В дороге

Хаксли Олдос Леонард

Эта небольшая по объему, блестяще написанная книга классика английской литературы Олдоса Хаксли (1894−1963) включает не только путевые очерки писателя, побывавшего в Италии и Голландии, но и содержит множество наблюдений философского и культурологического свойства. Современники Хаксли в шутку утверждали, что по-настоящему он любит лишь одно: читать Британскую энциклопедию. Широкая эрудиция писателя и его неповторимый, парадоксальный взгляд на мир делают эту книгу не только интереснейшим, но и весьма полезным чтением.

Часть первая

О путешествии вообще

Почему бы не остаться дома?

Одни покидают свой дом, отправляясь по делам, другие — желая поправить здоровье. Однако отнюдь не деловые и не больные люди заполняют роскошные отели и набивают деньгами карманы их владельцев. Это делают те, кто путешествует, как говорится, «ради удовольствия». То, что Эпикур, никогда никуда не выезжавший — разве что когда его выслали, — искал в своем саду, наши туристы ищут за границей. Но разве они находят там свое счастье? Люди, которые часто отправляются в путь, волей-неволей задают себе этот вопрос и вынуждены отвечать на него отрицательно. Ведь туристы в большинстве своем с виду очень мрачное племя. Даже на похоронах я видел куда более светлые лица, чем на площади Святого Марка. Многие по-настоящему счастливы, лишь когда встречают своих сограждан и ненадолго представляют себе, будто они дома. Вот и возникает вопрос: что погнало их за границу?

В сущности, совсем немногие путешественники на самом деле любят путешествовать. Если они решаются на неудобства и расходы, связанные с путешествием, то не столько из любопытства, ради забавы или из желания увидеть нечто прекрасное и необычное, сколько из своего рода снобизма. Люди путешествуют по той же причине, по какой коллекционируют произведения искусства: потому что так поступают лучшие. С точки зрения общественного сознания, человеку необходимо посетить определенные точки земного шара: съездив туда, он ощущает свое преимущество перед теми, кто там не бывал. Более того, путешественнику, когда он возвращается домой, легче найти тему для беседы, ведь их не так уж много, и не стоит упускать возможность добавить к своему багажу еще одну-две.

Со временем для оправдания этого снобизма было придумано несколько мифологических серий. Места, куда, как считается, необходимо съездить, для тех, кто в них не бывал, со временем обретают романтический ореол, подобно сказочным Вавилонам и Багдадам. Путешественники же лично заинтересованы в поддержании и распространении существующих мифов. Ведь если Париж и Монте-Карло действительно так хороши, как думают в Брэдфорде или Милуоки, в Томске или Бергене, то и заслуги посетивших их путешественников многократно увеличиваются, отчего путешественники возвышаются над теми, кто не покидал родные места. По указанной причине (а еще потому, что это выгодно для владельцев отелей и пароходных компаний) небылицы эти всячески поддерживаются.

Немного найдется столь же трогательных зрелищ, как начинающие путешественники, взращенные на мифах и отчаянно старающиеся сопоставить их с реальностью. Влекомые этими мифами и, подсознательно, своим снобизмом, они уехали из дома; они не в силах признаться в том, что разочарованы, ибо это значило бы признаться в собственной глупости (нечего было верить в сказки) и умалить значение своего паломничества. Из сотен тысяч англосаксов, которые посещают ночные клубы и дансинги в Париже, несомненно, найдется немало тех, кто искренне любит подобное времяпрепровождение. Но есть и немало таких, которым это не нравится. Втайне, невидимо для других, они скучают и даже возмущаются. Однако их вырастили на вере в мифический «веселый Париж», где все волнует до самозабвения и где единственно возможно познать то, что называется Жизнью. Поэтому, приехав в Париж, они добросовестно веселятся. Вечер за вечером дансинги и бордели наполняются молодыми серьезными почитателями Эмерсона и Мэтью Арнольда, искренне жаждущими познать мир, не прилагая особенных усилий и прибегнув к помощи туманящих голову путеводителей Хайдсьека и Рёдерера.

Еще более отважными и целеустремленными кажутся путешественницы; ведь у них, как правило (если только они не слишком «современны»), нет в помощниках Рёдерера, чтобы оценить парижское веселье. В моей жизни не было зрелища печальнее, чем зал в

Странники

Светловолосые, с непокрытыми головами и почти дочерна загорелыми лицами, они шагают по пыльным дорогам. На них шорты; их тирольские колени коричневого цвета. В тяжелых, подбитых гвоздями башмаках добросовестные

Kunstforschers

[4]

, оглушительно цокая, ступают по каменным полам церквей. На спинах у них рюкзаки, в руках — иногда палки, иногда прочные зонты; я видел, как они с ледорубами поднимались по Вьяле деи Колли во Флоренции. Это перелетные птицы, их родина — Германия, о чем совершенно ясно говорит их столь романтическое, без малейшего намека на иронию, шиллеровское прозвище. Многие одолевают весь путь пешком, например через Альпы, от Берлина до Таранто и обратно, практически без денег, питаясь единственно хлебом и водой, ночуя в сараях или на обочине дороги. Храбрые и выносливые юноши! Я самым искренним образом восхищаюсь ими. Даже завидую им, потому что у меня нет ни их энергии, ни выносливости. Но я и не пытаюсь им подражать. Если верить псалмопевцу,

Для меня, признаюсь вам, и поезд-то уже стал слишком неудобным, чтобы им часто пользоваться. Я бы изменил последние две строчки: «О Боже, сделай нас богатыми, чтобы мы следовали за ними в автомобиле». Мольба моя была услышана — по крайней мере, частично: еще вопрос, можно ли назвать автомобилем «ситроен» с мотором в десять лошадиных сил. Владельцы «напьеров», «воксхоллов», «делажей» или «вуазенов» наверняка ответят отрицательно. Не буду спорить. Единственное, что мне нужно от «ситроена» мощностью в десять лошадиных сил — чтобы он работал. Скромно, не красуясь, не торопясь, но постоянно и надежно. Именно в этом автомобиле мы приделали бог знает сколько тысяч миль по дорогам Италии, Франции, Бельгии и Нидерландов, что очень много, особенно если иметь представление об этих дорогах.

