Увидеть больше

Харитонов Марк

Новый роман Марка Харитонова читается как увлекательный интеллектуальный детектив, чем-то близкий его букеровскому роману «Линии судьбы, или Сундучок Милашевича». Герой-писатель пытается проникнуть в судьбу отца, от которого не осталось почти ничего, а то, что осталось, требует перепроверки. Надежда порой не столько на свидетельства, на документы, сколько на работу творящего воображения, которое может быть достоверней видимостей.

«Увидеть больше, чем показывают»

— способность, которая дается немногим, она требует напряжения, душевной работы. И достоверность возникающего понимания одновременно определяет реальный ход жизни. Воображение открывает подлинную реальность — если оно доброкачественно, произвольная фантазия может обернуться подменой, поражением, бедой. Так новая мифология, историческая, национальная, порождает кровавые столкновения. Герои повести «Узел жизни», как и герои романа, переживают события, которые оказываются для них поворотными, ключевыми.

«Узел жизни, в котором мы узнаны и развязаны для бытия»),

 — Осип Мандельштам сказал как будто о них.

Увидеть больше

роман

Глава первая

Как всегда в утренние часы, вагон метро был переполнен. Борис с трудом втиснулся в дверь, сзади на него надавили еще. «Проходите, другим тоже надо ехать», — началась ритуальная перекличка. «Если б было куда». — «Там дальше полно свободного места». Створки за спиной сошлись, поезд, дрогнув, тронулся. Вошедшие понемногу умялись — упорядочились, совместились частицы. Борис приподнялся на цыпочки, посмотрел поверх голов. В середине вагона действительно было пусто. Откинувшись к стене и развалясь сразу на двух сиденьях, там спала тучная, дурно одетая женщина. Рот ее был приоткрыт, нечесаные седоватые космы выбивались из-под пятнистой косынки, под глазом темнел синяк. Только тут Борис ощутил неприятный запах, это он высвобождал вокруг нее пространство, отталкивая людей в тесноту.

— Пропустите слепого… дайте мне сесть, — требовал вошедший перед Борисом щуплый мужчина. Из-за низкого роста ему приходилось говорить в чью-то спину, голос звучал придушенно. Плотно сжатые тела непонятным образом сумели перегруппироваться, слепец продвинулся вперед, втягивая за собой Бориса.

— Почему таких пускают в метро? — вычленялось из механического гула.

— Я ее тут второй раз вижу.

Направление мыслей неожиданно сбило семейное происшествие. Убежал из дома племянник, сын Ефима, Илья, лохматый четырнадцатилетний подросток, строптиво мотавший головой, когда мать пыталась причесать его природные кудри, компьютерный вундеркинд. Он готовился к каким-то международным соревнованиям в студии молодых гениев, это стоило денег, у родителей хватало. Ушел из дома с очередным месячным взносом, но до студии не добрался, пропадал второй день неизвестно где. Ефим позвонил брату узнать, не объявился ли Илья у него. Позвонил не сразу, на всякий случай, знал, что вероятность невелика, мальчик за много лет ни разу не бывал у дяди. Когда у Ефимовой жены, Юлианы, разладились отношения со свекровью, она перенесла свою неприязнь на всю родню мужа, целенаправленно и успешно их отдаляла. А сына и отдалять было нечего, безразличен ко всему, кроме своих интеллектуальных игр, и от старших далек, и от сверстников, их кумирами и ансамблями интересовался не больше, чем школьными учебниками, которые давно превзошел. Разве что благоразумно изображал интерес, чтобы не раздражать, не держаться уж совсем чужаком, на это его хватало. Что могло с ним случиться? Найденную на кухонном столе записку пересказывать было незачем, вздернутая подростковая невнятица: не хочу, не могу здесь больше жить, вроде этого. Вспоминалась теперь непонятная подавленность парня, беспричинные истеричные вспышки, и уже наготове слезы, за которые сам себя ненавидел, убегал в свою комнату, чтобы не показать. Говорить с ним было бесполезно, не скажет. Дети нам лишь кажутся понятными, другое поколение, другой язык, а может, и не только язык, признавал Ефим, доктор физматнаук, растолстевший расслабленный муж при успешной жене, свой престижный диплом и звание вместе с именем предоставил в пользование какому-то ее Глобальному фонду.

