Край безоблачной ясности

Фуэнтес Карлос

Карлос Фуэнтес — известный мексиканский писатель. Место действия романа — город Мехико, чья грандиозность, пестрота и многолюдье дают возможность писателю показать людей самых разных социальных слоев Мексики. Многие страницы романа посвящены событиям мексиканской революции 1910–1917 гг. Роман переводится на русский язык впервые.

ПРЕДИСЛОВИЕ

«Это — ужасно», «Это — гениально», «Это — не роман», — такими возгласами был встречен первый роман тридцатилетнего писателя Карлоса Фуэнтеса «Край безоблачной ясности», появившийся в 1958 году. В истории мексиканской прозы, пожалуй, не было еще произведения, которое вызвало бы столь бурную читательскую реакцию, столь сильный общественный резонанс. Роман ошарашивал дерзкой экспериментальностью, отвергал традиции и каноны жанра. Это была взрывчатка, заложенная под пьедестал порядка, приличий, казенной фразеологии. Да и само произведение, рассыпающееся на куски, с оборванными связями, было похоже на хаотическую груду, остающуюся после взрыва. Конечно, многое объяснялось молодостью автора, упорно искавшего новых средств изображения и не боящегося разрушать традиционные формы. Но своей дисгармоничностью книга Фуэнтеса обязана прежде всего кричащей дисгармонии действительности, в ней отразившейся.

Писатель прорубается в толщу этой действительности, владея богатым инструментарием. Он выступает и как художник, обладающий мастерством реалистической живописи, и как поэт, отдающийся потоку образов, и как историк, прочерчивающий вехи национального развития, и как мыслитель, тяготеющий к философским концепциям. Но прежде всего он — мексиканец, жаждущий открыть Мексику, постигнуть и выразить ее сокровенную суть.

Карлос Фуэнтес родился в 1928 году. Это было время, когда страна еще дышала неостывшим жаром недавно отгремевшей революции. Мексиканская революция 1910 года, первая в XX веке революция в Западном полушарии, являла собой могучий социальный взрыв, который смел диктатуру Порфирио Диаса и господство феодальной власти. Однако стихийность, присущая крестьянскому движению, отсутствие единства и четкой программы привели к тому, что наиболее радикальные течения мексиканской революции не смогли победить.

В стране долго не утихала борьба. В 20–30-е годы происходили острые политические столкновения, верхушечные заговоры, массовые движения. Но со временем в противоборстве сил постепенно выявлялся буржуазно-демократический характер революции, прорубившей путь капитализму. После второй мировой войны сложилась благоприятная обстановка для того, чтобы этот капитализм начал решительно утверждать себя. Политика президента Мигеля Алемана (1946–1952) открыла шлюзы для беспрепятственного накопления национальных капиталов; в стране начался ажиотаж обогащения. Лозунгом дня стал переход от «разрушительной» революции к «конструктивной». Через три десятка лет после того, как отгорел пожар крестьянской революции, Мексика бросилась стремительно возводить здание капиталистической экономики и буржуазного жизнеустройства.

«Не находите ли вы довольно парадоксальным, что в момент, когда мы ясно видим, что капитализм завершает свой жизненный цикл и существует еще в виде своего рода злокачественной опухоли, мы начинаем двигаться к нему?» — спрашивает один из персонажей романа. Ему вторит другой: «Мне смешно переживать здесь то, что произошло в Европе более ста лет назад». Историческое время — это внутренний нерв, стержень повествования.