Тут, будь я поумнее, я бы прервал свою речь о «ситроенах» и вернулся к более возвышенным предметам. Однако владельцы автомобилей обычно не могут преодолеть искушение говорить о них. До покупки «ситроена» не было ничего, что интересовало бы меня меньше автомобилей, зато теперь они интересуют меня больше всего. Я могу часами обсуждать моторы с другими автомобилистами. И могу безжалостно мучить, неавтомобилиста бесконечным монологом на свою излюбленную тему. Очень много драгоценного времени я теряю, читая газеты для автомобилистов, в волнении изучаю новости с ралли, весьма серьезно отношусь к техническим публикациям, хотя ничего в них не понимаю. Это — безумие, но приятное безумие. Насколько я заметил, наличие автомобиля не облагораживает его владельца. Благодаря моим собственным наблюдениям и разговорам с другими автовладельцами я уяснил, что это отрицательно сказывается на характере. Начать с того, что все автомобилисты — лгуны. Они просто не в состоянии сказать правду о машине. Они врут насчет скорости, потребления бензина, способности машины одолевать подъем. В запальчивости я тоже — и не единожды — преувеличивал достоинства своего автомобиля; но даже в спокойном состоянии, заранее обдумав свои слова, я холодно и продуманно врал. Мою совесть это не слишком отягощает. Не будучи казуистом, я все же считаю, что ложь, в которую никто не верит, простительна. Автомобилист, подобно рыбаку, никогда не рассчитывает на то, что его похвальбу примут всерьез. Что до меня, то я уже давно не верю ни единому слову моих приятелей-автомобилистов. Жалкие остатки доверия исчезли без следа, когда один бельгийский автомобилист сказал мне, будто двух часов вполне достаточно, чтобы добраться из Брюсселя в Остенде; он заявил, что сам постоянно ездит туда и обратно, и ни разу это не заняло больше двух часов. Я поверил ему и не заглянул в карту. А если бы заглянул, то обнаружил бы, что от Брюсселя до Остенде больше семидесяти миль, вся дорога выложена булыжником и выложена неровно, к тому же на пути встречаются три города и около двадцати деревень. Вот и получилось, что мы выехали довольно поздно и в Остенде попали далеко за полночь. Так что теперь, когда водитель сообщает мне, сколько времени нужно, чтобы доехать из одного места в другое, я прибавляю, в зависимости от его характера, от тридцати до шестидесяти процентов к названной цифре. Получается более или менее правильно.

Еще одним ужасным грехом автомобилиста, особенно если он владелец маленького автомобиля, является зависть. Какой горечью наполняется сердце водителя, управляющего десятью лошадиными силами, когда его обгоняют сорок лошадиных сил! С какой страстью он проклинает владельца более мощной машины! Какая зависть овладевает им! На равнине эта зависть не так сильна, как на холмистой местности, потому что по ровной дороге даже маленький автомобиль может ездить, не унижая своего владельца. А вот в горах, например, в Италии, где дорога то поднимается на две или три тысячи футов, то спускается вниз, грех зависти расцветает пышным цветом. Тут маленький автомобиль смиренно признает свою маломощность. Превосходство сорока лошадиных сил над десятью становится совершенно очевидным. На Мон-Сени чаша нашего унижения переполнилась, и нашими душами завладела самая черная зависть. Мы выехали из Турина. Первые тридцать миль дорога шла исключительно ровно. Вот и катили мы по ней с большой скоростью, а ехавшие позади маленькие «фиаты» глотали пыль. Впереди могучей стеной вставали Альпы. В начале длинной долины, что ведет вглубь гор, находится Суза. Стоит миновать город, как неожиданно дорога круто идет вверх. Пятнадцать миль надо подниматься в гору. Вершина находится на шести с половиной тысячах футов над уровнем моря. «Ситроен» на второй скорости медленно, натужно одолевал подъем. Проехав примерно милю, мы услышали шум снизу из долины: можно было подумать, что стреляет сотня автоматов. Шум становился все громче и громче. Не прошло и минуты, как показался огромный красный «альфа-ромео», выглядевший так, словно только что выиграл европейский Гран-при, и с грохотом промчался мимо на скорости никак не меньше пятидесяти миль в час. Несомненно, за рулем сидел гений, потому что, глядя вверх, мы могли наблюдать, как алый монстр одолевает поворот за поворотом на горном серпантине, ничуть не снижая скорость. Еще тридцать секунд — и он исчез за очередным поворотом. Шум его двигателя эхом отдавался в горах и напоминал раскаты грома. Мы продолжали медленно ползти вверх. Еще через полчаса «альфа-ромео» уже летел вниз, игнорируя все законы физики, как и по пути к вершине. Мы были уверены, что больше не встретимся с ним. Однако, стоя в очереди на итальянской границе, пока таможенник проверял наши документы — этот процесс на всех таможнях занимает много времени, — мы услыхали знакомый шум вдали. Через несколько минут шум стал оглушительным. Оставляя позади себя шлейф дыма, «альфа-ромео» мчался вперед будто огромная красная ракета. «Проверяют на подъем», — сказал таможенник. Мы вновь отправились в путь. Таможня стоит на полпути к вершине, так что нам предстояло осилить еще три тысячи футов. Медленно, на второй скорости, мы ехали вверх. Но не успели одолеть и мили, как вновь встретили «альфа-ромео». И опять он исчез, теперь уже внизу, увозя с собой груз ненависти, зависти и всевозможных других недобрых чувств.