И ведь в студии уже волновались. В первый же день, рассказывал брат, позвонил студийный наставник, тренер компьютерных игр. Илья называл его Тим, Тимоти, это имя всегда произносилось восхищенно, так говорят не просто об учителях — о гуру. Почему Ильи не было на занятиях, не случилось ли чего? Ефим не захотел говорить правду, сам еще толком не выяснил, стал наскоро сочинять что-то про загородную родственницу жены, которой надо было срочно отвезти лекарство, у нее Илья, может, и переночует, запоздало извинялся, что не предупредил, думал, сын это сделал сам. Он вначале подумал, не беспокоится ли тот о деньгах, которые не донес Илья, но ведь это была плата вперед, за прошлый месяц с учителем рассчитались. Нет, наставника волновали не деньги, и в больную тетушку, похоже, не очень поверил. Без Ильи команде лучше не ехать на олимпиаду. «Мне нужен этот мальчик», — даже голос как будто дрогнул. Ефима это растрогало. Неужели самый талантливый? — польщенно при всей тревоге пересказывал он разговор брату.

— А твоя жена, она что, не может определить, где он сейчас? — не удержался от иронии Борис.

Юлиана себя называла профессиональным парапсихологом, экстрасенсом, недостоверная жгучая брюнетка, соответствующие минералы в ушах, на пальцах и шее. Со своим, родственным, особые проблемы, близкое трудней чувствовать, неуверенно передавал ее объяснения Ефим. Термины он повторять не стал, другая наука, пересказывал своими словами, сам смущался, что поделать. Обращаться в милицию родители до сих пор медлили, мог где-то заночевать, теперь, видно, придется. Может, к частному сыщику. Успокаивало тепло, которое испускала под ладонью Юлианы фотография мальчика, позволяло не сомневаться, что он, во всяком случае, жив.

Борис тоже разыскал фотографию племянника в альбоме, рассматривал вместе с Анитой, она как раз заглянула домой перекусить, среди дня. Белокурый ангелочек шестилетней давности, другой не нашлось. Если навострился куда-то уехать, то не дальше, чем на электричке. Билет дальнего следования такому не продадут, у недоросля еще нет паспорта, теперь нужен ведь паспорт, напомнили не так давно, где это было?.. стоял у кассы с подвыпившим старичком… а был ли у того паспорт, действительно не проследил, отвлекся, пробовал потом вспомнить. Невнятный вокзальный шум, хрипы оповещения, под высокими сводами трепыхается залетевший по дурости голубь, но поклевать здесь найдется чего, только спустись, быстрое питание, одноногие высокие столики, круглые, под мрамор, столешницы, кафе, шаурма, теснота выгородок, киоски, лотки, сувениры, зал игровых автоматов, перемигивание огней, завлекают. Деньги пока есть, не голоден. На электричку спешить незачем, решить бы сначала куда, не приспособлен, надо признать, к бродяжничеству, к автостопам, не те времена, сам не тот, родительский сын, кудри потемнели, лохматые больше прежнего, не на домашней мягкой подушке провел ночь, лицо осунулось, нездоровое, темнота под глазами, но узнать можно, высвечено искусственными сполохами, цветные пятна, расклад карточных мастей сменился, еще сменился, еще, три дамы треф в верхнем ряду, шум уходящего поезда или водопад пластиковых жетонов, не умещаются в жестяном корытце…

