И время ответит…

Фёдорова Евгения

Евгения Фёдорова (Селезнёва)

И время ответит…

Трилогия

Воспоминания о сталинских временах

Книга первая

«Хранить вечно»

От издателя

Эта книга — первая из трилогии воспоминаний моей матери — детской писательницы и журналистки Евгении Фёдоровой (Селезнёвой) «…И ВРЕМЯ ОТВЕТИТ…», рассказывающей о жизни в тюрьмах, лагерях и ссылках в бывшем Советском Союзе, и о встречах автора в этих страшных местах с интересными и благородными людьми в годы правления Сталина, во времена учреждённого им государственного террора, продолжавшегося до самой его смерти.

В первой книге она рассказывает о неожиданном повороте судьбы бросившем её, тогда ещё молодую, далёкую от политики женщину по доносу «друга» в «мясорубку» сталинского террора. Это случилось в самом его начале, в 1935 году, и только поэтому она уцелела. Случись это на год позже, её наверняка не было бы в живых, и эта книга никогда не была бы написана.

Мама прожила до 89 лет из которых более 20 лет провела в советских тюрьмах, лагерях и ссылках.

Последние 22 года она жила в Америке, в Бостоне.

Всё это время она продолжала писать свои воспоминания, рассказы и очерки о пережитом, прошлом и настоящем. Большинство из них печатались в стариннейшей русской газете Нью-Йорка «Новое русское слово».

Вступление

Весна в тот год на Кавказе грянула необычайно рано и дружно. В начале мая по летнему жаркое солнце растопило снега, с гор понеслись лавины, ручьи превратились в бурные потоки, ворочающие глыбы камней, водопады обрели гигантскую мощь и красоту…

В 1935-ом году дороги на прославленную «жемчужину Кавказа» — озеро Рица — еще не было. Тем, кто хотел увидеть его, надо было добираться туда пешком по каньонам Геги и Юпшары. Дорога еще только строилась.

Шоссе начиналось от Адлера у широкого устья Бзыби, сворачивало вдоль бурной и пенистой Геги, и еще раз поворачивало в каньон Юпшары и там заканчивалось.

Удивительная река эта Юпшара — прозрачной, кристальной голубизны, как ни одна из горных рек Кавказа. Только на Алтае есть еще такая — Катунь.

Если станешь на мостике — как раз над слиянием двух рек — Геги и Юпшары — диву даешься! Косматый, бурный глинисто-коричневый поток Геги переплетается с белопенными голубыми каскадами Юпшары, как две ленты, вплетенные в косу, прежде чем смешаются они в одну рыжую гриву.

Глава I

Зеленые чернила

…На Кавказе, в селении «Красная Поляна», в 1934–35-х годах туристской базой заведовал Владимир Александрович Энгель. Чудесный старик, мягкий и добрый, любивший туризм и туристов, и так радостно и тепло встречавший их, как своих самых любимых друзей, помогал им выбрать интересные маршруты и соответствующее снаряжение, так подробно и интересно рассказывал им о Кавказе, что молва о турбазе на «Красной Поляне» распространилась по всем туристским уголкам страны.

Был он прекрасным знатоком Кавказа и методистом экскурсионного дела. В помощники себе — экскурсоводами по Кавказу — он старался привлекать людей как и он любящих Кавказ, знающих его, не боящихся длинных горных маршрутов с ночёвками у костра.

Когда он встретил Юрия Ефимова — будущего географа, тогда еще очень молодого, но одаренного и яркого человека, он сразу «влюбился» в него и пригласил экскурсоводом на Краснополянскую турбазу.

Лекции Ефимова привлекали туристов каскадами виртуозного, ослепительного красноречия. Это были увлекательные, блестящие поэмы из истории покорения Кавказа, а также описания кавказской природы, оправленные в поэтическое и вдохновенное слово.

С Юрой Ефимовым судьба свела меня на курсах ОПТЭ — (Общество Пролетарского (!) Туризма и Экскурсий). Вот как это случилось.

Странная история

Тут начинаются удивительные события, к которым я еще долго относилась как к «приключениям», и притом приключениям исключительным, особенным, только со мною одной каким-то чудом случившимся. И только много-много спустя открылось мне, что приключения эти вовсе не мои индивидуальные, да и не «приключения» вовсе, а вполне реальная и даже обычная жизнь — жизнь той

необычной

эпохи. И что тысячи людей пережили и перечувствовали то же самое, что и я.

Но тогда, когда я сидела на широком, тенистом и пустынном балконе Краснополянской милиции, я только недоумевала, и сколько ни старалась, не могла ни угадать, ни предположить, что меня ждет.

Я просидела на этом балконе до самого вечера. Сначала я с нетерпением ждала — когда же за мной придут? Потом я стала беспокоиться и строить догадки — почему за мной не идут? Потом я захотела есть, но не очень — беспокойство убивало аппетит.

Ни разу не пришло мне в голову встать, пойти поискать кого-нибудь, спросить, что все это значит? Мне велели «подождать» и я боялась хоть чем-нибудь нарушить этот приказ. Чего боялась? Кого боялась?

Со мной был Сельвинский — «Тихоокеанские стихи».

Глава II «Логика абсурда»

Первое, что поражает на Лубянке — гробовая тишина. Здание — как под воду опущенное, из-за стен не доносится ни звука, ни вздоха, ни кашля, ни шагов. Как будто и нет никого, как будто только ты одна.

Невозможно задать вопрос, невозможно получить ответ. Всякий вопрос пресекается таинственным и каким-то символическим «Тс-с-с-ссс!», которому невольно подчиняешься. Звенящая в ушах тишина нарушается раз или два в сутки странными звуками, доносящимися из глубины дворика-колодца, в который выходят окна камер. Эти странные звуки, которые так напугали меня в первую ночь…

Из приемной, где мы расстались с Марусей, меня повели куда-то длинными пустыми коридорами и не менее пустынными двориками. Оказалось, печатать пальцы и сниматься. В профиль, в фас. Все деловито и молча. Потом — в камеру. Мой рюкзак, мой милый Сельвинский, мои часы, увы, все было отобрано, о чем я расписалась в толстой книге.

Моя первая камера помещалась внизу, на первом этаже, огромная и мрачная, выкрашенная в коричневую краску. Там можно было поставить по крайней мере восемь коек. Но стояла только одна — моя. И один привинченный к полу столик. И одна табуретка. И один железный бачок, — для мусора, вероятно, решила я.

Два узких, но высоких окна были забраны сплошными глухими щитами, так что только сверху виднелась узкая полосочка неба. На койке был матрас и белье, тоненькая, но все же подушка. Бока у меня болели после деревянных вагонных полок, я с удовольствием растянулась на койке и почти сразу заснула.

Артэк

Артэк в те годы был уже не просто известным детским оздоровительным лагерем на Южном берегу Крыма, а символом «заботы» Советской власти о детях, правда не о всех, а только о «лучших из лучших».