Точка зрения путешественника

Я мог бы привести множество достойных доводов в пользу своей нелюбви к приемам, суаре, собраниям, раутам, научным конференциям и балам. Жизнь не такая уж длинная, чтобы тратить понапрасну драгоценное время; игра не стоит свеч. Случайная встреча среди толпы людей — как обычная попойка: она взбадривает, но не дает пищи для раздумий. И так далее. На мои утверждения стоит обратить внимание, тем более что они соответствуют истине. По крайней мере, они не легковесны. Однако решающий аргумент против многолюдных собраний и в пользу одиночества, или, по крайней мере, собраний в узком кругу, — исключительно личный. К нему апеллирует не столько разум, сколько мое тщеславие. Дело в том, что я не умею блистать в большом собрании; собственно, я вообще не умею блистать. А быть в тени, да еще сознавать, что ты в тени, унизительно.

Неспособностью же блистать в компании я обязан своему непомерному любопытству. У меня не получается слушать собеседника, а тем более отвечать ему, так как мне непременно нужно прислушиваться ко всем разговорам, что ведутся в пределах досягаемости. Например, собеседник высказывает что-нибудь весьма умное по поводу Генри Джеймса и, естественно, ожидает, что я тоже буду на высоте. Однако слева две женщины делятся друг с другом скандальными историями о человеке, которого я знаю. По другую сторону мужчина громко сравнивает достоинства разных автомобилей. Возле камина некий ученый рассуждает о квантовой физике. Известный ирландский адвокат в неподражаемой профессиональной манере рассказывает анекдоты. За моей спиной юноша и девушка обмениваются мнениями о любви, а из дальнего угла до меня доносится случайная фраза, и я понимаю, что там говорят о политике. Мной овладевает неодолимое любопытство, я хочу слышать все, что говорят кругом. Скандалы, машины, кванты, ирландцы, любовь, политика кажутся мне куда интереснее Генри Джеймса; причем отдельно взятая беседа интересней всех остальных вместе. Мое любопытство кидает меня то в одну, то в другую сторону, я бьюсь, как птичка в стеклянной клетке. А в результате не слышу, что мне говорит собеседник, поэтому отвечаю невпопад и, наверное, кажусь ему полным идиотом, к тому же, я не в силах удовлетворить свое любопытство, так как никого не слушаю внимательно.

Однако это непомерное и беспорядочное любопытство, губительное для того, кто желает примкнуть к какому-либо обществу, — очень ценное свойство для человека, который на все смотрит со стороны, не принимая участия в деятельности других людей.

Для путешественника, вынужденного — нравится ему это или нет — быть сторонним наблюдателем, любопытство — насущная необходимость. Скука, говорит Бодлер, есть

Немного найдется более приятных занятий, чем сидеть в кафе или в ресторанах, или в вагонах третьего класса, наблюдать за соседями и прислушиваться (не пытаясь включиться в беседу) к обрывкам разговоров, которые до вас долетают. По внешности человека, по тому, что он говорит, можно представить себе его характер и даже его жизнь. Нужна всего одна косточка, чтобы восстановить ископаемое животное. Какая увлекательная игра! Однако играть в нее надо осторожно. Никому не нравится откровенное любопытство. Следует смотреть и слушать, делая вид, будто ничего не замечаешь. Если в игре заняты два человека, то замечания надо делать не на том языке, на котором говорят в стране, где вы играете. Однако, полагаю, прежде всего надо помнить одно правило: оно запрещает (за исключением особых случаев) делать хоть малейшую попытку что-либо разузнать об объектах вашего любопытства.

Путеводители

Для любого путешественника, следующего собственному вкусу, единственно полезным путеводителем может быть тот, который составит он сам. Все остальные вызывают только раздражение. В них отмечены произведения искусства, оставляющие его равнодушным, и не указаны те, что ему нравятся. Они заставляют его преодолевать многие мили ради лицезрения кучи обломков и взахлеб восторгаются любым старьем. В них, как правило, дается устаревшая информация. Да и отели они рекомендуют плохие, а хорошие именуют «скромными». Короче говоря, читать их невыносимо.

Сколько раз я проклинал бедекер Бэрона за то, что он гоняет меня по пыльным дорогам ради тошнотворного Содомы

[7]

или уныло респектабельного Андреа дель Сарто! До чего же я злился на него за то, что он рекламирует старье только потому, что это старье! До чего ненавидел за то, что он валит все в одну кучу! У него есть правило писать без разбора обо всем, что создано в некий период времени, будто это все представляет одинаковую ценность. Например, о витражах Санса в путеводителях говорится так, словно они ничем не отличаются от всех остальных витражей четырнадцатого столетия, тогда как на самом деле они уникальны по своей смелости и красоте. В Сансе великий художник создал серию иллюстраций к Библии. А наш Бэрон в тех же выражениях описывает добротную работу ремесленников в Шартре и Кентербери.