Глава вторая

Малознакомой массажистке Розалия Львовна могла рассказать о себе больше, чем сыновьям. Отчасти потому, что организм на всю жизнь оставался отравлен страхами времен, которые учили не открывать детям лишнего, чтобы не проболтались, на всякий случай. От детей вообще таятся больше, чем от чужих, да не особенно они и расспрашивают. Много ли мы знаем о взрослой жизни родителей? Они, может, сами хотели бы открыться, да без спросу стесняются. Она и своих не успела ни о чем по-настоящему расспросить. Отец остался в памяти застенчивым молчуном, тихий добряк в сатиновых бухгалтерских нарукавниках, он их не снимал даже дома, чтобы не протирать на рубашке локтей. Когда уходил на фронт, Роза спросонья даже не поняла, что он прощается с ней, разбудил поцелуем ночью, еле разлепила глаза: спи, спи дальше, погиб в первую же неделю. А маму как-то не было времени расспросить, ни до войны, ни тем более в эвакуации, с утра до вечера в две смены, санитаркой в тыловом госпитале, сдавала раненым кровь, надо было кормиться, платить мрачной старухе за убогий угол, где зимой волосы примерзали к стене. Прежняя кормилица, швейная машинка, погибла вместе с другими вещами, когда в пути разбомбили их поезд. Ее мама не хотела допускать в тот же госпиталь, чтобы не видела искалеченные мужские тела, белье в пятнах гнойной крови, а других заработков не было, сама не убереглась, не рассчитала возможностей, на себя своей крови не хватило. Мальчикам, выросшим в домашней, пусть и относительной, сытости, непросто даже представить, каково было девятнадцатилетней девушке в одиночку добираться с Урала в местечко под Гомелем, еще не зная, что оно перестало существовать, без документов, без билета, вещей и денег — обокрали на первом же вокзале. Мордастый служитель с красной повязкой на рукаве, у которого она попробовала искать помощи в железнодорожной комендатуре, помычал или помурлыкал обещающе, успокаивающе, зачем-то стал, сопя, запирать на ключ дверь — вовремя сообразила, сумела вырваться. Нет, только женщина, которая испытала что-то похожее, могла понять, что это такое: прятаться в пустом товарном вагоне, потом на военной платформе, под брезентом, укрывавшим орудия с опущенными стволами (куда они направлялись после войны?), их металл по ночам излучал не холод — проникающую до костей боль, в каком ты была, не при мужчине будь рассказано, запущенном виде. Есть вещи, которые и не надо, незачем рассказывать, разве что при крайней медицинской надобности, такое не описывается на бумаге. Озноб, лихорадка без жара, кружилась голова от яркого света или от голода, ноги с трудом вспоминали способность двигаться. Она шла по перрону мимо только что прибывшего состава, солдатик сидел на перевернутом ящике, баянными переборами разнообразя дрожь воздуха, женщина в сбившемся платке медленно выносила на руках по крутым вагонным ступенькам обрубок тела с медалями и нашивками на гимнастерке — возвращенного из госпиталя мужа, рукава и штанины зашиты на культяшках, обожженное лицо под пилоткой, слезы, темные от угольной пыли, прокладывали следы по щекам, неуверенное подвывание встряхивало, искажало улыбку счастья на лице женщины. А Роза шла, не замечая отслоившейся подошвы, не соображая куда, на запах горячего свекольного борща где-то впереди, мужчина с красной повязкой на рукаве опять вцепился в предплечье, спрашивал, дышал в ухо, стал тащить куда-то в повторяющийся кошмар, не было теперь только сил вырваться, собственный крик прозвучал словно со стороны. И точно в бреду, услышала вдруг свое имя: Роза.

— Роза, — не сводил с нее внимательных темных глаз человек с грустным большим ртом и пучками полуседых волос над ушами, по бокам высокого голого купола. — Куда же ты пропала, Роза? Полковник уже всех поднял на ноги. Это из нашей бригады, — объяснял человеку с повязкой, глядя теперь в глаза ему, и с каждым его словом тот расслаблял болезненную хватку. Вот вам, товарищ, записка, по ней можете получить оглавление… по четырнадцатой категории… высшей степени…

Слова бессмысленно растекались в ее мозгу, пальцы фокусника двигались над пустой бумажкой, рука с красной повязкой уважительно взяла ее, зачем-то козырнула, исчезла в воздухе навсегда, словно не существовала. В воздухе беззвучно проплывали и лопались прозрачные невесомые шары.