Я уже была начинающей детской писательницей и журналисткой. Несколько книжек для детей имелось в моем «багаже», и редакторы сулили мне «будущее».

Может быть, так оно и случилось бы, не приди мне в голову шальная мысль написать книгу об Артэке.

Начинающей писательнице ничего не стоило получить в ЦК комсомола бумажку в Артэк с просьбой принять меня и «создать условия», — каждая книга об Артэке — лишняя пропаганда достижений Социалистического строя!

Приехала я в Артэк весной 1934 года с моим пятилетним сынишкой Славкой и двоюродным братом Юрой Соколовым, с которым я была очень дружна (тоже будущим героем моего «дела»). Юра тогда нигде не работал и готовился к поступлению в МЭИТ.

Так вы не знаете почему вы арестованы?

— Так как же, Фёдорова? Так-таки и не знаете, за что вас арестовали?

Я пыталась объяснить, что ничего не могу предположить, что я всегда хорошо работала, получала премии и похвальные грамоты. Тут она изрекла сентенцию о том, что «у нас все вредители и враги народа прекрасно работают».

Как ни дико это кажется теперь, я чувствовала себя

виноватой

в том, что не знаю, не понимаю, за что я арестована, в чем моя вина. Как будто не следователь должен

доказать

мою вину, но я сама должна была

доказать свою невиновность.

А как я могла доказывать, не зная, в чем меня обвиняют?

Получался какой-то заколдованный круг, и я в растерянности металась в нем.

Наконец, видя, что сама я ничего путного в обвинение себе придумать не могу, Мария Аркадьевна — так звали мою следовательницу, — решила подбросить мне вопрос:

Княжна Щербатова

Когда на второй год революции, Советская власть в Смоленске установилась окончательно и жизнь начала входить в свои новые формы, на смену гимназиям начали открываться первые советские школы первой и второй ступени.

Мне вот-вот должно было исполниться 12 и я попала в первый класс второй ступени.

Рядом со мной села девчонка в таком же рыжем башлычке, как и мой. Ее смешно звали Бебкой. Башлыки мы не развязывали и шуб не снимали, потому что школа была нетоплена, чернила в чернильнице замерзали.

Конечно «Беби» не было ее настоящим именем. Так ее звали потому, что она была младшей в семье, где все было «англизировано», — это была семья князей Щербатовых, известных смоленских помещиков.

Уроков почти не было, и ученики большую часть времени были предоставлены самим себе.

В СССР — это преступления

Когда я переступила порог Лубянки, у меня и в мыслях не было хоть в чем-нибудь обмануть «органы», прославляемые советской прессой, как идеал честности, справедливости и коммунистической «чистоты». Я наивно ожидала, что они сразу же поймут, что я ни в чём не виновата и что всё это сплошное недоразумение.

Увы, оказалось не так-то легко что-то «рассказать» следователю. Я должна была только ОТВЕЧАТЬ, а не рассказывать. Никто моих рассказов выслушивать не собирался. Вопросы же задавались один диковиннее другого, на мой взгляд, а почти все мои ответы вызывали брезгливое и убеждённое — «в р ё т е!»

Я не собиралась ничего от них скрывать, но они ни в чем мне не верили. Я не чувствовала себя в чем-нибудь виноватой, но их поразительная осведомленность обо мне приводила меня в крайнее изумление.

Она была просто сверхъестественной. Они не только знали — и знали совершенно точно — когда и где я бывала, что делала и что говорила, но даже о чем думала и о чем могла подумать! Они помнили это лучше, чем я сама. И, главное, все это было совершенной правдой! Все было именно так.

Не так было только то, с какой точки зрения смотреть на это. Если я что-то критиковала, с чем-то не соглашалась, то для того, чтобы это исправить, насколько возможно. А с «их» точки зрения — для подрыва Советской власти…

Книга вторая

«На островах ГУЛАГА»

От издателя

Эта вторая книга из трилогии «И время ответит», в которой моя мать — детская писательница и журналист рассказывает о жизни в лагерях ГУЛАГА., Будучи осуждённой на 8 лет, за глупо произнесённую в шутку фразу она провела в советских тюрьмах, лагерях и ссылках почти 20 лет — с 1935 по 1954 годы в разгар сталинского террора, развязанного им против своего народа, Почти вся молодость и зрелая жизнь её (с 28 до 47 лет) прошла в очень разных по условиям быта и строгости режима лагерях, пересыльных тюрьмах и местам ссыльного поселения.

Самым тяжёлым периодом её лагерной эпопеи была её жизнь на «Водоразделе» — так называлась группа штрафных лагерей усиленного режима, расположенная в районе верхнего участка Беломорско-Балтийского канала на севере Карелии.

Эти лагеря были предназначены для массового уничтожения неугодных властям заключённых «естественным» путём — сочетанием голода и изнурительного труда. С 1937-го по 1941-й годы там погибли тысячи и тысячи ни в чём не повинных людей.

Маме удалось пережить «Водораздел» только благодаря отчаянному побегу в тайгу и последовавшему переводу в центральный изолятор Белбалтлага после её четырех дней блужданий в лесах и последующей поимки.

Основной лейтмотив этой книги — человек сохраняет свою человеческую душу несмотря ни на что, и даже в лагерях старается жить, а не только существовать, поддерживать отношения с другими заключёнными и даже находить радость в каких-то моментах жизни, пока у него остаются для этого хоть какие-то силы.

Глава I

Прелюдия

Нас выстроили по команде с вещами по четыре в ряд под сводами «вокзала» Бутырской тюрьмы, и двери величиной в целую стену бесшумно раздвинулись перед нами.

— Вперёд… шагом… аррш! — скомандовал начальник конвоя, и мы нестройно, спотыкаясь от волнения, волоча за собой свои рюкзаки и сумки, вышли за тюремную стену…

Пиндуши

Когда я сидела в Бутырской пересылке, мне, как и многим другим, казалось, что в лагере можно будет что-то доказать, кого-то переубедить, заставить понять себя; не только словами, но и всеми своими личными качествами, убедить, что меня ошибочно сочли преступником, что это не так, что это чуждо моей сущности.

А лагерь, в моём представлении, был тем, что я видела, когда работала одно лето экскурсоводом на Беломорско-Балтийском канале (ББК). Я встречалась там с заключёнными, работавшими на инженерных и хозяйственных работах. Они пользовались относительной свободой передвижения в пределах ограниченной территории.

Ведь тогда шёл ещё только 1934 год…

Я получила 8 лет лагерей за «террористические высказывания», по доносу моего близкого и любимого друга…

Сидя в Бутырской тюрьме, в ожидании ответа на кассацию, уже не веря в то, что она поможет, я писала заявление за заявлением, умоляя поскорей отправить меня на работу — пусть самую трудную, самую чёрную, лишь бы на работу, и при этом, я просилась на ББК, который я «знаю», где уже работала экскурсоводом, где, может быть, пригожусь и теперь, хотя и в качестве зэ-ка, как для краткости именовали заключённых.