В точности то же самое происходит с памятниками в церкви в Бру и хорами в Шартре: Бэрон присуждает им столько же звезд, сколько гробнице Иларии дель Карретто в Лукке или барельефу делла Робии в Опера дель Дуомо во Флоренции. Все они относятся к эпохе Ренессанса. Но между ними одна маленькая разница: итальянские памятники — настоящие шедевры, а французские — обыкновенные варваризмы. В Бру — нечто совершенно вульгарное, в Шартре — нечто благонамеренное, неплохо выполненное, но очень скучное. Такое же отсутствие вкуса Бэрон выказывает, награждая одинаковым количеством звезд церковь в Бру и собор в Бурже, с одинаковым энтузиазмом рекомендуя очевидный архитектурный кошмар и самое грандиозное, странное и сказочно прекрасное здание в Европе.

Дурак! Образованный и, увы, непроходимый дурак. И никуда не денешься: все мы обречены путешествовать в его обществе — во всяком случае, в первый раз. Лишь не единожды выполнив указания бедекера и обнаружив у Бэрона отсутствие вкуса, художественную предубежденность и антикварный снобизм, турист может составить собственный путеводитель и впредь руководствоваться только им. Если бы такой путеводитель был у него в его первом путешествии! Но, увы, если не составляет труда увлечь других людей описанием мест, которые никогда в глаза не видел, себя самого увлечь не удастся. Собственный путеводитель создается горьким личным опытом.

Единственной удовлетворительной заменой собственному путеводителю может быть только путеводитель с большим количеством иллюстраций. Увидеть изображение почти то же самое, что увидеть сам памятник. Иллюстрации дают представление о том, что предлагает Бэрон. Например, благодаря им можно отнять звезды у приторных Содом. А несколько фотографий надгробий в Тарквинии наверняка убедят многих, что лучше взглянуть на них, чем на Форум. Посмотрев на церковь в Бру, многие решат не ездить в этот город. Лучшим иллюстрированным путеводителем, как мне кажется, может считаться «Путеводитель по Тоскане» Пампалони. В нем собрана и кратко изложена обычная информация, указано, как добраться из одного места в другое, и имеются изображения всех названных памятников.

Очки

Я никогда не отправляюсь в путь, не захватив с собой внушительный набор оптики. Пара очков для чтения, пара очков для дальних расстояний и пара моноклей на всякий случай — их я всегда беру с собой. Чтобы все это разбить, потребовалось бы землетрясение или железнодорожная катастрофа. Чтобы все сразу потерять, надо быть полным идиотом. Кстати, когда знаешь, что очки есть, чувствуешь себя спокойно, ведь все не так просто, как объясняют нам ученые мужи, и трудно противостоять проделкам дьявола. Одни очки могут разбиться или потеряться, когда они больше всего нужны или когда меньше всего этого ждешь. Неодушевленные предметы, назовем их так, совсем не дураки; когда очки знают, что в карманах и чемодане у вас лежит еще парочка, они понимают, что безнадежно проиграли, и не предпринимают попыток сломаться или исчезнуть, более того, стараются быть на глазах.

Выбрав время между весенним равноденствием и осенью, я отправляюсь на юг, поближе к солнышку, мои запасы пополняются тремя парами солнцезащитных очков — очками со стеклами светлого и темного зеленого цвета, а еще черными очками. Больно и даже опасно смотреть на сверкающую пыльную дорогу, белые стены, отливающие металлическим блеском, голубые жаркие небеса. В зависимости от приближения или удаления лета, от того, начинается день или заканчивается, я водружаю на нос светло-зеленые, темно-зеленые или черные очки. Таким образом мне удается снижать освещенность до терпимых пределов.

Но даже если бы я совсем не страдал от избытка света и мог бы, проявляя героизм, не моргать, подобно орлу — или сварщику, то и тогда я брал бы с собой в путешествия по южным странам солнцезащитные очки. Ведь они имеют не только практическое, но и эстетическое предназначение. Защищая глаза, они одновременно улучшают окружающий мир.

Когда подъезжаешь к великим пустыням, которые на расстоянии в несколько тысяч миль опоясывают землю по эту сторону тропика Рака, пейзаж перестает меняться, что нам, жителям севера, кажется переменой к худшему. Он теряет роскошный зеленый цвет. К югу от Лиона (кроме как в горах и на болотах) нет ни единой травинки, достойной так называться. Лиственные деревья тут плохо приживаются и уступают место черным кипарисам и соснам, темно-зеленым лаврам и светло-серым оливам. Зеленый цвет в итальянском пейзаже или светлый и пыльный, или темный, блестящий. Только поднявшись на две тысячи футов — и только так — можно увидеть нечто, напоминающее великолепный, светящийся зеленый пейзаж Англии. Типичный пейзаж Северной Италии — гористый: внизу растут оливы, а наверху, где не возделывают никакие культуры, голо и черно. Все же такой пейзаж — не совсем удачный компромисс между северным и южным пейзажами. Английская природа богата и приятна благодаря обилию цветов и влажно поблескивающим травам и листьям. Их земную роскошь несколько умеряет и романтизирует туманная дымка, препятствующая ясному видению. А вот южный средиземноморский пейзаж, который впервые возникает перед нами в Террачине, поражает своей обнаженностью, резкими линиями и суровой красотой. Небо необыкновенно чистое, и кажется, что земля вдалеке — не земля вовсе, а окрашенный в разные цвета воздух. Северная Италия — это не север и не юг, она не чистая и сияющая и не округлая, мягкая, роскошно зеленая.