КРАЙ БЕЗОБЛАЧНОЙ ЯСНОСТИ

       Меня зовут Икска Сьенфуэгос

Глэдис Гарсиа (1951)

Там, где пуп луны

1

Меня зовут Икска Сьенфуэгос. Я родился и живу в Мехико, Ф. о. Это не трагично. В Мексике нет места для трагедии. Здесь все оборачивается позором. Позорно, что мое происхождение ранит меня, как шип агавы. Позорен мой паралич, мое безволие, окрашивающее каждую зарю в цвет свернувшейся крови. И мое вечное сальто-мортале в завтра. Я вижу мою изрытую порами темную кожу и знаю: жить активной жизнью, действовать, верить — изо дня в день, а не только в дни, выпадающие мне на долю как награда или наказание

,

 — мне не дают силы, таящиеся в глубине, в глубине, в недрах этой долины. Не дает дуэнде Анауака, который не виноградины раскусывает, а сердца, не пьет бальзам земной влаги, а высасывает мозг из костей — вот его вино, не гонится за юрким зверьком, чтобы снять с него пушистую шкурку, а охотится за самим собой в черном месиве искореженных камней с мутными глазками яшмы. Поставленный на колени, увенчанный колючим нопалем, бичуемый собственной рукой. Настигнутый в своей пляске стрелою подъемного крана или бампером грузовика. Убитый на войне или в кабацкой драке в час правды, единственный неминуемый час. Безжалостный поэт, вздернутый на дыбу художник, учтивый босяк, простодушный хитрец, я возношу бессвязную молитву, но она отвергается, как похабный каламбур. Мне всегда приходится горше, чем другим. О, мой путь, мой крестный путь, о котором мне некому поведать, который ставит меня лицом к лицу с богами, не пожелавшими сжалиться надо мной, потребовавшими от меня пройти его до конца, чтобы познать самого себя и себе подобных! О, этот невыносимый путь — кровоточащее золото и жаждущая земля, синкопические ритмы и смутные краски! Воитель, окруженный пустотой, я облекаюсь в панцирь фанфаронства, но в душе рыдаю и не перестаю рыдать, мечась, как зверь в клетке, в поисках услады: родины, женщины, сахарных скелетов, созвучной песни. Мы живем, повернувшись спиною к жизни, из боязни смотреть ей в лицо, слепые к вторжениям нового, раздробленные на куски, которые стонут от отчуждения, разбрасываемые центробежной силой. Мы призваны быть свободными, но свобода ускользает от нас, просачиваясь сквозь сеть перекрестков, на которых выбирают дорогу. И в останки этой свободы мы обмакиваем кисти и усаживаемся на обочине жизни забавляться игрою красок… Мертвый от рождения, ты с самого начала сжег свои корабли, чтобы другие создали эпопею из твоего смердящего трупа; живой и после смерти, ты выкопал слово, подобного которому нам не произнести. Ты остановился, в последний раз озаренный солнцем; потом пришла ошалелая победа, и тебя, недвижимого, опустошенного, захлестнула стихия материального, официального и показного. Но я слышу прорывающиеся сквозь рев моторов и пианол-автоматов отзвуки атабалей, грохочущих в скопище осыпанных драгоценностями гадов. В твоих урнах дремлют змеи истории. В твоих глазах сверкает россыпь тропических солнц. В твоем теле — колючий терновник. Не поддавайся, дружище! Достань свои бичи, отточи свои ножи, будь непреклонен, не давай растрогать себя, не говори, не смотри. Пусть отправляются в изгнание все твои сомнения, вся твоя тоска; каждый день начинай родами. Вдохновляйся тихим, едва слышным перебором струн или скрипом уличной шарманки, который доносится до тебя, как бы освежая и проясняя твою память, вдохновляйся и возрождайся. Возрождайся сам. Твои герои не вернутся, чтобы помочь тебе. Не ведая о том, ты столкнулся со мной на этом плоскогорье погребенных сокровищ. Здесь мы оба живем, и на этих улицах смешиваются наши запахи, запахи пота и пачулей, свежеобожженного кирпича и природного газа, встречаются наши праздные тела, но не наши взгляды. Никогда мы вместе не преклоняли колени, чтобы принять одно и то же причастие; вместе сотворенные, вместе истерзанные, мы умираем в одиночку. Что же поделаешь. Такова судьба. Будем крепиться, дружище. Быть может, когда-нибудь наши руки соприкоснутся. Давай же нырнем в наш город, неизведанный, как лунный кратер, город, собравший в горсть канализационные люки, город, выросший из испарений и миазмов, как кристалл из раствора, город, хранящий все то, о чем мы забыли, город плотоядных утесов, город окаменелого горя, город безмерной скоротечности, город остановившегося солнца, город, горящий на медленном огне, город, стоящий по горло в воде, город, коснеющий в плутовстве, как в летаргическом сне, город со взвинченными нервами, город с кривой улыбкой, город с тремя пупами, издающий тошнотворную вонь, город, возносящийся ввысь и ползающий на брюхе, город молодящийся, в блестках огней, город, стареющий в своей колыбели, где свили гнездо вещие птицы, новый город рядом с изваянием из пыли веков, город на краю огромного неба, город в сияющей грязи, в лоске полировки и сверканье драгоценных камней, город, изнывающий от желания и терзающий струны, город — детище поражения и изнасилования (тайного изнасилования, которое нам приходилось скрывать), город — рынок рабов, вместилище живого товара, город, заряженный яростью, город, оглушаемый трезвоном колоколов, город, куда, как скотина на водопой, стекаются наши братья, истомленные жаждой и покрытые коростой, город, сотканный из амнезии, воскрешенного детства, воплощенного мифа, голодный город, пышный город, сучий город, таящий в себе проказу и холеру. Раскаленный плод. Бескрылый орел. Звездный змей. Ничего не поделаешь. Здесь нам выпало родиться и жить. В краю безоблачной ясности.