«Крепостной театр»

Мои представления о жизни в Медвежке не были такой наивной фантазией, как могло показаться с первого взгляда.

Жизнь заключённых в Медвежьегорском лагере в

то время

была, действительно, «почти что как на воле».

Мужчины, работавшие в театре — актёры, певцы, музыканты — жили при самом театре, в мужском общежитии, безо всякой охраны и вахты.

Женщины же этой привилегии были почему-то лишены и жили в общих бараках, в лагпункте, который помещался чуть не в центре города, но был обнесён колючей проволокой, имел вышки и охранную вахту. Однако, у нас, театральных работников, были пропуска на «свободное хождение» от нуля до 24-х часов — то есть круглосуточно.

Мы могли ночевать у себя в бараке, но могли и не ночевать, это никого не интересовало. Время от времени, по воскресеньям обычно, устраивались «шмоны» (обыски) и проверки по документам и спискам. В остальное время — мы были свободны.

Глава II

Год 1937

Медвежьегорская пересылка

Тридцать седьмой год нагрянул в Медвежку в мае. Смутные толки об этапе, правда, ходили уже давно. Много заключённых специалистов — инженеров, плановиков, бухгалтеров, врачей — работало в Управлении Беломорлага (ББК).

Управление же находилось в «Медвежке», точнее в посёлке, который назывался Медвежьей горой и к тому времени ещё не успел стать городом — Медвежьегорском.

Хотя разговоры с заключёнными строго преследовались, однако кое-что «зэки», работавшие в Управлении, слышали от своих вольнонаёмных коллег, которые, несмотря на «строгий запрет», относились к ним, большей частью, с симпатией и дружелюбием.

Таким образом кое-какие сведения проникали в зону лагеря и, конечно, в наш «крепостной театр», обслуживавший начальство ББК.

Но всё равно, хотя и смутно ожидаемый, этап грянул неожиданно. С вечера и всю ночь людей вызывали по формулярам «с вещами» и отправляли в Медвежьегорскую «пересылку».

Андрей Быховский

Здесь, на пересылке, я встретила Андрея Быховского — яркого, энергичного и интересного человека, который стал до конца своих дней моим самым дорогим и близким другом, и благодаря влиянию которого я, в конечном итоге, не погибла на «Водоразделе».

История его была необычна даже среди пёстрого калейдоскопа прочих историй.

Племянник ставшего известным в 20-е — 30-е годы заслуженного артиста Юрьева, он рано остался сиротой и до революции воспитывался в семье дядюшки, где детей, впрочем, никак не воспитывали, и они росли сами по себе, отделённые от мира взрослых, всецело переданные на попечение старой и преданной няньки, фанатично религиозной и суеверной старухи, населившей детскую чертями и домовыми, лешими и ведьмами, невероятными чудесами и ожиданием загробных адовых мук.

Но детей она любила, и дети её любили, особенно за эти таинственные, страшные и непонятные истории, которые она им рассказывала. А маленький Андрейка просто их обожал. К старой юрьевской няньке Андрей сохранил самые тёплые чувства.

Жуткий и таинственный мир детской надолго завладел фантазией мальчика, заронил необоримую тягу ко всему неизведанному, заколдованному и опасному. На всю его жизнь!

Глава II

Водораздел

(Лагпункт «Южный»)

…Всякая отправка на этап занимает уйму времени. Проверка формуляров, обыск чемоданов и мешков, причём выбрасываются все «личные» алюминиевые миски, ложки, иголки, ножницы — как будто можно в лагере прожить без этого нехитрого имущества! Лагерное начальство же, видно убеждено, что ложкой можно перепилить проволочное заграждение, а иголкой уложить наповал «попку» на вышке!

Должно быть, им виднее — ложки и миски выбрасывались всегда и везде, а потом неизменно заводились новые, выманенные на пайку хлеба, зачастую, у тех же конвоиров.

Потом — бесконечное пересчитывание, потому что то оказывалось, что одного недостаёт, то вдруг появлялось двое лишних!

Этап наш был огромный, человек в пятьсот, и погрузили нас на баржи только к вечеру, когда многих ноги уже больше не держали К счастью, баржи были открытыми, и когда мы кое-как улеглись на полу трюма вповалку — над нами алело северное ночное небо, и дышать можно было полной грудью. Все устали от напряжения бесконечного стояния, и быстро задремали.

Разбудил утренний холодок, забравшийся за ворот несмотря на то, что и справа, и слева люди боками грели друг друга. Чья-то теплая ладонь пожала мою руку. Рядом лежал Андрей.

Вечная память

…К осени стало казаться, что жизнь в лагере как-то мало-помалу налаживается и что мы кое-как дотянем до каких-то перемен.

Во-первых, мы притерпелись. Во-вторых, нам, наконец, разрешили написать по

одному

письму. В-третьих — открылся ларёк, и там можно было купить махорку и сахар! Правда, денег у нас почти не было, но после письма можно было надеяться, что нам выдадут, если придёт перевод.

В ларёк — малюсенькую хибарку — набивалось народу, как сельдей в бочку. Несколько покупателей и десятки «зрителей», готовых, как стая коршунов ринуться на добычу. Все знали, что «своё богатство» надо крепко держать в руках. У Андрея, который изо всех сил держал в руке кошелёк, напрочь оторвали обе крышки от него!

Если кто-нибудь неосторожно протягивал бумажную купюру через прилавок — её тут же выхватывали, или отхватывали половину. И всё-таки это был прогресс, и все наши мужчины блаженно затягивались махорочным дымом, который после мха и пакли, вытянутой из щелей стен, казался нектаром.

Я тоже понемножку курила, не столько для удовольствия — от махорки сильно кружилась голова — но чтобы заглушить постоянное чувство голода…

Побег

На следующий день я бежала с лесобиржи… Да нет, не бежала — просто ушла, потихоньку, не спеша, без единой мысли в голове направилась в недалёкий лесок. Безо всяких предосторожностей пошла и пошла…

Я слышала подсознательно, как вдогонку мне кричала одна из работавших со мной женщин: — Женя, куда вы?!..

Как ни странно, конвоиры не обратили на меня внимания, вероятно решили, что я пошла за нуждой, или вообще не заметили.

Потом я побежала, подхлестнутая внезапным страхом. Бежала, как могла быстро в меховой моей шубейке, которую надевала по просьбе Андрея, унося на шее ладанку с солью и двумя бумажными рублями, маленький кусочек хлеба в кармане, да ещё старенький перочинный ножик, который подарил мне Андрей.

Довольно быстро мне встретился ручеёк, и я, помня, что собаки не берут мокрый след, побежала ручьём и пробежала так, наверно с километр, а затем опять дальше посуху, потому что так было быстрее.

Глава III

Пудожстрой

Центральный «изолятор»

Итак, год 1937-й, осень, Центральный изолятор Белбалтлага, куда меня водворили после моего импульсивного, отчаянного, и жизненно непрактичного побега.