Как раз тут, где солнце не сжигает все подряд и пейзаж не отличается предельным аскетизмом, здравомыслящий турист надевает зеленые очки. И тотчас происходит чудо. Пропыленная трава вдруг обретает сочность и наполняется жизнью. Если в серой листве олив осталось хоть немного зелени, она являет себя глазам с необыкновенной силой. Иссушенные леса воскресают. Виноград и пшеничные колосья как будто глотнули живительного дождя. Словно к пейзажу прибавилось то, чего ему не хватало, чтобы стать идеально прекрасным. В зеленых очках можно любоваться и северным пейзажем, однако созданным искусственно и более величественным — более ярким, более благородным, более театральным и романтическим.

Часть вторая

Туристические места

Монтесенарио

Наступил март, таял снег. Наполовину зимняя, наполовину весенняя, пятнистая гора была похожа на облезлого пса. Южные склоны стояли голые, зато на северной стороне под каждым деревом, в каждом углублении все еще лежал снег, белевший сквозь синюю призрачную тень.

Мы шли по небольшому сосняку; лучи послеполуденного солнца проникали сквозь темные иголки, освещали каждую ветку, пятнами падали на древесные стволы, окрашивая красноватую кору в золотисто-коралловый цвет. За соснами на склоне ничего не росло до самой вершины. А там, наверху, громоздились высокие, как небоскребы, башни, и их залитые солнцем стены смотрели прямо в бледно-голубое небо — горделивый новый Иерусалим. Монастырь Монтесенарио. Мы медленно продвигались вперед, так как последний переход на пути от Флоренции к Монтесенарио оказался необычайно крутым, и пришлось оставить автомобиль. И неожиданно, словно приветствуя нас, словно вознаграждая нас за труды, небесный город явил нам воинство ангелов. Завернув за угол, мы увидели, как навстречу нам по двое в шеренге — в черных рясах и круглых черных шляпах — идут студенты семинарии, вышедшие на дневную прогулку. Они были совсем юными: старшему лет шестнадцать-семнадцать, младшему — около десяти. Глядя на мальчишек в начале колонны и на высокого падре, шагавшего сбоку, трудно было поверить, что это не маскарад. Зрелище показалось нам смешным до богохульства, словно ожила одна из карикатур Гойи. Однако мальчишки выглядели очень серьезными; и на по-детски круглых, и на подростковых худых лицах застыло елейное, подобающее священному сану, выражение. Какие уж тут шутки! И все же жаль, что это не шутка, думали мы, когда глядели на облаченных в черное детей.

Мы отправились дальше, и маленькая процессия скрылась из виду. Наконец показались ворота небесного города. От небольшой мощеной площадки с парапетом в центр монастыря вела лестница. Посередине стояла статуя неведомого святого, выше человеческого роста. Забавный и милый образец барокко восемнадцатого столетия. Изваянная грубовато, но мастерски, фигура в широких, ниспадающих крупными складками одеждах застыла в порывистом движении, подняв к небу лицо. Странно было видеть такого святого в качестве хранителя тосканского монастыря. Да и сам монастырь тоже выглядел довольно нелепо на вершине заснеженной горы. Небесный город представлял собой прелестный экземпляр раннего барокко с украшениями и бесчисленными деталями, добавленными в

На территории монастыря нам попались полдюжины одетых в черное послушников, которые пилили дрова — пилили энергично и смиренно, несмотря на соседство позолоченных завитушек в церкви и

Мы долго стояли, глядя на царство тишины и величавой красоты. Уединение здесь казалось таким же безграничным, как сумрачная бездна внизу, простиравшаяся до затуманенного горизонта и поднимавшаяся к высокому небу. Здесь, посреди мира, мне думалось, человек должен понять что-то о той части своего существа, которая не открывается в повседневной жизни, которую никакие человеческие отношения не вытаскивают на свет Божий из скованного сном кремня или не взысканного духа; ту часть его, о которой ему становится известно лишь в уединении и тишине. А если в его жизни не случается ни тишины, ни уединения, тогда он может до конца своих дней не узнать эту часть себя, тем более не понять и не реализовать свои потенциальные возможности.

Река Патинира

Эта река течет в узкой долине между двумя горами — широкая, полноводная, сверкающая. Горы там крутые и высокие. В том месте, где русло изгибается, по одну сторону горы стоят стеной, а по другую — уступают реке дорогу. Есть там и скалы, и нависающие над водой темнолистные деревья. Небо над кусочком этой фантастически изрезанной земли совсем бледное — до того бледное, что порой проливается дождем китайских белил. Над скалами пепельная бледность; зеленая трава и деревья тоже тронуты белилами, так что получается «изумрудно-зеленый» цвет из детских наборов красок.

Полноводная сверкающая река, бледные скалы, темно-зеленые деревья, торфянистые склоны цвета смешанной с белилами ярь-медянки — все это пришлось мне по душе. Вглядываясь в небольшие по размеру картины с миллионом крошечных мазков, нанесенных тоненькой собольей кисточкой, я смеялся от удовольствия, любуясь чарующей красотой придуманного пейзажа. Этот Иоахим Патинир

[15]

, думал я, изысканный художник. За много лет я привык плавать по этой реке, отражающей скалы, как по выдуманной реке.

А потом однажды, в дождливый осенний день, выехав из Намюра в сторону Динана, я вдруг обнаружил, что еду на своих десяти лошадях по непролазной грязи вдоль «выдуманной» реки. Дождь немного менял впечатление. Он был между картиной и мной, как серое грязное стекло. Однако он не помешал мне безошибочно узнать фантастический пейзаж с маленькой работы фламандца. Скалы, река, изумрудно-зеленые склоны, темно-зеленый лес были реальными. А я-то приписывал Иоахиму Патиниру то, что было создано Богом. Вот так изысканная выдумка художника превратилась в реальную Мёзу.