Сразу же, с первой встречи Роза перестала искать объяснений. Откуда он знал ее имя, если она сама его не называла? Просто знал. Сказочный избавитель привел ее в волшебное купе на двоих, с белой занавеской на окне; на столике, застеленном крахмальной салфеткой, стаканы в подстаканниках из вещества со сказочным названием мельхиор. В купе сидел еще один человек, похожий на клоуна, молодой, с черной курчавой шевелюрой и оттопыренной нижней губой. Он развлекал ее всю дорогу, двумя пальцами, большим и средним (указательного у него не было), извлекал из свернутой кульком салфетки, один за другим, бутерброды с колбасой, которой она не то что никогда в жизни еще не ела, но даже не видела, твердые красно-коричневые пластинки с белыми крапинами, они заполняли рот ароматной слюной, подкладывал ей на тарелку, подсыпал обильной ложкой сахар в горячий чай. И таким же неиссякаемым, как бутерброды, был его запас анекдотов. «Который час, спрашивает. Без пяти одиннадцать. Шесть, что ли?» Совсем юноша, ровесник, с ним было просто, нехватка пальца на правой руке не лишила его фокуснической ловкости. Чай пьянил, как вино, янтарный настой, не слабо подкрашенный железнодорожный кипяток, запах горячей гари проникал в оконную щель, перестук колес отзывался оркестром в пространстве, волнистой качкой проводов за окном, между столбами, вверх, вниз. Растворялся вошедший в кости озноб, и губы уже вспоминали способность улыбаться, сперва неуверенно, потом она даже засмеялась. А волшебник, ее спаситель, только смотрел на нее молча, глаза его были печальны.

Глава третья

Борис чувствовал себя все еще немного самозванцем, когда, сообщив о своем приходе по внутреннему телефону, дожидался в полуосвещенном холле, пока к нему выйдут. Сейчас выяснится, что пригласили его сюда все-таки по недоразумению, поспешил воспользоваться, сам пока не знает зачем. Коварно предложившее себя кресло приняло его в свои кисельные рыжие телеса, вобрало, поглотило с намерением больше не отпускать, переваривало неспешно расслабленного, безвольного, без помощи уже не подняться, а главное, не захочется. Поодаль, на приподнятой, освещенной для зрителей сцене охранник заставлял растерянного посетителя снять пиджак и снова пройти через магнитную раму, а та опять издавала звук с оттенком издевательского смешка. Карманы брюк уже освобождены от монет и ключей, вывернуты светлыми подкладочными мешочками наружу, рама оставалась неумолима. Бедняга вынужден был возвращаться, прихрамывая. Снял круглые очки, может, и в оправе металл, без них все лицо оказалось окончательно беззащитным, уши оттопырены. Жиденькая бородка, залысины, интеллигент еще советской выучки, такие беспомощны перед взглядом человека при службе, вахтер это или трамвайный контролер. Зачем ему обязательно туда? Или его, наоборот, не выпускают? Велят ли раздеться до трусов? — перебирал варианты Борис.

Охранник рукой поманил из отдаленной части холла напарника, не каждый день такое бесплатное представление, вдвоем удовольствие удваивается. А ну-ка, пройди еще… а? Что же это такое? Ап! Даже звук становится цирковым, публика аплодирует. Какое там до трусов, давай, сука, догола, сейчас такая реальность. Больше, чем развлечение, власть над недотепой, сам добровольно подался в руки, его же не заманивали, а он теперь не мог отказаться от желания доказать свое право, ради этого стоило терпеть унижения, пока не вспомнит, что носит звенящий металл внутри тела, штырь, вставленный хирургами вместо сустава, недавно, еще не привык, не имел дела с нынешней техникой безопасности.