Камера изолятора — деревянного одноэтажного барака — большая светлая комната, с окнами, безо всяких решёток и козырьков, выходившими во двор. В камере вдоль стены сплошные нары, по которым можно было прогуливаться, как по полу.

Сначала в этой обширной камере я была одна, с книжкой, каким-то образом завалявшейся здесь. Правда, книжка была без начала и конца, без обложки, но читать все же можно. Это были рассказы — кажется, Пантелеева, хорошо сейчас не помню… Конечно, для одиночной камеры книжка — настоящий клад. Однако тогда, даже и этой книжки читать не хотелось… Вообще ничего не хотелось… Просто лежала, отдыхала душой и телом от всего бурного лета Водораздела, от драматического конца его…

Уверена была, что расстреляют — ведь побег же!.. Но страха не было — просто усталость, и жить совсем не хотелось. И «Водораздел», и Андрей вспоминались как неясный сон, как просмотренный кинофильм…

На допросы не вызывали, и время снова остановилось, как когда-то на Лубянке. Только на этот раз — это не было томительно — наоборот, умиротворяюще и успокоительно…

На ГУЛАГовской «шарашке»

…Это, действительно, не было похоже на лагерь, как мне и обещали в 3-ем Отделе. И даже отдалённо не напоминало «Водораздел».

Есть где-то у Онежского озера гора Пудож. В этой горе были обнаружены ценные и редкие (тогда, по крайней мере) руды с содержанием титана и ванадия. Беда была только в том, что эти ценные руды были тугоплавкие и в обычных доменных печах того времени не плавились, И вот, неподалёку от Медвежки, под боком и бдительным надзором главного Управления и 3-го Отдела Белбалтлага, заключённые специалисты — металлурги, электрики, химики и другие, создали экспериментальную установку вращающихся электропечей, в которых выплавлялся титан и ванадий под сильным давлением какого-то газа. Тогда это было, по-видимому, технической новинкой.

Опыты по добыче этих минералов и освоению электропечей проводились уже года три, и к тому времени, когда я попала на «Пудожстрой», как именовалось это ГУЛАГовское предприятие, подходили к концу.

Теперь, в основном, решался вопрос, где строить обогатительную фабрику — непосредственно около самой горы Пудож, или возить руду через озеро в Медвежку, и здесь построить обогатительную фабрику. Содержание металлов в руде было небольшое, и обогатительная фабрика была необходима.

Конечно, перевалка удорожала стоимость руды, но с другой стороны там, на Пудож-горе не было электроэнергии, и там надо было строить ТЭЦ.

«Родная» моя пересылочка

Пребывание в Медвежьегорской пересылке — зимой 1937–38-го года запомнилось мне по нескольким смешным и, отчасти, трогательным происшествиям.

Стоял конец декабря, и морозы были отчаянные. Пересыльные бараки были почти пусты. Они находились в зоне, отгороженной от общего лагеря, там же, где стояли бараки для зэ-ка 58-й статьи. Для них там было два больших барака — мужской и женский.

Вольготное времечко для заключённых — служащих в управлении лагерей — когда они расхаживали свободно по всей Медвежке и в лагерь являлись только ночевать — давно миновало. Теперь все жили в лагере, да ещё в зоне для 58-й (яичко в яичке!), и на работу выводились под конвоем. Под конвоем же велись обратно, для чего к назначенному времени все должны были собираться в Медвежке на площади, у статуи Ягоды, которая тогда ещё возвышалась там, целая и невредимая! Это было ещё до его ниспровержения. И горе было опоздавшему — он считался в бегах, и мало того, что против него могли возбудить дело «о побеге», но, упорно носились слухи, что нескольких «беглецов» просто пристрелили на улице, «при попытке к бегству». Во всяком случае, было известно, что некоторые люди исчезали куда-то из пересылки.

Театральные мужчины, которые раньше пребывали в своем шумном и веселом общежитии при театре, том самом, где столовались и мы, женщины, до разгрома театра в начале 37-го года — теперь были оттуда изгнаны, а общежитие уничтожено.

Теперь артисты и режиссёры, музыканты и дирижёры — все жили в зоне и тоже выводились и приводились с конвоем с той только разницей, что в театр за ними конвой приходил к 12 ночи.

Книга третья

«На вечное поселение»

От издателя

В третью книгу трилогии входят воспоминания моей матери о жизни в изгнании, — в таёжном лагпункте Тимшер и в Боровске под Соликамском; о её вторичном аресте в 1949 году; о перевозке ссыльных тюремными этапами в Сибирь; о жизни в местах, куда она была отправлена на вечное поселение — в посёлке Ярцево (около тысячи километров вниз по Енисею от Красноярска); в городе Енисейске, где мама провела последние годы её ссылки; немного о годах жизни в Москве после реабилитации, а также о встрече с другом по лагерю, — ныне известным русским художником — египтологом М. М. Потаповым (только недавно, в 2009 году — в возрасте 103-х лет — ушедшем «в мир иной».), о его глубокой убеждённости в его прошлой жизни при дворе египетского фараона Эхнатона и о его удивительной судьбе в нынешней жизни.

Стивен Лесней (Селезнёв)

Глава I

Лагпункт Тимшер

Благословенное одиночество

Итак, — я свободна! После девяти лет скитаний по тюрьмам и лагерям сталинского ГУЛАГа, — таково было возмездие за глупо произнесённую вслух крамольную фразу!

Свободна… В каком-то смысле, конечно. То есть, свободна добираться сама без этапа и конвоиров, но и без каких-либо подтверждающих моё освобождение документов, с мизерным количеством выданных в тюрьме денег на дорогу к предназначенному для меня месту жизни и работы, затерянному где-то в глуши таёжных лесов в полуторастах километрах вниз по Каме. Но сейчас меня не пугала и такая перспектива, так как любая жизнь без постоянного надзора и конвойных была, или может быть, казалась, лучше тюремной или лагерной.

Моё место назначения называлось «Тимшер» — небольшой трудармейский посёлок, расположенный на северо-восток от Соликамска, где находилась пересыльная тюрьма, из которой я была лишь накануне освобождена, если считать, что это определение соответствует моим обстоятельствам.

До районного центра Бондюг, находящегося на слиянии Камы с её притоком Тимшером, от которого и получил своё название тот посёлок, мне предстояло плыть на маленьком пароходике, а от Бондюга, скорее всего, пешком через тайгу километров тридцать или даже больше.

Почему-то путь по Каме до Бондюга почти не остался в памяти, его вытеснил другой путь — от Бондюга до Тимшера, который мне пришлось-таки пройти пешком — все тридцать с лишним километров. Но какой удивительно красивой дорогой! Нетронутой тайгой, лесами с великолепными корабельными соснами, с тихими лесными речушками, с деревянными гатями, проложенными по лесным болотам, с неумолкаемым щебетанием всевозможных птиц, а иногда и отдалёнными криками каких-то зверей… И в этом лесу, здесь и там пронизанном золотом осеннего солнца, зачарованном колдовской тишиной и напоённом ароматом смолы, — я была совершенно одна! ОДНА после стольких лет постоянного вынужденного сообщества со случайными людьми, лишённая желанного одиночества. Это было сказочно-прекрасно, прекраснее всего, что можно было ожидать увидеть в магическом кристалле — ВОЛЯ!