Милю за милей одолевали мы дорогу в Динан; потом, милю за милей, — дорогу в Живэ; и на всем пути нас сопровождала извилистая река Патинира, двойная линия исчезающих и вновь возникающих гор, трава цвета ярь-медянки, скалы и будто висящие в воздухе деревья. В Живэ мы потеряли реку из виду; нашей целью был Реймс, и путь наш лежал через город Ретель. Мы попрощались с рекой, но попрощались в полной уверенности, что еще увидим ее — один пейзаж Патинира за другим, до самых ее истоков в Пуасси. Мне в самом деле нравилось так думать. Ведь Патинир замечательный художник, и до наших дней сохранилось всего несколько его картин. Вот и получается, что две сотни миль его пейзажей — не так уж и много.

Портоферрайо

Небо было словно с палитры Тьеполо. В голубое небо поднималось облако дыма, белоснежное на солнце и темнеющее до серого внизу — словно пышные складки подвенечного платья. Впереди справа стоял высокий розовый дом, светящийся на солнце, как герань. Неплохой фон для Мадонны с прислуживающими ей святыми и ангелами, или для троянской истории, или для распятия, или для любовных интрижек Юпитера Громовержца.

Это было Средиземноморье — кусочек Ривьеры, со всех сторон окруженный водой. Короче говоря — Эльба. Горы тонули в водах великолепного, сверкающего залива, отражающих лучи солнца. С одной стороны залива Портоферрайо — ряды разноцветной штукатурки и лепнины. Внизу в маленькой бухте — бесчисленные мачты судов. Запах рыбы и воспоминания о Наполеоне — вот что составляло тамошнюю атмосферу. Совесть и бедекер Бэрона подсказывали нам, что мы должны посетить дом Наполеона — нынче, естественно, исторический музей. Однако мы уже зачерствели сердцем и не пошли. Очень неприятно пренебрегать долгом. «До чего же утомительно иметь нечистую совесть», — говорит кардинал в «Герцогине Амальфи»

[16]

. И он прав. Мы бродили по залитым солнцем улицам, постанывая от сознания собственной греховности.

А потом, когда мы миновали ворота в стене старого города, нашим глазам предстал вид, освободивший нас от неприятного чувства вины. Перед нами было нечто такое, в сравнении с чем дом, доверху набитый наполеоновскими сувенирами, непременно отступил бы на второй план, так что наш бунт против бедекера перестал казаться нам преступлением, а предстал, скорее, достойным похвалы.

Под нами, в дальнем конце голубой бухточки, на фоне гор, расположился кусочек Черной Земли. Посреди стояли печи с тремя огромными трубами сбоку, словно колокольни по соседству с церковью. Справа поднимались к небу еще пять-шесть труб. Три громадных крана стояли на самом берегу, от пристани к печам вел железный мост. Трубы, краны, печи, здания, куча мусора, сама земля между морем и горами — все было чернее черного: черное под голубым небом, черное на фоне золотистых гор, черное над черными отражениями в голубой воде.

Если бы я умел, непременно нарисовал бы этот вид. Он на редкость красивый. Красивый и волнующий. Наш разум любит резкие контрасты. Бирмингем, расположенный там, где он есть — центр в Уорикшире, а пригороды, словно щупальца тянутся по холмистой местности до Стаффорда, — весьма непригляден. Если же переместить его на Сицилию или на берег озера Маджоре, то его безобразие тотчас станет еще очевиднее. В Уорикшире он — что-то вроде пространной проповеди о цивилизации, но ведь во время проповеди обычно спят. Но на берегу Средиземного моря он стал бы самой язвительной и запоминающейся из эпиграмм. Кроме того, реальный Бирмингем слишком велик, чтобы целиком охватить его взглядом. А единственная черная заплата между голубым небом и голубым морем стала бы символической. И так как видно было бы не только ее, но и небо, и траву вокруг, здесь нам было бы легче, чем в больших северных городах, где торжествует индустриализация и все давно забыли, как когда-то выглядела покоренная земля, осознать разницу между завоеваниями цивилизации и природной красотой земли.

Палио

[17]

в Сиене

Наши комнаты разместились в башне. Окна выходили на коричневые черепичные крыши, тянувшиеся вплоть до самого собора на холме. В ста футах внизу была улица — узкий каньон между высокими стенами, куда не заглядывали лучи солнца; голоса прохожих поднимались вверх, отзываясь эхом, словно из бездны. Внизу люди гуляли и ходили всегда в тени, ау нас в башне весь день светило солнце. В жаркие дни на улице, естественно, было прохладнее, а у нас постоянно гулял ветер. Воздушные волны разбивались о башню и огибали ее с двух сторон. Вечерами же, когда лишь колокольни, купола и крыши самых высоких домов все еще освещались заходящим солнцем, мимо наших окон принимались носиться стрижи и ласточки. Изо дня в день все длинное лето, когда солнце уходило за горизонт, они стремительно облетали нашу башню. Они появлялись целыми стаями и искусно маневрировали у нас перед глазами. Мчались вперед и возвращались, падали вниз, взмывали в небо, взмахивая длинными, узкими крыльями, и делали резкие развороты. Маленькие, гладкие, с острыми клювиками, они казались нам воплощением скоростного полета. А их высокие, пронзительные, громкие крики служили шумовым сопровождением. Я сидел у окна, наблюдая за немыслимыми птичьими арабесками, пока у меня не начинала кружиться голова; их резкие крики звучали словно прямо у меня в ушах, а стремительный полет превратился в безостановочное, торопливое, беспорядочное движение. Пока солнце уходило за горизонт, тени карабкались ввысь по стенам домов и башен, а розовый цвет над тенью становился все более насыщенным. Наконец тень дошла до самой верхней точки, и город погрузился в серо-фиолетовые сумерки, тогда как небо оставалось бледно-голубым.