Воображение, наконец, сработало, отпустило. (Подробности потом.) Исполнители раскланялись, Борис аплодировать не стал, погрузился еще глубже в кресло, под зелеными оладьями кадочного растения, каких в природе не вообразишь, только в холле Центра обновления реальности. Или расширения? Однажды показалось, что сам придумал это словосочетание, пока не обнаружил, что этим термином уже обозначают новейшие технологии, способ совмещения виртуальной информации с реальной, когда человек словно подключается к компьютеру. Но разве он не вправе был толковать его по-своему? Центр расширения… нет, рычание трудно произносить. Центр актуализации? Можно и так. Неприлично долго заставляют сидеть. Знать бы, чего ждешь, с чего вдруг сюда занесло, что здесь хочешь найти. Неточный ход мысли, накладочка, извините, бывает, не так уж много потеряно времени. Но хоть обогатился попутным эпизодом, где-нибудь пригодится…

Кто-то словно не перестает комментировать мои мысли со стороны, опять осознал Борис. Наблюдает насмешливо, как я сам только что, примеривает варианты, в третьем лице. Неуютное, странное чувство. Нет собственной воли, чтобы просто встать и уйти. В ушах или воздухе мелодичный завораживающий перезвон, все явственней, и этот дурманящий аромат… Узнаешь? — подтвердил тот же насмешливый голос…

Глава четвертая

Очнулся или еще досматриваешь сон, пытаешься в него вернуться, вспомнить, поставить в связь обрывки. Две белые круглые колонны лежат вдоль стен, справа и слева, дорический ордер, уперлись основаниями и верхом в поперечные стены, как распорки, чтоб удержать их, поверхность колонн исписана мелкими знаками, издали они кажутся узором, надо наклонить голову, чтобы прочесть, неудобно, проще лечь рядом. «Снотворческое снотворное», — с трудом разбирал он почерк. Дотронулся пальцами — колонна оказалась податливой, из свернутой плотной бумаги. «Рецепт на другой стороне». Вставать, перебираться на другую сторону было лень, расслабленность, повернулся на другой бок. В полу за колонной, совсем рядом, засветилось матовое стекло — не заметил раньше. За ним что-то могло быть. Люк вниз или дверь вбок? Не поднимаясь, лежа, уперся ногами в плиту дорического основания, мысленно, а впрочем, на самом деле переместился вместе с колонной в вертикальное положение. Смещалось представление о верхе и низе. От нечаянного движения или нажима перегородка ушла в сторону, тело переместилось в неясно освещенное пространство. Перегородка или дверь за спиной сдвинулась…

Он сидел в мягком удобном кресле, руки на подлокотниках, голова на подголовнике, справа мрак в непрозрачном круглом стекле. Ровный рабочий шум наполняет невнятный полусумрак, отдается в теле сонной урчащей дрожью. Можешь считать себя поднятым над землей. Помнится судорога колес, еще не оторвавшихся от земли, освобождение и легкость — полет. А еще до этого? Затылок таксиста, одного из прежних, без разговора, без примет, не скажешь, когда это было, затылки очереди, регистрация без недоразумений, лица без черт, все безразлично, вне времени, как десятитысячный утренний туалет или поездка на службу. Голос стюардессы, зачем-то берешь напиток, не раскрывая глаз, а лучше бы досмотреть сон. Сон запечатлевается явственней, чем автоматическая повседневная деятельность, все исчезает в провале без времени, дни, часы неосознанной жизни. Не годы, не месяцы — выдели, отбери хотя бы минуты, прожитые осознанно, полноценно, жизнь ужмется короткой новеллой. На переходе от яви в дрему, незаметном, как на вывернутой вокруг себя ленте, всего плодотворней работает мысль, вдруг приходит решение, не скажешь откуда. И ведь померещилось только что… не успел, не задержался, и не на чем. Голос, вплетенный в гул, напевал, убаюкивал.