Тевий Израилевич

На берегу Тимшера, в самой крайней и невзрачной хибарке, которая имела всего-то одну комнатушку, поселили и меня. Поселили, по-видимому потому, что в «больничной зоне» никакого — ни женского, ни мужского барака для заключенных не было, а единственный «не больной» заключенный — главный (и он же единственный) врач больницы жил в «зоне», в маленькой каморке рядом с дежуркой (она же — перевязочная) главного корпуса больницы. Хотя срок его еще не кончился, но он также был расконвоирован и мог свободно выходить за «зону», когда это было ему нужно. Это был Тевий Израилевич Л. — известный Киевский кардиолог.

Ах, дорогой мой Тевий Израилевич!.. Ему я обязана стольким в жизни, да и просто самой жизнью тоже. Ведь только благодаря его энергичной настойчивости, почти требованию, я получила диплом медсестры, который мне так пригодился в последующие годы сибирской ссылки. Тевий Израилевич буквально «заставил» меня сдать экстерном за все курсы Соликамской школы медсестер. Благодаря ему я кое-что знаю и смыслю в медицине и в работе медсестры, которой впоследствии мне пришлось заниматься многие годы. Наконец, благодаря ему — в Тимшер приехала мама с моим младшим сыном Вячеславом!

…Тевий Израилевич, где-то он сейчас? Вряд ли среди живых — ведь он был намного старше меня. Но дожил ли хоть до реабилитации?.. Я знаю, что после освобождения (по окончанию срока) его не пустили в Киев, и он поселился в Фастове («101» км. от Киева!). Но когда в 49-м меня снова арестовали и отправили в ссылку (на вечные времена!), как, вероятно и его, переписка наша оборвалась и больше я о нем ничего не знаю.

Не обижайтесь на меня ради Бога, дорогой Тевий Израилевич, если мои Тимшерские воспоминания иной раз заставляют меня улыбнуться. Будьте уверены, что это ни мало не мешает моему глубокому уважению и преклонению перед вами — прекрасным, выдающимся врачом-кардиологом, и человеком, сделавшим мне столько добра…

Как сейчас помню: Тевий Израилевич… Маленький, полноватый, брюшко уже явно намечается; с короткими руками, которыми он в увлечении слишком, усиленно жестикулирует. Смешливый, любит и сам анекдот рассказать. Но всё это как-то «невзначай». Удивительно серьезное лицо, с выражением всегда несколько отсутствующим, даже тогда, когда ведет беседу на самую что ни на есть житейскую тему. Как будто одновременно — где-то «на заднем плане» — обдумывает сложную медицинскую ситуацию, требующую его вмешательства и решения…

Тимшер — Соликамск и обратно

…Итак, я уже знала из писем, что пропуск, за которым Вечка выстоял в очереди в районное отделение милиции много дней — получен, «вещи» собраны, и дело только за билетами.

С дороги они дадут мне телеграмму. И вот, с каждой почтой с каждой оказией я ждала телеграммы, а телеграммы всё не было и не было. И дело уже идет к осени, и темнеет всё раньше и раньше, и к утру лужицы покрываются тонким ледком.

И вдруг — наконец-то! — телеграмма! Да еще какая — Господи помилуй! Они ждут меня в Соликамске, на вокзале! Боже мой! Где же на вокзале? Почему же не дали телеграмму раньше, с дороги??.. Что же делать?!.. Я кидаюсь к Тевию Израилевичу. Лошадей у него, конечно, нет. Лошади есть у охраны и у уполномоченного 3-ей части… Но Тевий Израилевич — единственный врач в округе, его уважают, в нем нуждаются. Он может попросить лошадей до Бондюга — за медикаментами, например. Но уже вечереет, надвигаются сумерки. Кто же даст лошадей теперь, на ночь глядя? Какие медикаменты?!

— Надо подождать до завтра.

— Какое завтра?! Что Вы говорите? — Завтра! Из Бондюга только с утра бывают оказии до Чердыни. Завтра, утром, к рассвету, я должна быть в Бондюге!

Моя бедная старенькая мама

…Это было в губернском городе Смоленске в самом конце 19 века, лет за десять до моего рождения.

В старом большом доме на Спасской площади жили три барышни Юхневич. Посреди площади стояла довольно старая церковь св. Спаса. По одну сторону площади протянулось длинное двухэтажное строение, с розоватой, кое-где облупившейся штукатуркой — здание Смоленской духовной семинарии. Как раз напротив, по другую сторону площади, за невысоким деревянным забором, и стоял дом, где жили барышни Юхневич. Дом был приземистый, ширококрылый, но над крышей возвышался маленький мезонин. Дом был старый, потемневший от времени…

В переменки семинаристы степенно прогуливались вокруг церкви, косясь глазами на старый дом за забором, надеясь увидеть выход «в свет» барышень Юхневич. Втайне каждый из них ждал какого-нибудь сверхзамечательного случая, который послужил бы поводом, пусть хоть к самому скромному, знакомству. Конечно, речь шла о «младших барышнях», которых «перехватить» можно было только в отсутствие старшей. Но и «младшие» тоже спешили пройти площадь торопливым деловым шагом, со своими книжными сумочками, ручки в муфточках, глазки скромно потуплены.

Но скажу уж кстати, что младшая барышня, хорошенькая Юлинька Юхневич, в конце концов, всё же вышла замуж за одного из этих молчаливых обожателей-семинаристов, за наиболее долготерпеливого и упорного Сашеньку Соколова. Правда, к тому времени, когда она с ним обвенчалась, он уже не был семинаристом, а закончил юридический факультет университета. Ведь далеко не все семинаристы выбирали духовную карьеру. Принуждения в этом вопросе не было, а курс семинарии давал полное среднее образование и возможность держать экзамен в любое высшее учебное заведение.

Барышни Юхневич учились в Смоленской женской Мариинской гимназии, и только старшая — Марочка, её уже закончила.

К новым берегам

Но вернёмся к рассказу об ином времени, о последних месяцах нашей с мамой жизни в Тимшерской таёжной глухомани и переезде в Боровск — рабочий посёлок близ Соликамска.

К весне 47-го года стало ясно, что никакой амнистии не предвидится, и более того, слухи о грядущем закрытии Тимшерской больницы начали приобретать реальную основу. В мае начали отпускать трудармейцев. А в июне Тевий Израилевич, пригласив меня разделить с ним очередную трапезу у него в «дежурке», и печально улыбнувшись, спросил: — Что вы собираетесь делать дальше? Я молчала вопросительно глядя на него. — Я получил уведомление, пояснил мне он, о предстоящей в ближайшие месяцы передаче всех способных двигаться больных в ближайшие узловые больницы системы ГУЛАГа. Вы понимаете, что это означает для вас?