Однажды вечером, в конце июня, когда я сидел у окна, наблюдая за птицами, мне послышались звуки барабана, заглушавшие крики стрижей. Поглядев вниз на улицу, я не сумел ничего рассмотреть. Тара-рам-трам-трам-трам — звуки становились громче и громче, и неожиданно из-за угла появились три странных персонажа, словно сошедших с фрески Пинтуриккьо. На них были желто-зеленые наряды — желтые дублеты, зеленые в прорезях и с зелеными завязками, по одному желтому чулку и башмаку и одному зеленому чулку и башмаку, тех же цветов шляпы с перьями. Первый — видимо, главный — стучал по барабану. Двое других несли желто-зеленые флаги. У самого подножия нашей башни находилась небольшая площадь. Тут три персонажа Пинтуриккьо остановились, и следовавшая за ними по пятам толпа, состоявшая из мальчишек и зевак, окружила их. Барабанщик ускорил темп, и двое, что были с ним, выступили вперед, на самую середину площади. Несколько секунд они простояли совершенно неподвижно, выставив вперед правую ногу, упершись левым кулаком в бедро и опустив флаги. Потом они подняли флаги и принялись размахивать ими над головой. Подчиняясь движениям персонажей, флаги развернулись. Они были одинакового размера и тоже желто-зеленые, но только цвета эти на них располагались по-разному. Вот это были флаги! Ничего более «модернистского» я в жизни не видел. Такие мог бы придумать Пикассо для русского балета. Но если бы их нарисовал Пикассо, критики назвали бы их футуристическими, созданными в стиле «джаз» (прошу прощения за терминологию). Однако автором флагов был не Пикассо: их придумал лет четыреста назад безымянный гений, который одевал сиенцев для ежегодного карнавального шествия. Вот так, и критикам остается только снять шляпы. Классические флаги, принадлежащие Высокому Искусству, — больше мне нечего сказать.

Барабанная дробь все не кончалась. Знаменосцы размахивали флагами и были весьма искусны в этом, так как флаги у них ни на мгновение не сворачивались и рисунок был виден постоянно, хотя они перекидывали флаги из одной руки в другую, проносили их за спиной и под поднятой ногой. Наконец, чтобы полностью явить свое искусство, они подбросили флаги в воздух. Медленно поворачиваясь, флаги буквально на секунду зависали в вышине, а потом, не опрокидываясь и не наклоняясь, падали обратно в руки знаменосцев. Последний взмах, и барабан вернулся к маршевому ритму, а знаменосцы положили флаги на плечи, и в сопровождении мальчишек неведомо из какого времени и зевак из двадцатого столетия три юных молодца Пинтуриккьо отправились дальше по темной улице, пока не скрылись из виду, и барабанный бой становился все тише и тише, пока не затих совсем.

После этого каждый вечер, когда ласточки с криком начинали свои полеты вокруг башни, до нас доносился бой барабана. Каждый вечер на маленькой площади под нами оживал какой-нибудь фрагмент с фрески Пинтуриккьо. Иногда приходили наши знакомцы в желто-зеленых одеждах помахать флагами под нашими окнами. Иногда это были мужчины из других

На чужестранца, который прежде никогда не видел Палио, эти короткие репетиции в костюмах оказывают сильное впечатление. Очарованный зрелищем, он ждет не дождется продолжения. Даже сиенцы в восторге. Карнавальная процессия, знакомая им с детства, не устает волновать их. Ими движет одновременно азарт и местный патриотизм, и каждый с нетерпением ждет результатов состязаний. Последние дни июня перед первым Палио и неделя в середине августа перед вторым Палио — самое напряженное время в Сиене. Возможно, Палио нравится еще и потому, что все как будто оживают.

Виды Голландии

Я всегда был неравнодушен к геометрии; наверное, это единственный раздел математики, которому меня учили таким образом, чтобы я мог его понять. Хотя у меня нет уверенности, что образование может всех мальчишек сделать Ньютонами (какие бы ни были предоставлены возможности, лишь единицы стремятся к науке и имеют природную способность чему-нибудь выучиться), все же должен заявить в свою защиту, что система преподавания математики в Итоне, несчастной жертвой коей я стал, была рассчитана не только на то, чтобы мое желание учиться превратилось в стойкое пассивное сопротивление, но и чтобы с корнем уничтожить рудиментарные способности, какие, вполне вероятно, у меня были. Ладно, оставим прошлое в покое. Скажем только, что, несмотря на образование и мою конгениальную неспособность, геометрия всегда завораживала меня своей простотой и элегантностью, пренебрежением к второстепенному и индивидуальному и, соответственно, стремлением к обобщениям.

Именно из любви к геометрии выросла моя особая привязанность к Голландии. В голландском пейзаже присутствует все то, что придает геометрии ее очарование. Путешествие по Голландии — все равно что первые книги Евклида. По стране, которая может служить отличной иллюстрацией для книг по геометрии, ближайшие расстояния от пункта к пункту прочерчивают дороги и каналы. В бесконечных польдерах

[21]

высокие дамбы и поблескивающие рвы пересекаются под прямым углом, образуя идеальные параллели. Все прямоугольники сочных лугов внутри пересекающихся дамб и рвов идентичны. Пять километров в длину, три в ширину — циклометр фиксирует размеры правильных геометрических фигур. Пять на три и на — сколько? Разумом завладевает демон вычислений. Если ехать по ровным кирпичным дорогам между каналами, то обязательно захочется посчитать дамбы: все они расположены под прямым углом к дороге и параллельно друг к другу. Можно подсчитать и пространства внутри польдеров. Получится какое-то количество квадратных километров. А квадратные километры следует перевести в акры. Пугающая сумма, если считать в уме; тем более пугающая, если забыть, сколько квадратных ярдов в одном акре.

