой серии статей, которая прервалась после его первого выступления в газете, и он энергично поддерживал в них идею военной экспедиции, хотя и был убежден, что она не осуществится. Он задел патриотическую струнку и бомбардировал Испанию целым арсеналом презрительных выражений, обычно употребляемых против любого народа, интересы которого идут вразрез с нашими.