— А как же неходячие спросила я?..

— Они всё равно долго не протянут, ответил он печально. Вы же сами знаете. Отправка будет тянуться месяца два-три. Вряд-ли кто-либо из этих бедолаг будет жив к этому времени. Меня после этого, скорее всего, тоже отправят в какую-нибудь из этих больниц, ведь мой срок ещё не окончен, хотя пути НКВД — неисповедимы. Но вам, дорогая моя, самая пора подумать, куда податься с вашими документами. (К этому времени, наконец, пришла моя справка об освобождении, с указаниями где мне разрешается проживать).

— Попробуйте устроиться где-нибудь по близости, но в «цивилизованном» месте — в городе или в пригороде, — будет легче с переездом, и меньше шансов, что вами снова заинтересуются «органы». Я дам вам блестящую рекомендацию, — вы её несомненно заслужили. К сожалению, не в моих силах помочь вам чем-то более реальным.

Глава II

Боровск близ Соликамска

Боровск того времени, о котором идет моё повествование, был довольно большим рабочим посёлком, возникшим в 30-е годы на месте старинных поселений и деревеньки Боровой на берегу Камы. Посёлок строился вместе с громадным Уральским Бумажным комбинатом — «ударной» стройкой того же времени. И располагался он в самом ближайшем соседстве со стариннейшим уральским городом — Соликамском, — когда-то центром всей солеваренной промышленности России.

Что сказать о Соликамске моего времени? Город был не очень большим, но попасть из одного его края в другой пешком занимало пропасть времени, а дойти до посёлка и того более. Многие улицы города шли по склонам довольно крутых холмов. Автобусов было мало и ходили они нерегулярно.

Ближе к центру город был более благоустроен, — асфальт, тротуары, несколькоэтажные дома, — и даже как-то по старинному «живописен». Старинная архитектура города, остатки которой сохранились до наших дней, — пленяет красотой, своеобразием и мастерством строителей. В основном, — это храмы, церкви, соборы, монастыри: с высокими звонницами, с затейливыми «навесными» крыльцами, со старинными орнаментами и росписью. К тому времени в Соликамске осталось одиннадцать храмов: — большая часть из них полуразрушена, ждёт давно обещанной реставрации. Одиннадцать церквей, — и ни одной действующей!

В наше время, конечно, никаких солеварен в Соликамске нет. Соляную промышленность давно заменила химическая, и население города, в основном, работает на калийных рудниках и перерабатывающих предприятиях.

Вероятно, теперь Боровск уже давно слился с Соликамском, став одним из его промышленных районов. Но мои воспоминания о нем относятся к тому времени, когда он был «рабочим посёлком» и принадлежал Уральскому Бумкомбинату. В году, когда я туда попала, — в 1947-м, кроме двухэтажных деревянных домов, правда добротных, северных, — других зданий там было мало. Но школа — девятилетка была хорошая, — большое каменное добротное здание современной школы. И сама школа, как оказалось — тоже была хорошая. Больница с несколькими большими корпусами выглядела тоже весьма прилично. Был там и неплохой клуб, где дважды в неделю шло новое кино.

Китти и Рудик

Однажды в Нашу дверь кто-то постучался. Мама была одна, но тогда она ещё, хотя и плохо, но всё же ходила. У порога стояла девушка — так показалось маме. Высокая, тоненькая. С бледным растерянным лицом… В руках она держала ребёнка, укутанного в большой серый платок.

— Будьте так добры, выслушайте меня, — начала она скороговоркой, боясь, что мама перебьет её, или захлопнет дверь.

— Ich bitte Sie!.. то-есть… — Я прошу вас! Я расскажу вам всё по порядку!..

— Да, входите же, ведь холодно, — сказала удивленная мама, всё ещё не понимая в чём дело.

— О, спасибо, спасибо. danke — бормотала девушка, несмело входя в комнату. — Sein Sie so gut.

Гизэль Осиповна

С Гизэль Осиповной я встречалась еще в лагерях. Но тогда мы с ней вместе пробыли очень недолго, — всего две-три недели перед самой войной. А потом нас разбросало по разным этапам и я, до встречи В Боровске, ничего о ней не знала. «Историю» её тоже знала очень мало, — в общих чертах. Была она из немецких коммунистов; нелегально перешла границу Советского Союза ещё в 20-х годах. Сидела, конечно, за «шпионаж».

Теперь, после смерти Китти, у постели которой мы встретились вновь, Гизэль Осиповна стала ежевечерней нашей гостьей, почти членом семьи, и я узнала её историю более подробно.

Гизэль Осиповна родилась в предместье Берлина. Семья была большая и бедная. Отец — сапожник — бился изо всех сил, чтобы поставить детей на ноги, дать им какое-то образование. Гизэль повезло, — она была младшей. Старшие подросли и могли помогать семье. Гизэль поступила в гимназию (или лицей? — не помню). Способности были блестящие и семья гордилась ею.

Но Гизэль вдруг увлеклась политикой. Отец особого восторга, не выказал: — «Ах, Гизэль, — говорил он, — не женское это дело — политика. Ты скоро школу кончишь, дальше учиться пойдешь, мы все тебя поддержим. Из тебя первоклассный врач выйдет! Далась тебе эта политика?!».

Всё напрасно. И уговоры, и запреты. Вихрем завертела подпольная жизнь. Сходки, встречи, кружки, листовки, брошюры, и даже нелегальная переброска оружия… Старшие братья потянулись за младшей сестрой. Вскоре их имена стали появляться в печати. Жить дома для Гизэли стало опасно. И немецкие коммунисты помогли ей нелегально перейти границу в Советский, Союз. Для неё — безопасность. Для Немецкой компартии — какая пропаганда! Живой свидетель, нет, — живой борец за коммунизм. Вот он, смотрите! Мы идем «одним путём», мы с вами. «Пролетарии всех стран — соединяйтесь»!

Новый арест

Вторично арестовали меня в конце марта 1949-го года. Вот как это было.

Вечка сидел за домашним заданием; я собиралась почитать маме на ночь. Мы услышали шум подъезжавшей машины; выглянув в окно, я увидела «воронок», подъехавший к нашему дому. Сердце у меня упало. «Может быть, не к нам?» — с последней надеждой подумала я, но через минуту в двери постучали, и в квартиру вошло несколько человек — двое в милицейской форме, остальные в штатском. Один из них предъявил мне ордер на арест. Мама сидела в своем кресле, с которого она почти уже не вставала, вся съежившись, с глазами, полными слёз. Начался обыск. Производился он не слишком усердно; видно было, что чекисты не рассчитывают найти что-то крамольное, а просто выполняют формальность. Они не были грубы; для нас — это было крушение семьи, для них — рутинная работа. Мне кажется, они вполне понимали, что я не преступница, а просто человек, попавший в колеса беспощадной машины, и делали порученное им дело без злобы, но и без сочувствия, как нечто обычное и неизбежное.