И все время, пока считаешь, разлинованные пространства открываются по обе стороны дороги, как пластины гигантского веера. На горизонте машут крыльями ветряные мельницы, словно танцоры в странном геометрическом балете. С неизбежностью подчиняясь законам перспективы, длинные дороги и сверкающие каналы сходятся в туманной дали. Тут и там — всего лишь досадные несоответствия идеальному чертежу равнины — несколько черно-белых коров с картины Куипа неутомимо щиплют зеленую травку или, если вспомнить Пауля Поттера, разглядывают свое отражение в водах канала, словно задумчиво жующие жвачку Нарциссы. Иногда мы обгоняем человеческие существа, удручающе неуместные на этом геометрическом пространстве, однако они стараются ему соответствовать, оседлав велосипеды. Круглые колеса наводят на мысль о разных теоремах и новых задачах демона вычислений. Например, радиус колеса равен пятнадцати дюймам; тогда площадь будет равна пятнадцати, умноженным на пятнадцать и на число π. Вот только чему равно π?

Я торопливо прогоняю демона вычислений, чтобы иметь возможность свободно полюбоваться фермерским домом справа, на другой стороне канала. До чего же здорово он вписывается в геометрическую схему! На куб, срезанный примерно на треть, поставлена высокая пирамида. Это и есть дом. Вокруг него деревья, посаженные в виде правильного четырехугольника; границы этого прямоугольного сада утопают в воде среди зеленой равнины, а за каналами простираются ровные поля. Никаких иных построек, никаких амбаров и сараев, никаких дворов с неубранными дровами или сеном. Кстати, сено аккуратно сложено наверху под огромной пирамидальной крышей; внизу же, в уже упомянутом кубе, с одной стороны живет фермер вместе со своей семьей, а с другой (только зимой, потому что остальную часть года они спят на лугах) — его черно-белые, словно с картин Куипа, коровы. Любая ферма в Северной Голландии соответствует этому традиционному образцу и до того вписывается в пейзаж, что невозможно и представить ничего другого. Английская ферма со множеством построек, неопрятным двором, где полно животных, со стогами сена и голубятнями была бы здесь до неприличия неуместна. Зато в Англии с ее непредсказуемой, разнообразной природой, в которой все сплошь уникально и неповторимо, ничего лучше и представить нельзя. А здесь, в обобщенной, евклидовой Северной Голландии она выделялась бы из единой картины и выглядела грязным пятном. Геометрии нужна геометрия; имея представление об эстетике пропорций, голландцы ответили на требования пейзажа, заставив свою страну кубами и пирамидами.

Прекрасный пейзаж! Не знаю другой страны, в которой путешествие столь услаждало бы разум. Неудивительно, что Декарт предпочитал голландский пейзаж любому другому. Здесь рай для рационалиста. Чувствуешь, как летишь со скоростью сорок километров в час, отдавшись власти ветра, словно декартовский энциклопедист — парящий в воздухе в состоянии умственного опьянения и убежденный, будто Евклид — абсолютная реальность, Господь — математик, а Вселенная — всего лишь объект, который можно описать в терминах физики и механики; будто все люди наделены разумом и достаточно разъяснить им суть предмета, как они сразу признают свои ошибки и наступит эра справедливости и здравого смысла. Благородные и трогательные мечтания, заманчивые фантазии! Сейчас мы поумнели. Мы знаем, что нет ничего простого и объяснимого, кроме наших собственных измышлений, что Бог не думает ни в терминах Евклида, ни в терминах Риманна, что наука ничего не «объясняет», что чем больше мы узнаём, тем чернее окружающая нас тьма; люди в неравной мере наделены разумом; инстинкт — единственный порыв к действию; предрассудок сильнее разума, и даже в двадцатом столетии люди ведут себя так, словно они в пещерах Альтамиры или в приозерных жилищах Гластонбери. Символично, что это открытие делаешь именно в Голландии. Но ведь польдеры не бесконечны, каналы не столь уж прямы и не все дома состоят из кубов и пирамид, даже на равнине поверхность не везде одинаково ровная. Да и прекрасное чувство «последней поездки вместе», переполняющее нас, когда мы едем между каналами мимо дамб, увенчанных кирпичной кладкой, на самом деле обманчиво. «Сегодня» не значит «вечно»; «последняя поездка» по геометрически правильной местности неожиданно заканчивается — в городе, в лесу, на берегу моря или извилистой речки, или в устье мощного водного потока. Собственно, это ничего не значит; ничто не подчиняется законам геометрии; у любого хватит сил в мгновение ока рассеять все «паралогизмы разума» (как говорит профессор Ружье), которые так грели нам душу среди польдеров. Города с кривыми улицами заполнены людьми; дома имеют разные виды и размеры. Прибрежная полоса не отличается чистотой линии, ее дюны или дамбы (надо же как-то защищаться от морских волн, если это не делает сама природа) возмутительным образом поднимаются над ровной поверхностью. Леса в своей тенистой таинственности не подчиняются науке, и их не разглядишь за деревьями. Реки живые, они воинственно настроены по отношению к лодкам и баржам.