Мгновения не растянуть, вспышка погружает во мрак предварительный путь, логика перехода исчезает из памяти, до понимания еще добираться и добираться. Блуждаешь, воображая, что движешься по жизни целенаправленно. Полет внутри непроницаемой мглы, в ночном стекле не увидеть даже своего лица. Ты едешь с Анитой? — откликнулась неожиданно мама, когда сказал ей, что срочно понадобилось в командировку. Вы вместе привезете папу? Она обещала. Скажи ему, роза, которую он принес, ты помнишь, кажется, оживает. Пустила побег. Так не бывает, я понимаю, но ты просто скажи. Бедная головка. Оставалось поддакивать — и как ей сказать правду про эту женщину? Огорчится, когда узнает. А может, переиначит все внутри на свой лад, спасительная способность болезни. Как насмешничал один философ, если мир становится все более абсурдным, надо мыслить абсурдно, чтобы его понять. Это что за философ? Это Мукасей обезьянничает, пересмешничает. Тише, он может услышать. А он и так слышит. Это же все для него. Напевный голос, перешепоты в полумраке, может, на креслах сзади, а может, у него в голове. Эй! Эй! Не спи, художник, не предавайся сну! Вы хотите сказать, что мне это сейчас снится? Вполне может быть. Какая разница? Сон тоже реальность. Чувствуешь себя его персонажем, и при этом сам его сочиняешь. Вариант той же идеи. Персонаж, который считает себя автором. И при этом сам удивляется, что с ним происходит. Знакомые слова, я про все это уже писал, надоело, хватит. Сейчас я делаю выбор сам, живу своим умом, ни с кем не сверяюсь. Вот так. Ну, на этот счет есть разные мнения, есть, как говорится, инстанции. Впрочем, сам так сам, я просто понаблюдаю со стороны. Другая система измерений — как новое любовное приключение. Надо не бояться открытых, небывалых возможностей. Перестраивай самого себя изнутри. Хотя тут свои ловушки, не так просто оставаться самим собой. Эта дама… забыл, как ее зовут… она, кстати, вполне может быть тут, на одном из кресел, ты даже не полюбопытствовал, не огляделся. Не высыпался, должно быть, последнее время, да еще после выпивки, что ли, сомлел? Но вот она летит с тобой, за тобой, вместе с тобой, захочешь, теперь всегда будет с тобой. Как фантом. Юмор, что ли? Встретимся, когда проснусь. Я же просил, не надо встревать в мои мысли, да еще во сне. Сколько можно? Молчу, молчу, больше не буду. Просто привычка фиксировать рабочие идеи, перебирать возможности. Помогает определиться…

Узел жизни

повесть

Милиция не упустила возможности испортить настроение в самом начале поездки, подняли жезл среди пустой дороги: обгон в неположенном месте. Какой обгон, какое место? Жанна удивлялась, поначалу лишь приопустив стекло, не до конца, потом возмущалась, не забывая продемонстрировать журналистские корочки и, конечно же, неотразимую даже в нынешнем возрасте улыбку. Не помогло. Старшина со снисходительным добродушием предложил перейти в патрульную машину. Рита со своего пассажирского места наблюдала, как там, не торопясь, доставали бланк протокола, с демонстративной медлительностью раскладывали, готовились заполнять. А нарушение-то было, она сама успела заметить. Километра за полтора отсюда Жанна обогнала черепашьи «жигули» с поклажей длинных пружинящих досок на крыше, пришлось пересечь сплошную линию. Но участок пути там был прямой, просматривался насквозь, ни одной встречной машины, никакого риска, не тащиться же унизительно, вынужденно, и как они могли это видеть? Прояснилось, когда к патрульной машине подкатила еще одна, ее серенький вид показался Рите знакомым. Стояла на обочине при выезде из леса, почти съехав колесом в неглубокий кювет, неприметная мышка, дежурила в засаде с видеокамерой, спорить, опровергать бесполезно. Сторговались на пятистах рублях. Нарочно сделали в безопасном месте сплошную линию. Известная практика, денежный конвейер. Они еще не успели отъехать, как улыбчивый старшина уже останавливал следующую добычу. Сделаю для журнала сюжет, нервно закуривала Жанна, понемногу успокаивалась. Перегнулась через заднее сидение, достала из сумки фотокамеру, щелкнула раз, другой. Чтобы номера были видны. Компенсирую побор гонораром.