— А ну-ка!

Уборщик поддал ей под зад, и Глэдис вдохнула холодный утренний воздух. Обернувшись, она в последний раз окинула взглядом кабаре, запыленное зеркало, переполненные окурками пепельницы. Чупамирто зевал, сидя на бонго. Лимонно-желтые огни погасли, и пальмы, выстроившиеся вдоль тротуаров, снова стали похожи на облупленные колонны. По улице между луж пробежала кошка; ее булавочные зрачки вобрали в себя ушедшую ночь. Глэдис сняла туфли, передохнула, закурила (пухлые губки, зубы с золотыми коронками) последнюю сигарету — ей полагалась сигарета каждые пятнадцать минут. На улице Герреро вода уже сошла, и она смогла обуться. По Букарели, не отбрасывая тени, со скрипом катили первые велосипеды; уже пошли трамваи. Проспект походил на свалку: обрывки бумаги, отбросы из китайских кафе, дохлые собаки, старуха, роющаяся в мусорном ящике, дети, зарывшиеся в ворох газет и афиш, заменяющих им постель. Слабый, мерклый свет — как от свечи у тела покойника. От Лошадки в сторону Докторес отходила похожая на гроб грядка еще не раскатанного асфальта, унылая, как протянутая рука. Казалось, ничто не может оживить это мертвое царство. Ну, а когда светило солнце, чувствовалось здесь биение крови, трепет жизни? Глэдис, перед которой открывался вид на Карла IV и его карликовый двор из неоновых выкриков

2

Старик с желтыми усами и палкой с медным набалдашником, пользуясь воскресеньем, выводит своего внука из темного дома на улице Эдисона и тащит к Лошадке, где они садятся в автобус, который идет в Ломас. Старик, подрагивая в коленях, усаживает мальчика у окна и, потрясая геройской палкой, указывает ему дома, которых уже нет, — особняк Итурбиде, особняк Лимантуров, кафе «Колон», и те немногие, которые, на его взгляд, заслуживают упоминания, хотя и сохранились. «Раньше на этом проспекте были сплошные дворцы