Мне позволили сложить немного вещей в чемоданчик, и вот, бросив последний отчаянный, прощальный взгляд на маму и Вечку, я не глядя нырнула в открытую дверь машины, которая понесла меня в уже знакомую Соликамскую пересылку.

Моя вольная жизнь снова пришла к концу.

Мама и Вечка прожили в Боровске без меня ещё 4 долгих месяца, и это время очень подробно и красочно описывает Вечка в длинном письме из Москвы, полученном месяца через полтора после приезда мамы, продемонстрировав при этом, неожиданно проявившиеся у него, литературные способности.

Глава III

Этап в Сибирь

Итак, я опять сижу в знакомой Соликамской пересылке. На допрос вызвали всего один раз. Да и вопросы были совершенно бессмысленными — по старым делам 30-х годов, — делам давным-давно решенным, о «преступлениях», которые юридически «правильно» были «доказаны» и «преступники» «справедливо наказаны». Только папки этих дел на полках архивов остались, с грифами «ХРАНИТЬ ВЕЧНО»; ан вот и пригодились!

Многие из арестованных ничего не подписывали, и я, в том числе. Но подписей и не добивались, не кричали, не били, не ругались. Просто через несколько дней вызывали, чтобы объявить им постановление «Особого совещания»: «Ссылка, на вольное поселение»… Без указания срока и места…

Вскоре нас переправили в Пермскую пересылку, где со всего Урала собирали отсидевшую «58-ю» на этапы в Сибирь.

Итак, мы ехали в Сибирь на вечное поселение. В ссылку без указания срока. Мы — это «урожай» 37-го года. Те, кому повезло выжить, отсидеть свою десятку и освободиться в 47-м. И даже ещё немножко пожить «на воле»…

До этапа в переполненной камере Пермской тюрьмы сидели ещё долго, видно, транспорта не хватало. В этап отправлялись молча и угрюмо. Ехали в битком набитых «столыпинских» купе. От тюрьмы до тюрьмы. Иногда зигзагами… Омск… Челябинск… Свердловск… Новосибирск… В каждом городе нас высаживали, и в городской тюрьме мы ждали следующей отправки. Ждали в камерах, переполненных до невероятия, с трехъярусными нарами; не хватало воздуха, не было воды, а гигантская «параша» распространяла ужасное зловоние; её выносили только раз — вечером. В некоторых тюрьмах для нас не только не было бани, но и умыться было нечем — мы сидели на каком-то этаже, куда «вода не доставала». Мы ждали следующей отправки неделю, а то и дольше… Почему нас везли таким диким способом, вряд ли бы сумели объяснить даже братья Стругацкие.

Паненка еще пересечет океан…

Один за другим вылезаем мы из столыпинского вагона, счастливые уже тем, что можно размять ноги и спину после долгого лежания на полках. Широкие полки сплошными потолками в два яруса перегораживают «купэ», поэтому сидеть невозможно, только лежать.

Конвоиры, кутаясь в свои плащи и с сердцем матюкая пронзительный шквалистый ветер, каждого проверяют по формуляру, долго роясь в кипе, отыскивая нужную фамилию. Но вот, наконец, мы на земле, не на перроне — наш вагон отогнали куда-то за город среди путаницы рельсов и стрелок.

Команда: — По четыре разберись!

Мы охотно разбираемся по четыре, прихватив нехитрое свое имущество: у кого мешок — «сидор», у кого деревянный чемоданишко.

— Шаг вправо, шаг влево — стрелять без предупреждения! Никого не волнует эта привычная команда. Наслушались! Наконец, двинулись. И тут же, словно мало нам было двухмесячного этапа с переполненными пересылками, — так сама природа еще ехидно издевается над нами. Новый шквал ветра приносит косой, чуть не горизонтальный ливень. Ветер и ледяные струи больно секут лицо, идти против ветра просто невозможно. За одну минуту мы промокаем до нитки, шлепаем по рекам, забурлившим между рельсами.

Красноярская пересылка

…К вечеру нас все же в тюрьму впустили и, конечно, в баню. Только она была уже холодная к нашему огорчению, и вода чуть тепленькая. Ужина и пайки нам так и не дали. Как объяснил нам корпусной, мы еще не значились в списочном составе тюрьмы, и паек на нас выписан не был. Но это нас уже особенно и не огорчило — есть как-то перехотелось, и мы жаждали одного — растянуться на сухих досках, пусть без подушки и матраса — в пересылках не положено, — только растянуться на подсушенной в вошебойке одежде и заснуть благодатным мертвым сном без сновидений.

Здесь — в Красноярской пересылке — нам предстояло ждать, пока вскроется Енисей, пойдут пароходы, и нас отправят куда-то далеко на север, осваивать сибирскую тайгу.

…Благословенная Красноярская пересылка! Не идущая ни в какое сравнение ни с одной другой. В ней мы здорово отдохнули и пришли в себя. Мы провели там почти два месяца…

Что и говорить, жилось нам там относительно неплохо. Во-первых, мы не голодали. Мы получали свою «этапную» полновесную четырехсотграммовую пайку. Это достаточный фундамент для существования, особенно, когда можно ничего не делать и день-деньской валяться на нарах. В Красноярской пересылке это не возбранялось. Если же нас и выводили на работу — это было просто приятным развлечением. Нас вели в овощехранилище, где предстояло делать несложную и давно знакомую работу — выбирать гниющую картошку, которую отправят на кухню для лагерников. Хорошую надо оставлять на месте до тех времен, когда она, в свою очередь, не начнет гнить, и когда её снова начнут перебирать. Таков цикл хранения картошки во всех лагерных овощехранилищах, где только мне ни пришлось побывать. Конечно, часть хорошей картошки идет на кухню начальства и ВОХРовцев, но не всю же они её поедают? Но на долю «зе-ка» всегда остается только гнилье.

Переборка картошки — «блатная работёнка», и попасть на неё далеко не всегда можно. Работа неутомительная, всегда можно пристроиться своей компанией, поболтать, помечтать. Это не пни корчевать. Хоть и сыровато, и гнилью тянет, но ведь ко всему можно притерпеться и не обращать внимания. В Красноярской же пересылке это был просто «рай». Если «ВОХРовцы» попадались симпатичные, еще не окончательно озверевшие на своей идиотской работе и понимающие, что с берегов Енисея не побежишь, так что особо охранять нечего, они разрешали развести небольшой костёрик у входа в овощехранилище и напечь картошки на всю компанию, включая и их самих. В общем — «житуха!», как выражались урки.

На север по Енисею

…Итак они — Бетти и Маруся — улетели в Норильск. В камере стало пусто и неуютно… Каждый день мы спрашивали конвоиров: — Ну, как Енисей? Не тронулся?

И наконец, он тронулся.

А ещё через неделю нас вывели на тюремный двор и построили «по-четыре». Впрочем, «нас» — женщин оказалось всего три, — остальные — мужчины.