Не задерживаться, отвлечься. Было начало мая, земля дышала, воздух прозрачно струился. Еще не зелень — дымка окутывала молодые деревца, трава пока не поднялась, местами чернели палы, открывалось множество мышиных холмиков. Оголенный замусоренный простор был все же прекрасен. Не пройдет и недели, как сиротская серость окажется прикрыта цветением. Неуютное, обманчивое, недостоверное время года, разогретый трепет, обещание и надежда. Коттеджи новых богачей среди убогих домишек, разрушенные усадьбы, церкви без куполов, развороченная, не до конца погубленная природа. Что с того, что в этих особняках, изображающих замки, обитают бандиты разного происхождения, в лучшем случае телевизионные прохиндеи, не толковать же о честных деньгах. Но желтизну травы и теплоту суглинка нельзя не полюбить… как там дальше? Чьи-то стихи. Своевольное устройство памяти, вдруг возникает непонятно откуда, непонятно почему. Нельзя не полюбить за этот слабый пух… нет: за этот жалкий пух. Нельзя не полюбить… кто это ей читал? Не доберешься, не проследишь. Но вот, оказывается, задержалось. Сквозь этот жалкий пух. Нельзя не полюбить сквозь этот жалкий пух. Но желтизну травы и теплоту суглинка… почему вспомнилось вдруг сейчас?.. чем-то связано с поездкой?.. На миг померещилось, готовое проясниться… погасло…

Жанна, журналистка популярного глянцевого журнала, позвала ее с собой за компанию в ближнюю командировку, с ночевкой, вдвоем не так скучно. Познакомились в прошлом году, пришла к Рите за психотерапевтической помощью. Непонятно было, что делать с сыном, что с ним происходило. Когда-то парню грозило исключение из института, армия; отец, после развода укативший в Америку, позвал его к себе — и вроде бы утряслось. Обосновался неплохо, не при отце, в другом городе, зарабатывал самостоятельно, компьютерщик в банке, жениться не собирался, казалось, все о’кей. Жанну стал, однако, смущать обычай сына с некоторых пор говорить о себе в женском роде, электронные письма он подписывал Lady Valja. Можно было считать это игрой, молодежным приколом, она в шутку даже пробовала подыгрывать. Не сразу догадалась поискать в интернете это имя и с усилием узнала на фотографии в густо накрашенной, пышноволосой даме прежнего русобородого красавца. Он был не просто переодет в женщину — вошел в роль женщины. Смачно описывал, как, надев украшения, выходит в бар какого-то отеля и начинает кадрить молодых людей, оставляя им на листках из блокнота номер своей комнаты. Продолжение не описывалось, да и какое могло быть продолжение?

Жанна еще надеялась, что это все-таки несерьезно, модная забава, заскок, проба. По телефону Валя говорил с ней вначале немного смущенно, однако твердо, тенор становился женским меццо-сопрано: она хотела постепенно приучить мать к новой мысли. Она. Хотела, а не хотел. Леди Валя. Да, она теперь женщина, и пусть мать говорит с ней, как с женщиной. У нас это обычное дело, никто не обращает внимания. Вышла из непроходимого болота жызни прикольно и плевать на паучьи права! Он и писал теперь на нынешнем молодежном жаргоне, с умышленными ошибками.