», —

говорит он мальчику и тычет пальцем в стекло, не обращая внимания на грубые окрики толстяка-шофера, который только на оживленных перекрестках перестает заглядывать в спортивный журнал и прикладываться к бутылке с лимонадом. «После генерала Диаса этой стране пришел конец, мой мальчик, пришел конец», — а мальчик лижет мороженое и закидывает голову, чтобы измерить взглядом высоту новых зданий, выходящих на площадь Колон, но старик их не видит, он видит только то, что стоит перед его мысленным взором, и, приоткрыв вялый рот, ожидает очередного дворца порфирианских времен: эти островки, сохранившиеся в его памяти и отвечающие его вкусу, окружает пустыня цемента и стали. После памятника Куаутемоку, где в автобус садятся десятка два потных пареньков в красных майках, с футбольными мячами под мышкой, глаза у него делаются масляными, и он, вертя палкой, описывает сады, где он бывал, экипажи, которые были в моде в ту пору, ливреи лакеев и кучеров и нечто такое, что он не может толком назвать, — другой ритм шагов, другой запах, другую манеру держаться. «У нас навсегда отняли этот город, сынок! Раньше это был настоящий город дворцов. Смотри хорошенько на то, что я тебе показываю, и перестань лизать мороженое!» Он хочет упомянуть о губернаторе Ланда-и-Эскандона, но подозревает, что мальчик ничего не поймет. Вот они и в Ломасе. Старик с ужасом смотрит на здание в колониальном стиле со множеством лепных украшений, ниш и желтых витражей. Он стучит палкой оземь. «Раньше здесь было чистое поле».

Федерико вошел в туалетную комнату жены, где стоял густой запах духов и пудры. Раздвинул голубые тюлевые гардины; сидя перед трельяжем, Норма тщательно укладывала волосы; при виде мужа она запахнула халат на груди и слегка улыбнулась. Роблес остановился возле гардин и попытался поймать взгляд Нормы в зеркале; потом оглядел ее бюст, спину, волосы цвета красного дерева.

— Да? — спросила Норма лишенным всякой интонации голосом.

— Нет, ничего… Я зашел только узнать, какие у тебя планы на сегодня… — Федерико подумал, что это отсутствие модуляций в вопросах и ответах уже стало для них обязательным и естественным. Они никогда не нарушали вежливости. Между ними никогда не бывало сцен. Но со спины она выглядела такой беспомощной, такой слабой и хрупкой.

3

Хайме Себальос всегда выделялся своими способностями и честолюбием. С пятнадцати лет он начал публиковать стихи в недолговечных провинциальных журналах, а когда он учился на юридическом факультете, ему поручали выступать с речами по разным случаям: перед губернатором, на торжественном открытии плотины, а однажды, 16 Сентября, перед самим президентом. Учился он блестяще, а его изысканные манеры и зрелость, которая проявлялась и в том, как он одевался, и в том, как он вел себя, снискали ему симпатии всех приличных людей в Гуанахуато. Поэтому, когда в апреле 1954-го туда приехала погостить восемнадцатилетняя Бетина Регулес, одна из самых известных красавиц в столице, которую репортеры, писавшие о светских новостях, называли «золотой девочкой», дочь известного адвоката и дельца Роберто Регулеса, все дамы приложили усилия, чтобы они познакомились.

Вначале Бетина почти не разговаривала ни с кем из окружавших ее молодых людей. Она со всеми держалась корректно, всем вежливо улыбалась, но никому не позволяла перейти грань между случайным знакомством и первой ступенью близости. По всей видимости, она зондировала почву. При первых встречах Бетина обходилась с Хайме так же, как с другими местными кавалерами. Но, разобравшись в светской жизни провинции, она без колебаний выбрала его. Хайме почувствовал, что барьер между ними исчезает, — для этого достаточно было едва уловимого взгляда, который Бетина бросила на него, пудря нос. Хайме пригласил ее танцевать; мало-помалу их щеки сблизились; потом он отважился крепче обнять ее за талию, и наконец они тесно прижались друг к другу, оба уже сбившись с ритма, не слушая музыки. Дамы, сидевшие вдоль стен просторного зала, выказывали удовлетворение.

— Бетина на редкость хороша. Кто бы мог подумать, что эта девушка, пользующаяся таким успехом в столице, остановит свой выбор на одном из наших юношей, правда, подающем блестящие надежды.

— Родная земля зовет, донья Асунсьон. Недаром отец Бетины тоже родом из Гуанухуато. Отсюда он и уехал искать счастья.