Откуда-то принесли наши мешки и тощие сундучки. Тут же начался «шмон», — как будто мы могли что-то запрятать в мешки, находившиеся в каких-то кладовках или каптёрках!

Потом, правда «слегка», для проформы, обыскали нас самих, и конечно, отобрали тюремные миски и ложки, которые мы прихватили из камеры, хотя и сами понимали, что в этом этапе они нам вряд ли понадобятся.

Глава IV

На берегах Енисея

Ярцево

На этапе мы ждали, что нас привезут в какую-то глухомань, необжитую, или заброшенную деревню в тайге… Но оказалось совсем не так. Деревня, избы которой вытянулись длинной цепочкой над самым обрывом высокого левого берега Енисея, была большая, благоустроенная и зажиточная. Как оказалось, это был даже «райцентр». С колхозом, конечно.

В деревне была и школа, и больница, (правда маленькая, но всё же настоящая больница), почта и «Сельпо» — лавочка, где всегда был хлеб, махорка, а иногда и чай, и сахар, и даже «подушечки» — ребячье угощение. Были даже пошивочная и сапожная мастерские, правда, «при колхозе».

Все колхозники имели свои собственные избы — большие и ладные пятистенки с двором, крытым под одну кровлю, где размещались и хлев со своей буренкой (а то и двумя), свинарник, курятник, овечий закут, сарай для всяких хозяйственных нужд и инвентаря, с обширным сеновалом на чердаке. Таким обширным дворам не страшны ни пурга, ни бураны, ни пятидесятиградусные морозы.

На колхоз селяне смотрели, как на неизбежное зло: — То ли господское имение, то ли государственное, на котором — хочешь — не — хочешь — надо отработать. То ли за гроши, то ли за трудодни… Но, что поделаешь? — Таков уж крестьянский удел в России.

Но, так как здешний колхоз их особо не притеснял, «своего» хозяйства не трогал и не отбирал, то мужики с колхозом ладили, свои трудодни отрабатывали, и даже кое-что на них получали. Колхоз не был богатым, но справлялся.

Вилла Парадайз

Итак, у моих хозяев была новая, недавно построенная баня, которой гордилась вся семья, Но до этого у них была другая — маленькая и теперь заброшенная рубленная банька. Стояла она на самой кромке высокого берега над Енисеем, — вдали от двора и всей «усадьбы» моих хозяев. Я набрела на неё случайно, любуясь енисейскими далями с высокого берега, где среди травы чуть намечалось что-то вроде тропки.

— Вот тут бы поселиться! — размечталась я… И, представьте, — мечты мои сбылись! За какую-то ничтожную сумму хозяева сдали мне эту баньку.

Сначала все «наши» пришли в ужас: — да вы, что? С ума сошли?!.. На таком отлёте, одной!

Но хозяева считали, что ничего страшного нет: зверьё из-за Енисея не ходит; с другой стороны — деревня; ну а что до «недобрых людей», — таковых, слава Богу, в их краях не водится, и слыхом не слышно. В общем, я решилась, и работа закипела. Мы с моими друзьями-соэтапниками принялись спешно оборудовать баньку под жильё.

Прежде всего, её вычистили и побелили. Была она крохотная — малюсенький предбанник, в котором едва умещалась кадка для воды, и сама баня с маленькой печуркой, крошечными окошками с малопрозрачными, неотмываемыми стёклами.

Друзья: двуногие и четвероногие

К приезду мамы в моей хибарке появились новые обитатели — Котишка Рыжик и пёсик Жучок, — оба ещё в раннем подростковом возрасте. В дальнейшем они очень скрасили мамино одинокое бытиё, так как друзья мои, работавшие днём, могли навещать её только вечером, а я и того реже бывала дома.

Рыжик был несомненно настоящим сибирским котом поскольку он родился в Сибири — на берегах Енисея. Но с виду он на сибирского кота, в нашем понимании, никак не походил.

Это был совершенно обыкновенный, довольно тощенький рыженький котёнок с гладкой короткой шерстью, которой никогда не суждено было превратиться в длинную и пушистую. В общем это был довольно-таки неказистый котёнок, зато весёлый и ласковый. Впоследствии он сразу завоевал мамино сердце и легко подружился с Жучком — вторым четвероногим членом нашей маленькой семьи.

Но вот приплыл очередной пароход из Красноярска и на нём приехала моя старенькая, измученная дорогой и переживаниями мама!..

После первых дней ажиотажа и обмена впечатлениями и рассказами о последних месяцах, вынужденно проведённых нами врозь, жизнь как-то сразу вошла в ту особую и приятную колею, когда каждодневная забота о дорогом тебе и нуждающемся в твоей помощи человеке становится главным в твоей жизни.

И снова к новым берегам

…Однажды ночью я услышала далёкий гул, а затем грохочущие удары, как будто пальбу из орудий — то там, то здесь, всё ближе и ближе.

— Что это? — спросила мама, тоже проснувшись.

— Не бойся, это просто лед тронулся, — догадалась я.

— А с нами ничего не случится?

— Нет, конечно. Ведь мы высоко наверху, а Енисей далеко внизу. Не беспокойся, спи.

Енисейск

Видимо моя полоса везения начавшаяся с приезда в Ярцево, всё ещё не кончилась. Мне опять повезло больше всех. Меня сразу же взяли в больницу — большую старую больницу — бывшую губернскую, а теперь — областную. Хорошую больницу с хорошими врачами (почти исключительно ссыльными).

Не меньше повезло нам и с квартирой. Кто-то из больницы познакомил меня с очень симпатичной пожилой парой, владеющей большим каменным домом в полтора этажа неподалёку от больницы. Узнав что я ссыльная, и мы с мамой ещё не имеем места где приткнуться, они тут же предложили нам остановиться у них, на что я с благодарностью согласилась.

А потом наши милые хозяева — сибиряки — (настоящие, а не ссыльные!) Пётр Петрович и Александра Васильевна Щегловы сдали нам за символическую плату полуподвальный этаж своего добротного каменного дома, и за все годы, что мы прожили у них, ни разу не повысили квартирной платы, хотя ссыльные в Енисейск прибывали и прибывали, всё больше с каждым годом. Цены на квартиры страшно выросли, и работу найти было всё трудней и трудней. Наши же хозяева отказывались повысить квартирную плату, даже когда я сама им это предлагала. И к маме моей относились удивительно сердечно как к родной, и очень помогали нам по хозяйству. Скоро мы с ними очень подружились. Дружба эта длилась до самой смерти стариков, а дальше перешла на детей и их внучку.

Как я знаю, в конце 50-х старики продали дом в Енисейске и уехали в Ялту, где обосновалась их старшая дочь Вероника служившая в армии и прошедшая всю войну до Берлина.

К тому времени когда приехали старики она уже была неплохо устроена, будучи главным бухгалтером какого-то важного санатория. Постепенно вокруг неё в Ялте осела почти вся семья.